***
Он тратит деньги так, будто собирается прожить лет пять. Спустя время покупает квартиру в небоскрёбе — так высоко, что его утренними гостями становятся разве что кипенно-белые облака да солнечные лучи. Сгребает всё, что имеет, в одну комнату, и покупает две дюжины терракотовых цветочных горшков для второй. Когда Джотаро приходит навестить его, Нориаки сажает в мокрую чёрную землю голые саженцы роз. — Оранжерея? — интересуется, имитируя вежливость. Нориаки кивает, имитируя вежливость. Напряжённая тревога между ними заряжена на две тысячи вольт. — Нориаки, если тебе что-нибудь будет нужно… — Я знаю, — вздыхает, разворачивается к Джотаро лицом и почти натыкается на его нос макушкой. — Я знаю, спасибо. Джотаро не знает всего — это Нориаки давно понял. Но Куджо не дурак, чтобы не понимать, чтобы не видеть, как Нориаки скучает по тому осатанелому, жадному, дикому и по-садистски взаимному чувству, которое должно было умереть несколько лет назад, когда кости Дио развеяло по пустыне. Нориаки провожает его до входной двери и несмело предлагает: — Может, сходим куда-нибудь в эти выходные? Джотаро утвердительно мычит, краснея, и спешит ретироваться за дверью. Нориаки возвращается к саженцам и облакам — наполовину здесь, наполовину смешанный с горячим песком.***
Он злится — от бессилия, от усталости, от неотвратимого чувства грусти, от того, что память подводит его: розы растут, расцветают и заполняют собой комнату, втискиваются между друг дружкой, переплетаются и всюду сыплют сухими серо-бежевыми листьями и скукоженными лепестками, и Нориаки ненавидит каждую из них. У него есть самые разные сорта — нежная и пушистая «Барбара Остин», раскрывающиеся до тычинок раскидистые «Липстик», флегматичная «Найтингейл», едва распустившаяся сегодня утром, круглая «Софи Луиза», «Перрениал блю», глядящая на него своими пурпурными глазами, невероятно редкая «Время вальса», гнущаяся к полу и выдавливающая из сгорбленных стеблей два перекрученных бутона — он знает каждую с того момента, когда они были парой палок, соединённых хлипкими корнями. В комнате слишком душно — от влажности чешется горло. Нориаки кашляет в ладонь, принимается рыхлить землю и поливать кусты, не способные дать ему того, ради чего он их вырастил — как и все дети. Ни одна роза, как бы он ни напрягал память, как бы ни пытался угадать, не была нужного оттенка — насыщенного, похожего на следы от удушения, похожего на следы зубов на его коже, похожего на засос, похожего на страсть, похожего на нежность, похожего на печаль, прекрасного, отвратительного и такого желанного, что Нориаки готов был спалить всех своих шипастых отпрысков к чертям, когда они оказывались совсем не такими. Ему по-детски кажется, что, исполни он в точности это условие, этот сад, среди его идеальных лилово-розовых детищ из душного влажного воздуха сгустится высокий знакомый силуэт, и они снова встретятся — «Встретимся в саду, Нори» — но его сад ещё не готов. Руки приходится сложить на груди, чтобы они не тянулись к столпившимся в комнате растениям. Делает глубокий вдох, полный сладкого и душного запаха его тесного розария, и слышит звонок в дверь. Открывает, видит Джотаро, держащего в руках бумажный пакет. — Я принёс креветки в темпуре, — вместо приветствия говорит Куджо и приподнимает пакет в качестве доказательства. — Да пошло оно всё нахер, — Нориаки хватает его испачканными в земле руками за лицо, притягивает к себе, требовательно целует, заставляя выронить чёртовы креветки, и тащит за собой в спальню.***
Работа отнимает у него недостаточно сил, чтобы ни о чём не думать после возвращения домой. Джотаро приветственно ему хмыкает, продолжая работать над диссертацией и пить свой зелёный чай, на столе ждут соблазнительно пахнущие спиральки тамагояки — Нориаки проходит мимо, прямиком в свой розарий. От влажности стены покрыты то ли мхом, то ли плесенью — но Нориаки ставит на мох, вдыхая тёплый воздух. Розы плетутся по стенам, по полу и друг по другу, нависают опасными шипастыми лианами и томятся в слишком тесном для них пространстве, стучатся ветвями в окно, к которому уже не подойти, не повалив ни одного горшка. Нориаки ставит на свободное место новенький горшок с саженцем. — Все, это «Муди Блюз», — представляет он новичка незаинтересованным соседям. — «Муди Блюз», это все. Думает, не сошёл ли с ума. Поливает притихшие розы, застывшие в каком-то завистливом ожидании —каждая сомневается, что останется в живых, если новичок выиграет эту лотерею, смысла которой ни одна не понимала. Джотаро делает вид, что ничего странного не происходит — Нориаки позволяет поцеловать себя в щёку, позволяет прижать к себе, ощущая тепло, исходящее от большого и сильного тела, позволяет медленно раздеть себя и раздвинуть себе ноги — ему нравится Джотаро и их внешне тихие, спокойные отношения, в которых Куджо с ним нежничал, осторожничал и облегчённо выдыхал каждый раз, когда Нориаки просыпался по утрам, а Нориаки насыщался этим чувством, отдавая сполна своей искренней привязанности и благодарности, позволяя — да и только. Нориаки влюблён в призрака, Джотаро влюблён в призрака, влюблённого в призрака. Там, за неправильными, ненужными и нежеланными розами, едва слышно усмехается чья-то тень, когда Нориаки кончает вместе с Джотаро, идёт вместе с ним в душ, приникая к чужому телу под струями горячей воды — и в этот момент чувствует себя почти живым. Наутро игла проигрывателя возвращается к началу — новый день, спешный завтрак, долгий поцелуй на прощание, полчаса в набитом битком транспорте и восемь за хлипким рабочим столом перед громоздким монитором — может, будь у него желание жить, Нориаки получил бы достойное образование и мог бы претендовать на должность повыше, но ему всё равно, за сколько иен продавать своё время: оно с его семнадцати лет не стоит вообще ничего. Ещё полчаса давки и запаха чужого пота, остывший ужин, разговоры с розами, мягкие поцелуи и хороший, незатейливый секс — ему будто сорок, а не двадцать. Джотаро не спит, слушая его размеренное дыхание, и не решается даже приближаться к розарию, чувствуя, что это совсем не его территория. Джотаро старается изо всех сил — устраивает им свидания, на всякий случай не выбирая ничего из ряда вон, покупает дорогое вино для ужина, поддерживает разговор о чём угодно, сглаживает углы и отчаянно хочет, чтобы Нориаки хоть раз посмотрел на него так, как на эту чёртову палку, разродившуюся несколькими листьями в последние два дня. Нориаки садится перед горшком на табурет и наигрывает на гитаре «Nights In White Satin». Джотаро набирает было в лёгкие воздух, чтобы сказать что-то насмешливое, но решает промолчать и пройти мимо. Позже Нориаки забирается к нему под одеяло и целует родинку-звёздочку — на это мгновение у Джотаро спокойно на душе.***
Роза не желает расти — горбится, вянет и хилеет, и вместе с ней почти прозрачным становится Нориаки, с маниакальной нежностью опекающий умирающее растение всеми доступными способами. Ищет информацию по библиотекам, советуется со знакомыми садоводами и продавцами цветочных лавок по всему Токио, но сорт слишком новый и недостаточно изученный, и найти удаётся самую малость — этот саженец ему, скорее всего, спасти не суждено. — Я не хочу сдаваться, — шепчет, касаясь скрюченного листа. — Я не хочу мириться с тем, что тебя нет. Не хочу отступать, — Дио нет уже семь лет. Нориаки уже семь лет на пороге розового сада и всё никак не сделает шаг. «Муди Блюз» хочет его утешить, но у неё нет сил, и она только стыдливо гнётся к полу, грустная, что подвела единственного, кто ей был дорог. Джотаро ведёт его в кино на «Комнату Марвина», ведёт его в ресторан и играть в патинко, только бы не видеть, как его и без того бледные глаза тускнеют с каждым новым упавшим на землю листком «Муди Блюз». Замечает, что едва может спать, когда окунает ручку в чай вместо ложки. Рука дёргается, корпус ручки стучит о стенку чашки — выскочившая из паза капсула с чернилами окрашивает чай в чёрный с ужасающей быстротой. Ночью Нориаки как можно осторожнее выбирается из объятий Джотаро, босиком идёт в розарий и, шурша сухими листьями и лепестками, протискивается сквозь чащу и садится в центре по-турецки. Джотаро делает вид, что не слышит, как Нориаки часами говорит с давным-давно мёртвым Дио и с несчастными, нелюбимыми розами, Нориаки делает вид, что не видит, как Джотаро глотает таблетку за таблеткой, чтобы уснуть, и всё равно не спит. Новый день, завтрак-поцелуй-метро-работа-розы-Джотаро, как заевшая плёнка с домашним видео о счастливо-пасторально-помадковой жизни, которой они живут, если смотреть со стороны. «Муди Блюз» по-прежнему не живёт и не умирает, гадая, когда Нориаки сдастся, но для Нориаки сдаться означает признать, что он может жить без Дио и его страстного янтарного взгляда, без его властного голоса и без немного вьющихся золотых волос, щекочущих наутро его шею, и «Муди Блюз» тоже не сдаётся, благодарно слушая посвящённые ей песни и гитару. Они оба тянутся друг к другу с надеждой найти смысл своего существования, неразрывно связанные, и Нориаки иногда кажется, что он тоже умрёт, если «Муди Блюз» придёт конец. Угадывая его мысли, Джотаро уже не скрывает свою очевидную панику. Они оба дают друг другу новый шанс — и Нориаки вдруг приглашает его в оперу. Они одеваются в официальные костюмы, и Джотаро возится с галстуком-бабочкой перед зеркалом, пока Нориаки не цыкает на него и не берётся за дело сам: — Давай, растяпа. Изящные пальцы творят магию, и бабочка похожа на бант на подарочной коробке или на произведение искусства — Джотаро поднимает брови, глядя в зеркало. — Спасибо. Нориаки тянется к нему и целует — и в последовавшие за этим вечером выходные Нориаки заходит в розарий только для того, чтобы проверить, работает ли автоматическая система полива. Они заняты друг другом больше, чем когда-либо, и Нориаки впервые за семь лет хочется жить ради кого-то не-мёртвого. Улыбается, касаясь губами плеча Джотаро, согретый теплом льющегося в окно золотого часа, и устраивается так, чтобы можно было читать в постели и не остаться с намертво затёкшими конечностями спустя час-другой. — Я люблю тебя, — решается, наконец, сказать Джотаро, как будто это признание должно что-то необратимо между ними изменить. Тревожится, что Нориаки от него отдалится, но тот только приподнимается, целует его целомудренно в губы и, глядя в глаза, совершенно честно отвечает: — Я знаю. Я тоже люблю тебя, Куджо. В тот момент Нориаки правда кажется, что он готов избавиться от надоедливых цеплючих роз и, наконец, принять самое правильное и очевидное решение, которое сделает его жизнь только лучше. Давно забытое щекотное чувство влюблённости захватывает его целиком, и он наваливается на Джотаро, смеясь и целуя невпопад, прежний юный Нориаки, прятавшийся под тёмно-зелёными листьями, под шипастыми стеблями, под бутонами не того цвета и под неуёмной скорбью. Джотаро сжимает его в своих объятиях и облегчённо выдыхает. А в понедельник «Муди Блюз» выпускает единственный бутон — Нориаки чувствует, как всё внутри переворачивается — бутон прекрасного, уродливого, любимого и ненавистного цвета засоса наутро, цвета следов удушения, цвета, который вернул его туда, где почти восемь лет назад он был самым счастливым юношей на свете — в сад и в объятия того, кого любить было ни в коем случае нельзя.***
Дни летят со скоростью поезда метро — Джотаро засыпает и просыпается словно бы в разных десятилетиях. Нориаки перебирается в розарий и спит там, свернувшись калачиком вокруг хилого цветка, пока колючие лозы проигравших роз-соперниц подбираются к нему всё ближе, норовя обвиться вокруг тонкой шеи и задушить. Джотаро не может пошевелиться, глядя на это, и не может ничего сделать — Нориаки уже больше призрак, чем человек. Думает, что это, может, просто из-за бессонницы, но в душных розовых зарослях ему мерещится знакомый силуэт и слышится насмешливое хмыканье — всего на мгновение. Смаргивает свой страшнейший кошмар и продолжает жить, продолжает готовить еду, проверять работы студентов, писать деловые письма и спать в пустой постели, продолжает пялиться на луну, когда на небе ни облачка, продолжает любить — болезненно, слишком сильно, слишком отчаянно и всё равно с надеждой, что всё вдруг встанет на свои места. Не знает, хочет ли, чтобы «Муди Блюз» распустилась или чтобы она сдохла, но не может оставаться равнодушным — ставит в дверях табурет и наигрывает на гитаре тихую мелодию. — Ночи в белоснежном атласе, никогда не кончающиеся, — он знает её наизусть, хоть и ненавидит всей душой, — письма, что я написал, не собираясь отправлять. Красота, по которой всегда тосковал, глядя прежде в эти глаза, — Нориаки поднимает тяжёлую голову, и в его глазах вспыхивает тусклый огонёк, — я уже не могу сказать, какова правда… — Потому что я люблю тебя, — хрипло подхватывает Нориаки, садится и обнимает его ногу тонкими руками, оплетая, больше похожий на розу, чем на человека, — да, я люблю тебя, о, как я люблю тебя… Рука Нориаки, лежащая на его колене, тёплая и дрожит. Джотаро отставляет гитару, опускается на колени и просит: — Пожалуйста, — обнимает, прижимая то, что осталось от Нориаки, к своей груди, не готовый отпустить и собирающийся яростно бороться до конца за эту маленькую жизнь в своих руках, — Нориаки, пожалуйста, вернись. Розам грустно и неловко на них смотреть — они склоняют цветки и молчат, и Нориаки чувствует, как к горлу подступают рыдания. Он не плакал уже так давно, что думал, что вовсе разучился — вцепляется в рубашку Джотаро и содрогается, беспомощный и такой высохший и обесцвеченный, и воет в подставленное широкое плечо, и рыдает так, что начинает задыхаться, и любит, любит, любит — их обоих, живого и мёртвого, загнанно, безнадёжно и по-настоящему, и не может ничего с собой поделать. Джотаро осторожно берёт его на руки, когда Нориаки затихает, и относит в постель. На белоснежном белье остаются засохшие сиренево—розовые лепестки. Утром Нориаки прижимается к нему со спины и тихо шепчет ему в лопатки: — Прости за вчерашнее. И спасибо, что был рядом, ДжоДжо. У Джотаро в груди всё теплеет, когда Нориаки его так называет, и они обнимаются, не отстраняясь друг от друга, пока солнце медленно поднимается и отвоёвывает себе всё большую часть спальни и останавливается на бледном лице Джотаро, наконец-то безмятежно уснувшего. Он морщится, приоткрывает глаза и аккуратно переворачивается на другой бок. Нориаки сонно мычит что-то и обнимает его лицо ладонями. — Доброе утро. Джотаро с сожалением откидывает одеяло: — Я в душ. — Ага. Нориаки встаёт, тянется, солнечно-золотистый в утреннем свете, и замечает гриф гитары, выглядывающий из-за открытой двери его розария. Идёт, чтобы поставить её на место, и взглядом мажет по замершим в страхе розам. Сердце очень больно пропускает удар. «Муди Блюз» обессиленно опустила только-только раскрывшийся, но уже умерший бутон, и стоит, окружённая шокированными сёстрами — лилово—розовый цвет тлеет напоследок и уродливо темнеет, стоит плотно скрученным лепесткам начать покрываться первыми морщинами. Нориаки берёт горшок в руки и прижимает к себе, как ребёнка. — И я люблю тебя, — вздыхает, чтобы не заплакать, — да, я люблю тебя, — отдалённо слышит, как шумит вода в душе, и чувствует лёгкий, почти неощутимый укол вины, — о, как я люблю тебя. Ставит горшок на пол, ровно в центр комнаты, пробирается сквозь ранящие его руки и лицо заросли к окну, роняя и разбивая горшки, рассыпая землю и давя извивающиеся стебли и цветущие роскошные бутоны. По нежно-голубому небу неспешно листает свои страницы атлас облаков. Солнце пронизывает их лучами, как копьями, и оставляет истекать светом и теплом, пока они не растают. Нориаки открывает окно и выходит в сад.