ID работы: 12000129

Фарфор и Фиалки

Слэш
NC-17
Завершён
50
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
15 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
50 Нравится 15 Отзывы 11 В сборник Скачать

porcelaine and violets

Настройки текста
Фридерик Шопен и Ференц Лист — два незнакомца, знающие друг друга наизусть. Шопен каждый день видит долговязого венгра в коридоре консерватории и пренебрежительно морщит нос каждый раз, когда слышит его игру. Слишком экспрессивно. Слишком напоказ. Слишком… громко. Конечно, он не бесталанен — и более того, Шопен даже заслушивается его игрой временами, — но иной раз Фридерику кажется, что так страстно он увлечён своим делом только лишь потому, что все эти мечтательные взгляды и девичьи вздохи слишком уж льстят его непомерному эго. Он так театрально склоняется над инструментом, его длинные музыкальные пальцы так просто выуживают из фортепиано самые трудные для исполнения мелодии, ножки инструмента так дрожат под напором его удара, и Шопена это так бесит. Лист, вообще-то, не делал поляку ничего дурного. Он вполне дружелюбен, учтив с учителями и до ужаса обходителен с прекрасным полом (конечно, ведь ему так сильно нравится внимание, чертов нарцисс). Но Шопен все равно придерживается своего кредо. Когда Шуману доводится выкинуть что-то вроде: «У твоего любимого венгра на днях вышел новый этюд в Спотифае, не хочешь взглянуть? Парниша — талант!», то Шопен только многозначительно хмыкает, всем своим видом выражая незаинтересованность. Исполнитель Лист, может быть, и не вопиюще-ужасающий, но вот композитор? Ха! Шопен уверен, что тут у Листа не достает оригинальности, не достает самобытности, не достает таланта, в конце концов. Что-то заставляет Фридерика Шопена ужасаться партитурам Листа, называть его не более, чем посредственностью и игнорировать его присутствие на каждых совместных уроках, но отчего? Клару он любит, как родную сестру и называет ее блестящей пианисткой; с Шуманом они, в перерывах между марафонами «Бриджит Джонс» по кабельному, — это все Клара, честное слово, — с удовольствием играют в четыре руки. Так что же не так в Листе? Шопен и Лист — два незнакомца, знающие друг друга наизусть, потому что иначе никак нельзя объяснить эту упертую предвзятость.

***

Когда в понедельник они с Робертом стоят в очереди за кофе в небольшой кофейне у кампуса, то Шопен замечает Листа и одну из его многочисленных, нескончаемых пассий. — Надо же, и Фанни попала в его сети, — посмеивается Шуман и подходит к прилавку. — Эспрессо с собой, пожалуйста. Фридерик, ты что-нибудь будешь? Шопен смотрит на то, как у выхода Лист придерживает дверь, пропуская девушку вперед, и улыбается ей самой очаровательной улыбкой. Лист знает толк в обольщении, немудрено, что по нему сохнет половина консерватории. Шопен хмыкает и уже норовит отвести взгляд, когда пара карих глаз устремляется прямо на него. Что же? Ференц изгибает бровь и смотрит на Шопена вопросительно долю секунды. В следующее же мгновение Лист — вот ведь гад! — игриво подмигивает Шопену и скрывается за дверью с мадмуазель Мендельсон. Оторопевший и полностью сбитый с толку, Фридерик не может и двинуться. — Мальчики, не задерживайте очередь! — слышится откуда-то сзади, и ему тут же прилетает болезненный толчок аккурат в плечо. — Земля вызывает Фридерика! Что с тобой сегодня?! — негодует Роберт, — Ты будешь заказывать или нет? — А? — Фридерик, часто моргая, глядит на злого Шумана. — Ох, точно, да. Один латте на миндальном молоке с карамелью, пожалуйста. Что это, черт возьми, было?

***

Шопен ненавидит Листа. Шопен ненавидит Листа особенно по пятницам, потому что так уж вышло, что эти оба снимают апартаменты в одном и том же доме на rue de Barres; более того, на одном и том же этаже, и Шопену чертовски повезло с его соседом. Каждую пятницу Лист устраивает «скромные» домашние вечеринки, из-за него в коридоре на их этаже постоянно пахнет, как в пивоварне, а в красное ковровое покрытие на полу давно уже въелся запах табачного дыма. На утро после очередного такого «празднества» у его двери вряд лежат пустые стеклянные и алюминиевые бутылки из-под Стеллы Артуа, которые Лист лениво выносит лишь к вечеру. Еще Лист часто водит к себе очаровательных юных особ (кто-то из соседей однажды поменял сеть WiFi на «нам слышно, как ты занимаешься сексом»). Правда, иногда Фридерик видит дам и постарше, как, например, Мари — то была пассия Листа довольно долгое время, ей было чуть за тридцать, молодая женщина необычайно притягательной наружности, от нее всегда пахло резким запахом дорогих духов. Кажется, она даже была замужем. Впрочем, в какой-то момент Фридерик заметил, что дама перестала появляться у Листа — должно быть, он потерял к ней интерес. Его сердечные привязанности никогда не длятся долго. Иногда Шопен сталкивается с Ференцом, устало плетясь до своей квартирки с покупками в бумажных пакетах. Во вторник, например, это случается вновь, и Шопен ненавидит Листа, когда тот — с чего бы это вдруг? — предлагает помочь. Фридерик, может быть, и хрупкого телосложения; положим, выглядит он тоненьким и бледным, но это уж слишком. — Я в состоянии донести пару пакетов до квартиры и без посторонней помощи, Лист. — грубо отрезает Шопен. — Ну, как знаешь. Посмеивающийся Ференц наблюдает за тем, как Фридерик, подойдя к своей двери, усердно копошится в кармане, ища ключи, но тут один из бумажных пакетов рвется, и приходится собирать его содержимое, а следом падают и другие покупки, и вот уже Шопен отчаянно стонет, опускаясь на корточки. — А ты уверен, что… — Уверен, Ференц, — Фридерик слышит хихиканье за своей спиной, а потом чужая дверь наконец-то захлопывается. Шопен ненавидит Листа. Шопен ненавидит Листа все больше и больше в среду, когда подглядывает за тем, как он играет что-то из Шостаковича в свободном кабинете. Подглядывает не специально, конечно, просто кабинет Шопена дальше по коридору, а Ференц как всегда слишком шумен — Фридерик остановился только из любопытства. Он исключительно из любопытства прислоняется к стене, задерживает дыхание и смотрит, с какой пылкостью играет Лист. Его руки — его руки, боже, — порхают над клавиатурой, он склоняется над инструментом; длинноватые волосы падают на лицо (он тут же театральным движением откидывает их назад); пальцы, напряженные, как стальные пружины, выплетают из перезвонов клавиш замысловатую мелодию. Шопен ненавидит Листа, и ненависть эта имеет очень странную природу. Потому что в тот же вечер, стоя под горячим душем, он в наслаждении запрокидывает голову и поддается порывам извне — скользит ладонью по своей длине, представляет крепкие руки Ференца на своих бедрах, представляет то, как Лист поглаживает его, притягивает ближе к себе, нависая сверху. Представляет его длинные пальцы на своих губах. Он представляет, как Лист целует его, оставляя россыпь засосов на бледной чувствительной коже. Шопен закрывает глаза и чувствует, как учащается сердцебиение, а внизу живота приятно, сладостно потягивает. Он стыдливо обнаруживает, что кончает с именем Листа на своих губах. А потом заходится плачем. Потому что эта дурацкая влюбленность не оставляет его в покое уже долгое время, Шопен не может найти себе места, и если честно, то Фридерик просто хороший актер. Он убеждает себя снова и снова, что ненавидит Ференца Листа, но вот он рыдает в душевой кабине, пока горячая вода бьет по плечам, и рыдает отнюдь не из-за ненависти. Быть может, Шопен просто заврался. Быть может, если бы он был поумней, то ничего подобного бы не случилось, но Фридерик никогда не претендовал на откровенность. Последнее, чего ему бы хотелось — это чтобы его сердце оказалось отчаянным, ненужным даром в руке такого, как Лист. Безделушкой, которую не жалко и кинуть оземь. Так что Шопен говорит себе, что испытывает сплошь неприязнь к Листу и делает вид, что верит в собственную ложь. Фридерик бездумно рисует на запотевшем стекле хвостики нот. В груди по-прежнему ноет. Потом он выходит, умывается холодной водой, пытаясь придти в себя, выключает кран и смотрит в зеркало. Он ужасно бледен, а глаза покраснели от слез. Остаток вечера он проводит наедине с дешевым Rosé и какой-то дурацкой романтической комедией с Хью Грантом в главной роли.

***

«К следующему занятию сочините этюд, обменяйтесь своими пьесами с партнером и разучите; оценку проведу я сам, в конце месяца,» — бросает как ни в чем не бывало педантичный преподаватель музыкальной композиции мсье Бернар, и Шопен чувствует, что грядет катастрофа. Впрочем, ничего страшного: во время перерыва на кофе он подойдет к Шуману. Но Роберт, — сюрприз, сюрприз, — только виновато улыбается и говорит, что уже занят Кларой. «Уж извини, Фридерик, ты опоздал. Делиться своим бойфрендом не буду!» — смеется Клара, подсаживаясь к ним за деревянный столик на заднем дворе. Что ж, не беда, он находит Брамса весьма талантливым юношей, вместе они часто засиживаются в барах за приятной беседой, потягивая эль или, в случае Фридерика, красное сладкое: в общем, не все потеряно. Правда, оказывается, что Брамс уже договорился с Дебюсси — следующим на очереди, черт возьми! — а услышав от Мендельсона: «Ох, Фриц, извини, но Вебер…», Шопен сокрушается на весь мир и решает оставить все как есть. Он займется этим позже. И когда все они успели забить себе партнеров? Так или иначе, все заканчивается довольно плачевно, когда пару дней спустя он обнаруживает себя, сидящим перед Steinway в одном из кабинетов для практики и наблюдает перед собой Листа. Фридерик внимательно наблюдает за каждым его движением и мимикой, пока тот не видит; пытается угадать, что в мыслях Ференца. Солнечные лучи, веером проникающие в прохладную комнату, аккуратно ложатся на кожу Ференца — он на мгновение подставляет им лицо, а потом отходит от окна. — Твои ноты… — Лист перебирает партитуру, его взгляд лениво бегает по нотным строкам. — Это похоронная процессия. Едва ли такое будут покупать. Фридерик глубоко вздыхает и подходит к подоконнику: на улице прекрасная погода, начало весны, внутренний дворик залит мягким солнечным светом, а он тут, и вся сложившаяся ситуация подобна пытке. — Казалось бы, второй Паганини никому не сдался, но твои пьесы в топе Спотифая. Странно, не находишь? — отзывается Фридерик, не отрывая взгляда от окна. Ференц садится за инструмент и принимается разыгрывать начало этюда. До Шопена доносится: — Пара аранжировок еще не говорят о– — Пара? — Фридерик с искренним удивлением хмыкает. — Шесть этюдов на мотивы Паганини, девятнадцать транскрипций Бетховена, тридцать обработок романсов Шуберта и девять — Россини, и это еще не считая аранжировок Берлиоза — семь увертюр и четыре симфонии. Иногда я думаю, что ты просто обделен композиторским даром, и весь этот нездоровый ажиотаж вокруг твоей персоны ничем не оправдан. Скажи, у тебя есть хоть что-то свое, Лист? Ференц убирает руки с клавиш, и между ними повисает молчание. Шопен, весь раскрасневшийся, пытается перевести дыхание, пока Лист смотрит на Фридерика неотрывно, пристально, и взгляд его такой пронизывающий, что под его натиском Шопен, — неожиданно для самого себя, — тушуется. Ему становится не по себе. Лист вопросительно смотрит на Шопена: — Как так вышло, что ты помнишь всю историю моих публикаций наизусть, Фридерик? — Я… У меня хорошая память. — Вот как? — удивляется Ференц, чуть склонив голову вбок. — Тогда будь так добр, потрудись в следующий раз играть мою собственную пьесу без огрехов. В твоем исполнении решительные такты звучат бледно и тускло – поработай над этим. — и он вновь поворачивается к инструменту. В то же мгновение комната заполняется хроматическими потоками мелодии. — О чем ты, Лист? — вопрос затонул в певучем легато. — Ты играешь, не вникая в смысл, бессовестно искажаешь, будто плетешь кружева или рассыпаешься бисером, — беспощадно продолжал Ференц, не отрываясь от клавиш, —растягиваешь фразы, подчеркиваешь болезненность, надрыв, слабость… изнеженность. — он переворачивает нотный лист и причитает: — Ну, гляди, даже тут без сентиментальности не обошлось. За окном солнце вдруг скрывается за толщей облаков, и комната заливается блеклым, сизым полумраком. Фридерик делает усилие и притворяется, будто в грудь вовсе не вонзилась дюжина тупых игл, которая — с каждым новым зарубленным на сердце словом, — медленно, будто штопор, ввинчивается глубже. Ему хорошо это удается. И хорошо, что Ференц сидит к нему спиной — Шопен бы не выдержал еще одного пристального взгляда на себе. Хочется сказать что-то в ответ, съязвить, как он делал это ранее, упрекнуть его в варварской педализации или показной бравурности, в этих постоянных, передергивающих слушателя, взвивающихся к облакам фортиссимо. Но слова не идут, горло неприятно заливается свинцом, и он просто молчит. Ференц продолжает играть с листа; благо, он не так проницателен, как сам Фридерик. Когда музыка смолкает, он оборачивается к Шопену, и на мгновение Листу кажется, что поляк, сидящий на подоконнике, выглядит сейчас бледнее обычного. Лист выжидательно смотрит, не роняя ни слова, рассматривает Фридерика — взгляд почти нечитаемый, подернутый меланхоличной дымкой, как всегда. Есть в Фридерике что-то от старинных фарфоровых куколок, думается Листу. Тронешь — и он тут же растает, пойдет трещинками, развалится на кружевную мелодию какого-нибудь ноктюрна, крохотное фарфоровое сердечко и букет фиалок, перевязанный нитью. Шопен любит фиалки, Лист это знает: он пару раз видел, как Фридерик нес домой горшки из цветочного ларька. На его бледном лице выделяются большие темно-зеленые глаза, и они всегда смотрят с такой щемящей тоской, что невольно засматриваешься на юношу. Лист часто задается вопросом, — отчего? — но когда Шопен смотрит на самого Ференца, то его взгляд обычно красноречиво и снисходительно ведает только о неприязни. И ничего более. — Мне не нравится моя музыка в твоих руках. — спустя какое-то время Фридерик тихо выносит заключительный вердикт. Он поднимает глаза с отлакированных оксфордов на невозмутимого пианиста, и их взгляды, наконец, сталкиваются. Фридерик чувствует странное покалывание на кончиках пальцев. — Тогда иди сюда и поправляй меня с листа, — в голосе слышится издевка, — Ты же не думал, что я буду застывать на левой педали, злоупотреблять свободой темпов, некстати замедлять мелодию и некстати «вознаграждать» себя ускорениями? Как это сделал бы ты. Лист думает, что в облике Фридерика есть что-то от изящной фарфоровой куколки, какого-нибудь грустноглазого маркиза или пастушка. Тронешь — пойдет трещинами. Лист, конечно, не понимает, что чужое фарфоровое сердечко целиком и полностью в его руках. Вот и сейчас от Фридерика будто одни осколки. — Если ты сам не в состоянии заметить своих огрехов, то я ничем не могу тебе помочь. — все так же тихо говорит Фридерик, спрыгнув с подоконника. Единственное желание — оставить Листа наедине с инструментом и нотами, но тут же слышится дразнящее: — В этой музыке есть глубина, и никакой сентиментальности. А твоя игра осыпана сахаром. Лист откровенно тешится над трепещущим Фридериком, довольно улыбается, наблюдая за тем, как щеки поляка вспыхивают красным. Это был почти что комплимент — надо же, какая честь! — Ты, должно быть, издеваешься, — еле выговаривает Шопен. — Ничуть, Фрицек. — у Листа вид до того спокойный, и «Фрицек» слетает с таким удовлетворением, что Шопену так и хочется… — Тебе нечего сказать? — Не называй меня так. Никогда. — Как знаешь. Но, я должен заметить, что даже самая по уши влюбленная поклонница вряд ли уступит тебе в… исключительной памяти. Хлопает дверь. Лист остается тет-а-тет с шопеновской пьесой и собственными мыслями. И когда он скользит кончиками пальцев между черными выступами диезов и бемолей, то в голову прокрадывается мысль, что он полный кретин. *** Шопен часто скучает по дому. Конечно, он безгранично благодарен заботливым родителям, которые оплачивают его обучение в Париже, и он знает, что в Варшаве им гордятся решительно все. Бывшие учителя, знакомые родителей, семья, словом все, кого он знал дома прочили ему необычайные успехи на музыкальном поприще с самого детства. В последнюю пятницу каждого месяца семья Шопенов устраивала приватные музыкальные вечера, так называемые камерные концерты, и Фридерик помнит все эти восторженные вздохи, сахар комплиментов, гордость домочадцев. «Юный пан Фрицек — талант, музыкальный гений!» — восторгались гости. На этих домашних концертах Фридерик всегда чувствовал себя комфортно, потому что там его исключительность не представала некоей виной, а являлась преимуществом. Париж — родина его отца. И, да, конечно, он любит прохладу широких бульваров, дома и фонарные столбы, тянущиеся вдоль улиц: все эти милые уличные сценки, будто запечатленные каким-нибудь художником романтической эпохи. Букинистические лавки с потрепанными временем книжками, вечно спешащие парижане, сливающиеся в одну широкую линию машины вокруг недвижимой Триумфальной Арки, угловые здания с ажурными балкончиками, возвышающаяся над городом Эйфелева Башня и гордо возносящаяся к небесам Июльская Колонна. Конечно. Вот только все это медленно, но верно становится монохромным, и, может быть, Шопен любит Париж, но дорогие сердцу пейзажи он любит гораздо больше. Шумные компании по вечерам, пьяный смех в хитросплетениях ночных улочек Парижа, одна бутылка вина или сидра на четверых, но стоит закрыть дверь его небольшой квартирки, и тоска вновь накрывает Фридерика с головой. В вечер пятницы он вымученно улыбается Шуману и Мендельсону, которые намереваются «надраться в хлам, черт возьми!». Фридерик ссылается на головную боль, а сам запирается в своей квартирке и опустошает последнюю бутылку Rosé. Ференца, видимо, нет дома — в холле не слышно привычного гомона хмельных студентов или громкой музыки из колонок. Тем лучше. Фридерик смотрит в окно, на тусклый свет фонарных столбов, тянущихся вдоль безлюдной брусчатой улицы, и его зрение туманится от слез. Сердце щемит от непонятной тоски. Он смотрит на пианино в углу комнаты и невольно вспоминает слова Листа — быть может, тот был прав. Быть может, Фридерик действительно исполнен одной только тихой грусти, которая оставляет отпечаток на всем, что выходит из-под его пера. Вот только знал бы Ференц, что отчасти именно он в этом и виноват. Фридерику хочется то ли увидеть родную Варшаву (воспоминания о доме всегда служат ему панацеей), то ли исчезнуть — он не может сказать наверняка. Время давно уже перевалило за полночь, но сон все не идет. Экран блокировки вдруг загорается в темноте комнаты. «@franzlisztt отправил(а) вам запрос на подписку» Шопен в замешательстве смотрит на экран телефона какое-то время, потом выключает его, глубоко вздыхает и считает до трех. Впрочем, напрасно — ему все же не привиделось. Он убеждается в этом, повторно включив телефон и со смешанными чувствами перечитывает уведомление. Он принимает запрос, и руки отчего-то дрожат. У Листа в профиле — куча фоток с друзьями, забавные кадры с вечеринок, курящий на балконе Брамс в одних штанах, с развалившимся рядом Делакруа, — причем последний явно в отключке, в руке сжата бутылка ликера, — целый калейдоскоп фотографий с уличными котиками, где Ференц сжимает пушистиков в руках, видеозаписи игры самого Листа с подписями вроде «Гендель сосет» или «Моя новая пьеса положит конец всей карьере Бетховена» (тут Шопен, конечно, хмыкает — скромности венгру не занимать). Пока он бессовестно сталкерит страницу Ференца, короткая вибрация извещает его о новом сообщении. «Не спишь?» Все это слишком странно, думается Фридерику. С чего бы Листу начинать ночные беседы? Особенно вот так, сразу, из ниоткуда? Шопен решает для себя, что лучшая защита — это нападение. «Если ты пишешь мне, чтобы снова сказать какую-нибудь гадость, то лучше иди спать» Лист отвечает россыпью возмущенных смайликов. «Не спеши блокировать меня, Фридерик» — и уже через мгновение телефон вибрирует снова: — «Я ведь почти за соседней стеной и не поленюсь выломить тебе дверь в случае чего!» А потом Лист говорит, что на самом-то деле хотел извиниться. Фридерику странно читать подобное от Ференца, но в его словах нет и намека на иронию или издевку. Он ссылается на и без того неудачную неделю, мельком упоминает разрыв с Фанни, которая предпочла Ференцу какого-то паренька из художественной академии — сердце Фридерика екает, но все же странно. Ференц меняет подружек ежемесячно, и Шопен ни разу не заставал Листа в подавленном состоянии из-за очередного расставания. Неужто немка так полюбилась Листу? От этих мыслей становится так горько, что Шопен почти явственно ощущает привкус полыни на кончике языка. Впрочем, Ференцу каким-то образом удается выманить поляка на старенькие лестницы у входа в здание. Стоит ему закрыть за собой массивную дверь, и его приветливо встречает ночная прохлада. На каменных лестницах сидит Ференц. Фридерик замечает многочисленные окурки на брусчатой дороге, у носков кед Листа. — Я был почти уверен, что не дождусь тебя. — Ференц тянется за новой сигаретой. Чиркает колесиком зажигалки, легким движением руки поджигая кончик. Фридерик наблюдает за тем, как на мгновение его лицо освещает вспыхнувший огонек. У Листа профиль точеный: когда Фридерик смотрит на него, то заглядывается дольше положенного, будто венгр сошел с полотна портрета двухсотлетней давности. У него нос благородного рисунка выдается вперед, каштановые густые волосы чуть касаются плеч, а глаза прожигают насквозь. Под таким взглядом не жалко и рассыпаться на фарфоровые осколки. Шопен так и поступает из раза в раз — кажется, это стало его доброй привычкой. — Не мог уснуть, — Фридерик напускает на себя безразличный вид и садится рядом. Ференц предлагает ему закурить, но Шопен отмахивается: — Будешь продолжать в том же духе – выкашляешь все легкие к тридцати. Ференц закатывает глаза на чужие сентенциозные речи и отшучивается. Они сидят какое-то время в тишине, — не то чтобы некомфортной, но в воздухе так и клубится недосказанность, — а потом Фридерик, неожиданно для самого себя, говорит: — Мне жаль, что все так получилось… Ну, с Фанни. Она кажется очень милой. — Фридерик пинает гравий носиком конверсов. Лист затягивается и медленно выдыхает дым, индифферентно пожимая плечами: — Невелика потеря. — он переводит взгляд на Фридерика и беззастенчиво интересуется: — Ну, а у тебя есть кто-нибудь? Шопен тушуется и мнется, перед тем как дать отрицательный ответ. — Почему? — не отступает Лист. — А чем тебе не угодил Гендель? Улочка заполняется смехом Ференца: — Тут все просто. Он просто скучный придворный писака, и его музыка слишком патетична. — Лист выдыхает дым в лицо Фридерика, и поляк пытается не раскашляться. — Ты ответишь или нет? «Потому что тот, в кого я влюблен — чертов засранец, который придерживается кредо дамского угодника и Дон-Жуана» — хочет сказать Фридерик, но вместо этого только говорит о том, что любил лишь однажды, в Польше, а после переезда так никого и нашел. — Я был уверен, что ты выкинешь что-то в этом духе. Ты так предсказуем. — усмехается Лист, стряхивая пепел. — Что ты имеешь в виду? — хмурится Шопен. — Ну, ты ведь такой чувствительный мальчик, для которого любое расставание – вселенская трагедия. До сих пор залечиваешь сердечные раны, боишься повторять ошибки. Трогательно. Фридерик не говорит Листу, что с Марией они хотели обручиться. — Знаешь, Ференц, ты циник и не узнал бы настоящую любовь, даже споткнувшись о нее. — в голосе слышится горечь с примесью раздражения. — Все равно не понимаю твоих мотивов. Тебе так нравится дразнить меня? — Не злись так, Фрицек. Мне кажется это милым. — Лист затягивается в последний раз, а потом кидает окурок. Тушит его подошвой. Чуть погодя добавляет, уже тише: — Ты мне кажешься милым.

***

Фридерику не удается отследить, в какой именно момент их с Листом отношения переходят порог отчужденности, и вот уже видеть внезапные сообщения от Ференца на дисплее телефона становится… привычным. Таким же привычным, — со смешанными чувствами замечает Фридерик, — как когда они сидят за пианино в одном из свободных кабинетов для практики и играют в четыре руки. Шли недели. Сначала они обходились репетицией этюдов для уроков музыкальной композиции: отыгрывали свое, с каждым разом все реже и реже одаривая друг друга колкими замечаниями, а потом, в какой-то момент, когда Шопен наигрывал что-то незатейливое во время перерыва, Лист вдруг сел рядом и начал импровизировать. Фридерик оробел поначалу, сразу оторвал руки от клавиш (кажется, даже покраснел!), но одного взгляда Ференца, его мягкой улыбки было достаточно. И комната заполнилась музыкой вновь. Кажется, с того дня это стало их доброй традицией, потому что Шопен все чаще обнаруживал себя рядом с Листом за музицированием. Они очень разные. Ференцу непривычно разыгрывать аккуратненькие, изящные пьесы: ему надобно лететь стремительно, пока не остановится сердце. Поэтому в иной раз венгр насмешливо, но все же со снисходительной мягкостью комментирует игру поляка, ссылаясь то на чрезмерную нежность, то на капризную изысканность или мимолетность настроений. Шопен привыкает, и просто усмехается в очередной раз, перестает воспринимать слова Ференца всерьез. Сам Лист не обременен педантичной осторожностью в обращении с педалью или боязнью громовых форте. Лист сравнивает музыку Фридерика с фарфором. И каждый раз, когда они остаются наедине, Ференцу кажется, будто он держит в руках хрупкого фарфорового музыканта. У него тонкие руки с изящными пальцами и стан, грозящий надломиться при неосторожном прикосновении. Он в красивом старомодном сюртуке и в белых перчатках — такой нежный, хрупкий пианист с грустными глазами. Листу очень хочется почувствовать холод глянца под своими горячими пальцами, дотронуться до тонкого стана, до изящных пальцев или волос, но он только смотрит на своего фарфорового музыканта и все никак не может убедить себя, что одних взглядов достаточно. Он знает, что это не так. Как бы упоительно было касаться тонких линий, гладить запястья, неширокие плечи. Ференц бы тогда осмелел и тут же коснулся губами фарфоровой щеки. И тогда, может быть, его музыкант бы вздрогнул. Но Лист знает — если он будет неосторожен, то пианист тотчас же пойдет трещинами и надвое расколется в талии. Звон бьющегося фарфора будет звучать для Листа дольше, чем любой ноктюрн из-под пальцев Шопена. Так что Лист отмахивается от этого романтического флера, как от наваждения и только устремляет взгляд в партитуру.

***

Как-то за час до закрытия консерватории, Фридерик сидит в одном из кабинетов и играет вальс. Он не знает, что в дверном проеме, плечом оперевшись о косяк, стоит Лист и завороженно слушает. Вальс интимен — Ференцу хватает одного только взгляда на исполнителя, чтобы это понять. Минорная тональность необъяснимой тоской жжет сердце, в груди начинает щемить. Лист даже не ругает себя за сентиментальность. Он просто стоит там, смотрит на юношу за инструментом и внимает каждому звуку. Это так упоительно. Этого достаточно. Заметив Ференца, Фридерик вздрагивает и плавные звуки режет диссонанс. — Я не хотел пугать тебя. Извини. — Давно ты тут? — Прилично, — вздыхает Лист, проходя вглубь кабинета. — То, что ты играл… — Да-да, я знаю, что ты скажешь. Можешь не утруждаться. — Шопен закрывает крышку инструмента. — Только я не просил слушать, никто тебя не заставлял, и мнение тоже можешь оставить при себе. Я уже знаю, что тебе претит в… — Я не об этом, — перебивает Ференц, качая головой. — Я не слышал этого вальса раньше. Ты его написал? Ференц садится на пол, облокачиваясь спиной о стену. — Ты ведь уже догадался. — Да, — смеется Лист, — Кажется, я различил бы твою пьесу из тысячи других. Шопен смущенно опускает глаза вниз. Между ними повисает тишина, а потом Ференц глядит на Фридерика в упор и говорит: — Очень красиво. И печально. «Как ты сам.» — Это о доме. Я написал его в Варшаве. Лист понимающе кивает: — Скучаешь, наверно? И тогда Фридерик смотрит на Ференца тем самым взглядом, который доныне всегда прятал за дымку безразличности; взглядом грустного фарфорового пианиста, который стоит на каминной полке среди других изящных безделушек и грезит только об одном. Ференцу кажется, что на глаза Фридерика наворачиваются слезы. — Иногда мне кажется, что тоска душит меня. И это глупо, правда, я знаю. Но я… ничего не могу с этим поделать. — когда Фридерик отворачивается от Ференца, то последний встает с пола и подходит к сидящему к нему спиной Шопену. — И дело не только в тоске по Варшаве, хоть иногда я и чувствую себя невыносимо, просто… Просто ты прав, и я всегда ищу смысла там, где его нет. И принимаю все близко к сердцу, когда не следует. И слишком много думаю. — Будь ты другим, то не писал бы такой музыки. — Лист садится рядом с Шопеном и смотрит на него, склонившего вниз голову. У Фридерика по щекам катятся слезы. — Ты о той самой музыке, которую еще недавно сравнивал с будуарной? — Лист обнаруживает, что завороженно наблюдает за тем, как по бледным щекам скатываются многочисленные слезы, похожие на мелкие жемчужинки. И то, что в груди от этого почему-то сжимается сердце, отдавая неприятной тупой болью. — Заткнись, Шопен, это неправда, — зло шепчет Лист, а потом говорит в неожиданно ласковой манере: — Иди лучше сюда. И прижимает плачущего Фридерика к своей груди. Он поначалу вздрагивает всем телом, даже слабо пытается отодвинуться, но потом оставляет любые попытки. С каждым тихим всхлипом Лист прижимает его к себе все плотнее, поглаживает по темной макушке, спускается к дрожащим плечам, старается шептать что-то утешительное. Старается в порыве не взболтнуть ничего лишнего с особой осторожностью, ведь это кажется таким уместным прямо сейчас. Наверное, он бы даже не заметил, как слова, затаенные даже от самого себя, слетели бы с его губ вместе с утешениями. Объятья Ференца ощущаются слишком… правильно. Когда слезы сходят на нет, Шопен сидит, полностью расслабленный, с головой на чужой груди и даже не осознает. Ференц все продолжает осторожно поглаживать его волосы. А потом Фридерика вдруг будто окатывает ледяной водой, он понимает все положение и медленно отстраняется, сгорая от смущения. Лист пристально смотрит на него. — В родительском доме, сколько я себя помню, стоял старинный рояль Плейеля. Подарок, видимо, который простоял в нашем доме аж два века. Это был концертный инструмент с истертыми, пожелтевшими и погнувшимися узенькими клавишами. И ножки были украшены замысловатой резьбой. — Фридерик говорит это со взглядом затуманенным, отсутствующим, скользя пальцами по отполированной крышке пианино, — На пюпитре лежали старые ноты, тоже пожелтевшие со временем. Нам с сестрами было запрещено даже подходить к роялю – родители гордились им, как семейной реликвией и показывали гостям. Но когда я оставался один, то часто садился за него и аккуратно дотрагивался до клавиш. Все представлял, кто мог играть на нем раньше, и как он проделал путь от Парижа до Варшавы. Мне тогда было около восьми. Когда я задумывался, чего только не видел двухсотлетний рояль, то почему-то начинал плакать. Лист молчит какое-то время, а потом произносит: — Ясно теперь. — Что тебе ясно? — Фридерик говорит с каким-то слабым, бессильным раздражением, шмыгая носом. — Теперь мне ясно, почему у тебя все смысловые кульминации на piano. — А ты играешь forte там, где нужно играть pianissimo. — Люблю, чтобы было слышно. — пожимает плечами Лист, а потом переводит взгляд на Фридерика и улыбается: — Можешь пнуть меня, если очень хочешь. Я чту священное право композитора пнуть коллегу. Без этого история музыки непредставима. — Не хочу я тебя… пинать. — слова Шопена звучат тихо. — А чего ты хочешь? Фридерик смотрит на Листа. Их взгляды, наконец, сталкиваются. «Поцеловать тебя», — думается Шопену.

***

«У меня кое-что есть для тебя. Заходи сегодня.» Лист без раздумий отправляет сообщение, поднимаясь по лестницам на третий этаж. Поздний вечер, а значит Фридерик дома: он не большой любитель шумных ночных компаний. Зайдя к себе, Ференц вешает пальто на крючок, а потом почему-то долго смотрит на нотные листы, разложенные у пианино. На прошлой неделе он написал ноктюрн. Ноктюрн для Шопена. Уже через полчаса Фридерик сидит на подоконнике в его апартаментах. Лист осторожно кладет руки на клавиши. Музыка плавная, спокойная и полная лиризма. Мелодия льется будто бы сладкой патокой, обволакивает, как полупрозрачный шелк; словно это и не ноктюрн вовсе, а признание в чем-то сокровенном. Звучит так… по-иному. Не похоже на Листа. Шопен наблюдает за тем, как венгр играет с прикрытыми глазами, и почему-то Фридерик слабо улыбается. Когда Лист заканчивает играть, они сидят в тишине какое-то время, не решаясь заговорить. Между ними чувствуется что-то неизреченное. Что-то, о чем ни первый, ни второй не осмелится сказать. Потом — шутливое замечание Фридерика о Генделе и «больно сентиментальной» для венгра пьесе, робкий смешок, и вновь тишина. — Я назвал его Liebestraum. — Лист говорит по-немецки, и чистота его произношения удивляет. Но потом Фрицек вспоминает, что в семье Ференца говорили именно на этом языке. — Грезы любви, — переводит сам для себя Шопен и кивает каким-то мыслям, — Красиво. Для кого это? — Для тебя. Шопен удивленно поднимает голову и смотрит на Листа. Его лицо совершенно серьезно. Он вдруг уверенной поступью приближается к подоконнику, на котором не двигаясь сидит Шопен. И застывает прямо перед лицом Фридерика. Поляк по-прежнему не двигается, только смотрит, когда Ференц проводит большим пальцем по щеке, потом чуть выше, над бровью и гладит переносицу. Фридерику страшно даже дышать. Он боится и Листа, и его проницательности, и того, что он сделает с Шопеном в любом случае. Ведь Фридерик давно уже сдался. Шопен закрывает глаза, и от прикосновений Ференца сердце так стучит в груди, что его даже покачивает. А потом Ференц кладет ладонь на талию Фридерика, привлекая к себе все ближе, почти вплотную. Шопен не открывает глаз. — Посмотри на меня, пожалуйста. — Ференц… — выдыхает Фридерик полушепотом. Он слезает с подоконника, ему хочется вывернуться и сбежать, но Лист заставляет его снова поднять голову, держа за подбородок. Тогда Ференц медленно наклоняется, впервые целуя. Поцелуй выходит поначалу сдержанным и очень нежным: Лист по-прежнему бережен со своим фарфоровым пианистом. Фридерик с трепетом задерживает дыхание. Движимый непонятным чувством, Шопен норовит сбежать, но Лист успевает взять его за руку и прижать к себе спиной. — Так не может больше продолжаться, Фридерик. — шепчет он на ухо поляку, и дыхание обжигает кожу Шопена. Ференц прикасается губами к виску Фридерика. Затем он осторожно отводит Шопену голову, по щеке скользит его подбородок, шеи касаются губы. — Ференц, пожалуйста, прекрати… Жаркий ком уходит вниз живота, а на глаза наворачиваются слезы. Он не может оттолкнуть венгра, и Лист знает. Как знает и то, что каждый поцелуй отдается мурашками по позвоночнику. Шопен пропускает сердечные удары на вдохе. Тогда Ференц разворачивает к себе Фридерика, смотрит ему в глаза пару мгновений, а потом набрасывается с поцелуем, уже совсем не таким кротким, как недавно. Фридерика потряхивает, и Ференц успокаивающе гладит его по голове, по плечам — и целует, целует, целует. Когда дыхание сходит на нет, Шопен поднимает на Листа заплаканные глаза и, не веря самому себе, говорит: — Я не могу… — голос Фридерика дрожит. Кажется, еще немного и он заплачет вслух. — Тобою движет только новизна чувств. Когда тебе надоест, – а я знаю, что это случится скоро, – то ты оставишь меня, и… Ференц, я не хочу быть юношеским опытом для тебя. Особенно потому, что влюблен в тебя уже целую вечность. Фридерик хлопает за собой дверью. Лист так и стоит там, с пропастью вместо сердца и звоном бьющегося фарфора в ушах.

***

Он избегает Листа в консерватории. И Лист делает вид, что ему безразлично. Будто ничего не произошло. Будто все так, как прежде. Они снова сталкиваются в коридоре, не обращая никакого внимания друг на друга. Лист снова надирается в хлам по пятницам и снова флиртует то с одной барышней, то с другой. Шопен снова наблюдает за этим украдкой, пока они сидят на заднем дворике с Робертом и Кларой, а когда взгляды их встречаются, то Фридерик всегда первый отводит глаза. Они снова становятся незнакомцами, которые теперь по-настоящему знают друг друга наизусть. И от этого только больнее. Потом начинаются весенние каникулы — погода досадливо портится, и выходя из квартиры поздними вечерами, Шопен ступает по влажным камням брусчатки, которые блестят под светом фонарных столбов. Все знакомые разъезжаются на две недели, а в квартире напротив до непривычного тихо: ни музыки, ни даже шорохов, ни-че-го. Может, оно и к лучшему. Шопен убеждает себя, что поступил правильно. Убеждает себя, что скоро ему полегчает. Должно полегчать. Вечерняя прохлада его отрезвляет. В очередной раз он с досадой обнаруживает, что его запасам вина пришел конец, и с неохотой Шопен кутается в свой шерстяной шарф, запирая дверь на ключ. На часах около восьми, и на улице уже стемнело; зажглись фонарные столбы, бросавшие на мокрые после дождя улицы усталый желтый свет. У Фридерика в наушниках — тихая серенада из Schwanengesang Шуберта в обработке для фортепиано. Он спускается вниз по лестницам, когда мелодия смолкает, и тут же слышится знакомый мотив ноктюрна. Того самого, что играл ему Лист. Ференц выложил его в Спотифай пару дней назад. Шопену хочется положить свое сердце в стеклянную банку, заспиртовать и запрятать куда-нибудь подальше, чтобы оно не терзало его больше. — Это тебе. Фридерик сначала слышит только его голос. Поднимает глаза и узнает знакомый образ перед собой: волосы чуть разметались, на скулах выступил еле заметный румянец. Он замерз. Только потом Шопен замечает протянутый горшок. Горшок с фиалками. У него подрагивает нижняя губа, слова все не идут, так что Фридерик только берет горшок в руки и тихо, почти неслышно говорит: — Спасибо, но не стоило. — Стоило. Я знаю, ты их любишь. Я всегда вижу фиалки у тебя в гостиной. И ты говорил мне как-то, что их запах напоминает тебе о доме. Провода наушников лежат в складках огромного пушистого шарфа, но Лист все равно слышит, как из них доносится его собственная мелодия, и грустно улыбается. — Слушай, мне нужно идти, я… Может, увидимся еще… — бубнит Фридерик, но Лист на ходу хватает поляка за руку и притягивает ближе. Дождь начинает накрапывать. — Ну, нет. Я не пущу тебя, пока ты не выслушаешь меня полностью. И не смей сбегать от меня. Потому что это все не иначе, как верх идиотии. — Ференц, ты не скажешь мне ничего нового. Правда, так будет лучше для меня, — Фридерик мнется, прежде чем добавить: — Да и для тебя, впрочем, тоже. Пожалуйста, не надо всего этого. Я не смогу так. — и голос снова дрожит. Лист не знает, капли дождя или слезы скатываются по щекам Фридерика вниз. Он на мгновение ослабляет хватку, и Фридерик было срывается с места, но Ференц действительно настроен решительно. Он тут же прижимает Шопена к каменной стене, всем своим телом заслоняя от дождя по возможности, и взгляд испуганного Фридерика метается по лицу напротив. — Во-первых, я ненавижу Генделя, потому что мне тошно от этого усреднено-барочного, тяжеловесного и скучного исполнения всех его пьес. А еще у него ужасно глупый парик на каждом портрете, будто овечки на голове, выглядит нелепо, и я считаю это вполне уважительной причиной, чтобы громогласно заявить – Гендель сосет. — Лист переводит дыхание. — Но вот, что, Фридерик. Я люблю твои ноктюрны, пусть они сентиментальны и осыпаны сахаром, и я соврал, когда сказал, что это «похоронная процессия», потому что это не так! Если, конечно, ты не решишь написать похоронный марш в ближайшее время. Но я слушаю буквально все, что ты выкладываешь в сеть, потому что ты – гениальный композитор, Фридерик. — Шопен, кажется, хочет сказать что-то, но Лист зло шикает: — Нет, я не закончил. Я люблю твои ноктюрны, хоть Брамс и говорит, что это слишком «ванильно», и в них «трагедия на трагедии сидит и трагедией погоняет». Но мне плевать, я все равно слушаю их поздними вечерами, потому что ты затрагиваешь во мне все живое своей гребанной музыкой. Я люблю все, что ты пишешь. Я люблю эту твою меланхоличную обреченность почти в каждой пьесе, я люблю твои мазурки особенно потому, что мне кажется, я один замечаю, как сильно ты скучаешь по дому. Я люблю эту щемящую грусть в твоих дурацких минорных вальсах, и все твои рассказы про детство, и тебя… Тебя я тоже люблю. Шопен молча смотрит на раскрасневшегося Листа, который тяжело дышит, возвышаясь над Фридериком. А Фридерик стоит с этим нелепо огромным шарфом, в котором он чуть ли не тонет, и с горшком фиалок в руках. — А мне все равно нравится Гендель. — Идиот, — выдыхает Лист, улыбка трогает его губы. — Знаешь, Ференц, — Фридерик смотрит на то, как дождевые капли падают вниз в свете фонарных столбов, — Если ты еще раз назовешь мои вальсы дурацкими, то я утоплю тебя в Сене. Ференц смеется, и Фридерик тоже тихо смеется вместе с ним. Наверное, они очень глупо выглядят прямо сейчас. Под проливным дождем Лист наклоняется и целует Шопена снова. Фридерик отвечает, сжимая в руках горшок с фиалками.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.