ID работы: 12027578

Тонкости и хрупкости

Слэш
R
Завершён
87
yellow moon бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
8 страниц, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
87 Нравится 2 Отзывы 11 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Тобирама всю свою жизнь боролся с беспорядочностью, но она всегда побеждала: просыпаясь в душной спальне на пять человек в разгар ярчайшего лета, опаливающего страну Огня до ядра, он чувствовал хаос — лето начиналось слишком рано, ночи наступали слишком поздно, а Хаширама храпел во сне, лёжа под боком. Они, как немытые воришки с затхлых улиц больших городов, сбивались в кучу (чтобы было теснее, чтобы было безопаснее), и крепко держались друг друга, будто могли упасть, боялись повернуться набок: Каварама, после тяжёлого ранения в лицо, взял в привычку цепляться к руке Тобирамы, сжимать ладонь с совсем не детской силой, и боялся оставаться один, Итама требовал сказку на ночь, да такую, чтобы верилось, чтобы счастливая, а Тобирама не знал ни одной, Хаширама же запускал руку в общую тарелку риса и нетерпеливо ел, улыбаясь и предвкушая, он ждал сказку сильнее младших, и ему Тобирама не мог отказать. Они так и засыпали: Каварама с ослабевшей рукой на руке, Итама с тихой благодарностью, а Хаширама с рисом, прилипшим к щеке, и все — улыбались. Именно таким запомнилось детство: рваным, наивным, полным братской любви и хаоса. С годами в жизни Тобирамы стало меньше непоследовательности, как и братьев: оба младших погибли от рук Учих, они пали, как маленькие, но доблестные войны, всё за ту же метафорическую честь, о которой любил говорить отец. Остался лишь старший — Хаширама вырос дураком, простаком и добрым до отвращения человеком. Хаширама вырос добрым, потому что мир был злым. Под его сильной рукой взрастилось сильное племя, — Сенджу неоспоримые, Сенджу непобедимые, — под его крепкой защитой воздвиглась крепкая деревня, — Коноха — убежище, Коноха — пристанище. Тобирама не так крепок и силён, как старший из сыновей Бутсумы, но своё плечо подставлил смело: Хаширама всегда мог опереться. Где-то между делом, между тихой беседой с братом горько осозналось, что каждый день и всё, что в нём, шло своим чередом: тихо и нерасторопно, выверенно если не до минут, то до часов. От этого почему-то стало тоскливо. Хаширама смеялся, говорил, глубоко продышавшись, что Тобирама скучает, Тобирама давно догадывался об этом, но всё же от ненастойчивого предложения брата остаться на ночь вдвоём отказался — тягостна сама мысль о том, что ночь будет полна воспоминаний. Тобираме не хватало той неочевидности, которой были полны его детство и юность, тесной связи, что больше, чем братская, похожая на связи одного существа с разными телами, с разными лицами, доброхотства на пустом месте, от которого дрожали коленки, но это не страшно, страшно, что кого-то из них четверых убьют, кто-то из них не вернётся. Тобираме не хватало семьи. Тобираме не хватало младших братьев. И это ощущалось так сильно даже спустя десять лет. Хаширама ведь тоже чувствовал это? Он тоже чувствовал тоску и руку младшего из братьев на своей? Представлял, какими они могли вырасти? С этим можно жить, пока не начнёшь думать об этом. А если начнёшь думать, то уже не остановишься. Тобирама совершил ошибку в тот самый день, когда позволил Кавараме крепко держаться за свою руку. Хаширама ошибся, когда думал, что фантомные ощущения руки Каварамы на руке Тобирамы он мог убрать своей, мог успокоить тихим, ласковым голосом: — Они мертвы, мой милый Тора, — брат притих для поцелуя в висок и продолжил куда громче, куда растеряннее: — Ты чувствуешь мою руку? Чувствуешь моё тепло? Моё тело? Это значит, что ты живой и я живой. Только это имеет значение. Важны лишь те, кто живы. Тобирама не воспротивился его словам, не воспротивился его воле, подавшись в обод крепких рук, и лишь случайно увидел в карих глазах брата робкое сомнение. Обезоруживающее до мелькнувшего осуждения, обнадёживающее до шаткой надежды. Желанное и тошнотворное. Тобирама был готов к любому из его ответов, но не к сомнению: сомневался тот, в ком Тобирама не сомневался. Наверное поэтому голова сильнее полнилась прошлым: долгими ночами на террасе, где все четверо боялись шелохнуться и разбудить сердитого отца, они считали светлячков, летающих низко над землёй, далеко в лесу учили печати водяного дракона и смеялись до боли в животе. Помнился и первый поцелуй с Хаширамой вскоре после смерти Каварамы, полный отчаянными мольбами о спасении. Полный ужаса поцелуй, солёный от слез, горький от утраты. Первый у Тобирамы, самый неприятный, самый болючий, как и воспоминания о нём. Дуб, под которым Хаширама, дрожа, схватил в охапку и оголтело припал к губам, сломался под корень после сильного ветра год или два назад, ничего не осталось, но Тобирама долго будет хранить память о нём. Пока сам не истлеет. Сейчас уже не понять, Тобирама всегда был таким отчаявшимся или сделался таким, когда упорядочил, успокоил и выверил свою жизнь? Свой быт? Ровно и четко одно за другим: умыться, одеться, перекусить в Ичераку, до полудня — в школе, до сумерек — в резиденции, рядом с Хаширамой, нежели с Хокаге. Только один поцелуй был острым и горьким, все остальные всегда — мягкие, сладкие, но каждый раз по дороге из школы в резиденцию Тобирама боялся, что не достигнет брата. Что мысли породят хаос, а хаос поглотит, как поглотил Кавараму, а следом Итаму, и всё больше понимал, почему младший из братьев так отчаянно хватался за крепкую руку, потому что сам так же настойчивого стремился под ласкающую ладонь Хаширамы. Хаширама умел ласкать вскользь между делом: пальцами по плечу, когда проходил мимо, сжатой в кулак ладонью по бедру, когда сидели рядом и обсуждали дело, и так часто словами по сердцу, что закрадывалась тревожная мысль, что их услышат. И дело не в том, что они братья, а в том, что Тобирама не готов слова Хаширамы с кем-то делить, отдавать кому-то то, что его по праву. Ласки брата мучительные: после захода солнца в опустевшей до глухого эхо резиденции, ставшей почти домом для двоих мужчин, Хаширама исцеловывал шею упоённо, увлечённо и жадно, но медленно, мокро и скользко, томил, а не горячил. Тобирама поддался ему, повиновался, потому что только так мог забыться — смотреть в глаза, не отрываясь, чувствовать тепло рук, не упуская, сближаться телами до предвкушающей дрожи, которая наталкивала на понимание, почему так прижимались в детстве друг к другу: повернёшься набок — и впрямь упадёшь, шагнёшь назад — и провалишься. Кавараме было восемь лет, когда он стал боялся упасть, Тобираме пришлось прожить двадцать четыре года для того, чтобы начать бояться того же. Отец говорил, что Каварама перерастёт этот страх, он всего лишь ребёнок. Взрослые же свои страхи не перерастают. Они в них тонут. Поэтому Тобирама так крепко держался за плечи Хаширамы, а брат тихонько нашёптывал в ответ, как из-под воды: — Я здесь, я рядом, и всегда буду, — и голос его подёргивался запалённым напряжением. Вместе с последовательностью в жизнь Тобирама пришло и понимание того, что пусть Хаширама дурак, простак и добряк, он не шёл на поводу своих привязанностей и желаний. Долгая и муторная свадьба брата выбила из колеи, взбудоражила нервы, но этого ещё слишком мало для того, чтобы ощутить былой хаос цветущей непредсказуемости и хаотичности. Тобирама всё так же подставлял брату плечо, поддерживая в преддверии нежеланного брака, и проводил взглядом до самых сёдзи, открытых настежь, за которыми виден белоснежный футон, на котором Хаширама проведёт первую супружескую ночь. Не с ним. Тобирама чувствовал себя так, словно скоро умрёт, но почему-то не умер. Он боялся не дойти до дома, не дойти до спальни, не найти под матрасом свиток, не утонуть в символах, — если не выйдет, он утонет в ревности, утонет в хаосе, — но первым делом провалился в бессознательность, похожую на воспоминание. Упал в ночь, когда они стащили бутылку саке у упитого отца и сами упились. Кажется, это было незадолго до смерти Каварамы, помнится, это была первая ночь, когда Каварама во сне не держался за руку Тобирамы: где-то между этим сгустился хаос — они много сражались, много прижимались друг к другу в попытке найти спасение, много защищали друг друга, а Хаширама их троих больше всех. Тобирама не помнил грусти, пришедшей за смертью самого младшего брата, но часто вспоминал, как отец поставил их рядом с деревянным гробом: лицо Каварамы было закрыто белой тканью, а тело уже взялось синевой. Хаширама тогда плакал, Бутсума тогда бил, а Тобирама боялся шагнуть и упасть в пропасть жадного хаоса, вошедшего в абсолют в тот миг, когда кулак отца остановился о лицо старшего брата. Тобирама тогда достиг грани, но граней, очевидно, несколько — и то была первая. Нетерпеливый вдох и торопливый выдох выдали волнение, слабая тряска в руках выдала напряжение — сейчас Тобирама тоже на грани, но только иной. На грани отчаянной ревности, на грани животной зависти, не свойственной себе, чужеродной, но забивающей остальные чувства: Тобирама ощущал себя монстром без кожи, диким зверем, которому нужно лишь хватать и рвать. Но хватило сил лишь изойтись на тихий скулёж, когда схватили его: Хаширама прошёлся ладонью по спине вверх и сомкнул руку на плечах, погружая в объятия. — Я уже давно сделал свой выбор, — его слова между поцелуями в раскрытую белёсую ладонь. — И это — ты, а не она. Я не хочу быть с ней, я не хочу делить с ней постель и жизнь. Его слова, ласкающие слух. Его руки, ласкающие плечи. Его смех, ласкающий сознание. Тобирама не торопился откинуть голову и обозначить поцелуй, медлил поднять ладонь и запутаться в волосах брата так же, как в своих мыслях, давая силу робкой надежде и слабому хаосу впитаться в грубую кожу рук и мягкие пряди, растормошив и, на удивление, успокоив. У Тобирамы хаос — для спокойствия: привычно быть выбитым из потока, желанно стремится к равновесию, а не быть в нём, как оказалось. У Хаширамы рис — для убийства: ранним утром, разделяя всю еду на двоих, брат сгрёб остатки с тарелки руками и кинул в рот, от чего больно скрипнуло сердце, забилось истошное воспоминание то ли о детстве, то ли о юности. То ли Хаширама всегда доедал рис руками, но это обрело иной цвет лишь сейчас, когда Тобираму ломало и меньшее. Зрела неуёмная мысль о том, как легко шлось на поводу хашираминых целей, мыслей и желаний, и как трудно потакать своим. Тобирама не знал, чего хотел по-настоящему. Казалось, вместо того, чтобы выпрямиться, туже завязать оби и поцеловать скользко в щёку, как это обычно бывало, когда Хаширама спешил, ему нужно прижать Тобираму к стене, завести руки над головой, целуя быстро и сухо, или вообще не целуя, только произнося слова о будущем, в котором ещё есть прошлое. Чувствовалось, что Хашираме нужно остаться, чтобы ещё раз показать, что Тобирама отказался от всего не впустую, что ради Тобирамы он готов отступать и уступать. Остаться хотя бы на час, в котором Тобирама так упорно тонул в скрипучей, сыпучей размеренности, стоял, как на тонком льду. Тобирама никогда не считал, что отдал себя на растерзание новой жизни, но отмалчивался каждый раз, когда Хаширама извинялся. На пустом месте зачастую. Неловко, обычно. От этого извинения сжимались зубы: кем Хаширама Тобираму считал, если не думал, что каждый его поступок осознан и взвешен? Дураком? Простаком? Может, добряком на худой конец, раз чужие жизни оказались значимее собственной? Тобирама морщился и злился, когда брат извинился снова, когда улыбнулся , когда мягко сжал плечо, оставляя на теле фантомную крепкость руки, и собрался уходить: дела Конохи безотлагательные, без Хаширамы они потеряют счёт. Тобирама не удерживал его ни рукой, ни словом, но всё же не смотрел, как тот прошагивал к выходу: боялся остаться с глазу на глаз с упорядоченностью, с очевидностью, проглотившей сегодняшний день. Хаширама мялся буквально мгновение, не закрывая дверь, улыбался неуверенно, сузив глаза, будто занимался чем-то постыдным, Тобирама поднял глаза в ту же секунду, неловко и марко мазнул робким взглядом по родному лицу, и от этого смутился, взаправду неловко. Взрослые мужчины не перерастают страхи, они перерастают робкие взгляды, стыдливую близость, желания спутываться пальцами и тонуть в поцелуях, где каждый похож на торфяное болото. Тобирама раньше думал, что правильно жить по заветам отцов, которые везде о чести и нигде о доверии, но не перерос робких взглядов, томительная близость никуда не ушла, стыдливость в поцелуях осталась. И разочаровался. Если бы везде было о доверии и нигде о гадливой чести, может, и праотцам хоронить своих детей не пришлось. Тобираме стоило задержать Хашираму подле себя этим утром, но уродливая честь не позволяла попросить, Тобираме нужно было остаться рядом, но отвратительная гордость не дала прижаться к брату. Тихая уборка после неторопливого утра точно трамплин для тенистых глубин размеренности: футоны убирались в пустоты в стенах под выдохи разочарования, кимоно убирались в нишу под полом с горькой скукой, и это изводило сильнее утомительного сражения. Тобирама, если на чистоту, всегда знал, чего хотел по-настоящему: клокочущий хаос вокруг, чтобы забыться в нём, перебить ужас прошлого ужасом настоящего с братом по левое плечо, а не захлёбываться им. Взрослые не перерастают страхи, не тонут в них, как говорил отец, они от них прячутся, прячут их от других, — взявшейся с дуру мыслью Тобирама думал, что Хаширама его страх не поймёт, может быть, даже гневливо осудит. В резиденции брат встретил, как обычно, бодро, прилипчиво, сегодня его больше, чем обычно. Они делили восемь свитков поровну, надеялись закончить пораньше, но Тобирама знал, что ему достанется больше четырёх. Сразу, как сел на стол рядом с креслом Хокаге, получил два, чуть позже — ещё четыре. Они, наверное, до поздней ночи не управятся, если Хаширама не перестанет напирать поцелуями чуткими и пытливыми на белёсую шею за оттянутым воротником рубашки. Его пылкий голос хоть и напряжен, но серьёзен: — Что тебя гложет? Я могу что-то сделать? Невыносимо смотреть, как ты места себе не находишь. Скажи мне. Скажи, родной. — Тобирама медлил, но не сомневался. Хаширама поцеловал в губы, выпрямился, смотрел в глаза и ждал. Отворачиваться не пристало, но очень хотелось: всё еще робко, томительно и стыдливо. Тобирама заговорил в разы тише брата: — Я до дрожи в коленях боюсь его. Хаширама больше не целовал, лишь объяснял, уверял, клялся сначала на словах, потом на пальцах в том, что Тобираме нечего бояться. Те, кого стоило, остались в прошлом, но и Тобирама остался там, его Каварама так и не отпустил, сам Тобирама не захотел с ним прощаться. Хаширама больше не обнимал, лишь смотрел въедливо и сердито, но не гневно, как отец, скорее по-доброму, как мать, которая никак не могла на своих детей злиться, а затем потребовал обещание быть сильным. Хаширама не целовал и не обнимал, лишь утянул за собой на стул, где жался головой к плечу и ропотно шептал о том, что Тобирама и без обещания сильный: духом так крепок, что милый Каварама тянулся не к самому старшему из братьев, — не к самому сильному, не к самому нежному, — а только в белёсых руках Тобирамы чувствовал себя защищённым. Это претило тогда, а сейчас — восхищало. Он был крепок и телом: Хаширама собственноручно залечивал каждый перелом, излечивал каждое ранение и не помнил и раза, чтобы Тобирама выказывал слабость. Хаширама шептал о своём доверии и просил довериться в ответ, а Тобирама сомневался, что мог вывернуться наизнанку: мыслями наружу, чувствами наголо. Он никогда так не делал и не был уверен, что сможет, но брат и не напирал. Поцелуй на внутренней стороне ладони под широким рваным шрамом, перечёркивающим линию судьбы, ощущался не так остро, как прикосновение тёплых губ к крепкому запястью: Тобирама взял в привычку подкатывать рукава рубашки чуть ниже локтя для того, чтобы Каварама мог хвататься за руки на глазок, младшему брату нужно было дать понять, показать, что у него есть точка опоры, а Хашираме — что и для него руки Тобирамы открыты. Голова пестрила предвкушением так же сильно, как вязала летняя ночь за окном — удивительно то, что в Конохе каждая ночь такая, но только сегодня она не изводила. Звёзд на небе мало и каждая отражалась в почти чёрных глазах Хаширамы, похожих на глазах Учих, Тобирама нахмурился, когда нашёл руку брата ладонью, сосредоточился на прикосновениях, и желание хаоса потихоньку стихло. Он всегда знал, чего хотел, но ради Хаширамы готов попробовать по-другому: влюбиться в тихие улицы с редко снующими людьми, а по вечерам и вовсе пустые, привыкнуть к тишине и молчанию в домах Сенджу, не омрачённых горестью и потерями, и неторопливыми вечерами за игрой в сёги с безропотным братом, который всё нарывался то на проигрыш, то на поцелуй. Тобирама мог обещать, что попробует. Мог обещать, что станет. Мог поклясться, что будет опорой для Хаширамы, будь его жизнь хоть последовательна, хоть хаотична, хоть если замрёт в одном дне — Тобирама готов. Он сильнее сжал ладонь брата, слабо потянул носом запах тела и кожи и задержал дыхание, пытаясь замереть не в дне, а в секунде, когда Хаширама совсем близко и внутри, и снаружи. Не хотел чувствовать счастье и удовлетворение, не хотел сытости и энергии, он хотел робкого и хрупкого спокойствия, кристально-чистого в этот момент, зеркально-острого в эту секунду. Когда Тобирама снова начал дышать, спокойствие никуда не пропало: незримо билось внутри, как второе сердце, когда Хаширама поцеловал в висок и не разомкнул рук, когда выпрямился и всё же взялся за свиток, за дело безотлагательное. Тобирама готов упорно влюбляться в Коноху, в мерное течение времени, бессуетливую работу и быт, похожий на жвачку. Утро с Хаширамой пёстрое, искристое: он много шутил и много ел, одевался на ходу и не спешил на работу. Тобирама же много смеялся и между разговорами не мог перехватить хоть немного риса с овощами, поэтому до полудня ходил голодным, но счастливым, чего с ходу и не поймёшь. В какой-то из голодных полудней появился улыбчивый мальчик лет десяти и узнал проблему по взгляду. Похоже, Сарутоби Хирузен — первый друг Тобирамы в Конохе. Похоже, теперь Тобираме не придётся голодать: мальчик таскал еду в школу не только для себя, но и для любимого учителя. А через несколько дней, душным и вязким вечером на лавке у резиденции, за рассказом о каком-то из сражений Сенджу с Учиха, под взгляд весёлых ребяческих глаз, Тобирама увидел Хирузена не сверху вниз, а прямо, и нашёл его похожим на Кавараму. Это разбудило нежность удивления, а не боль воспоминаний. Это порадовало, а не огорчило. Это было приятно. Размеренность — это не так плохо, если есть, кем занять день, вечер и утро, чтобы не хватило места воспоминаниям, фантомным чувствам, которые и яснее, и острее того, что ощущалось теперь. Хаширамой, помимо прочего, можно занять и ночь. Тобирама не знал, что брат говорил Мито, когда уходил осквернять их брак изменой, и не задумался бы, если бы Хаширама не поник один утром: — Она считает нашу связь грязью. Тобирама считал её благословением, спасением, везением, даром, ощущал её тем плечом, на которое мог опереться: не будь её, не станет и его. Хаширама сжимал между зубов палец, хмурится, будто от боли, не хотел проронить лишнего, — дал понять, что и его тоже не станет, пропади она. Слова Мито не ранили, мать воспитала в Тобираме чёрствость, отец — грубость, а жизнь научила ими пользоваться. Сейчас как нельзя кстати, но мысль о том, что Мито говорила это, стоя рядом, смотря в глаза, деля постель с Хаширамой, претила, но этого всё ещё мало, чтобы сорваться самому. Чтобы подать вид, что неприятно, что неправдиво. — А для тебя она что? Тобирама говорил почти беззвучно, безучастно и безлико, так буднично, будто привык к таким словам, к их сути и смыслу. В пору устыдиться их, робеюще опустив голову под взглядом брата старшего, брата сильного, брата властного (как велено отцами), но Тобирама без тревоги смотрел прямо, не опасался не услышать ответ, — они всё ещё в одной постели, сплетены пальцами, спутаны волосами, — он не нужен. Нет: он очевиден. Безмолвное признание в абсолютном доверии в кроткой улыбке, тихая преданность в улыбке в ответ. Тобирама прикрыл глаза от раздирающего грудь трепета. Мито не знала, что любовь Хаширамы избавляет от ран, глубоких и мелких, от каких-то долго, от каких-то за один день, ни одной не упускает, её же слова удалось стереть за секунды, без боли и крови, будто никогда не было. Она не знала и никогда не узнает, как топки поцелуи Хаширамы по утрам и как ему самому порой хочется без вопроса ответить: — Я бы хотел, чтобы ты меньше значил для меня, потому что сейчас это какое-то безумие: я не могу спать без тебя, я не могу есть без тебя, с утра до полудня я просто жду, когда ты придешь, потому что меня ломает сама мысль, что ты не рядом. Это безумие? Тобирама смеялся, а следом не мог вдохнуть от беспощадной мысли о том, что их научили смелости и стойкости, храбрости и отчаянности, а любить не научили. Даже слово скреблось внутри, стоило о нём лишь подумать. Тобирама знал, что не сможет его произнести. Не преданность, не доверие, не привязанность, не желание оберегать — а всё это вместе. Одно слово, что завязало на языке первой буквой, когда Тобирама зашептал брату на ухо: — Это любовь. Это забвение. Это обречённость. Это они. Когда ласкали друг друга, они были самыми близкими людьми, когда ссорились, они всё ещё были самыми близкими людьми, в самых дальних концах страны Огня они оставались близки, как всегда. Они близки не потому, что от одной крови и плоти, а потому что им обоим страшно упасть, и только в объятиях такого же испуганного, отчаявшегося человека осознавали, что не они слабые, это под ногами тонкий лёд и можно провалиться. Одинаково покалеченные, с общими воспоминаниями и потерями, они однажды срослись чувствами, — в тот самый день, который под веками каждую ночь, горьким воспоминанием о первом убитом младшем брате и первом поцелуе с единственным старшим. Они, так боясь упасть, вцепились друг в друга и держались до сих пор. Крепко. Стойко. Выстоять можно только вдвоём, поэтому Хашираму ломало без Тобирамы. Поэтому Тобирама всегда так спешил под ладонь Хаширамы. На футоне без брата рядом прохладно, и это никак не связано с погодой. Он ушёл, судя по звуку струящейся воды, обмылся после душной ночи, вернулся уже в кимоно, завязывая на ходу тугое оби. Он задумчив и немного печален, но отмолчался. Это стало болотным пятном на утре и дне, Тобираме в них нет места. Он считал, что произнёс то самые слова, на которое у Хаширамы табу, что он Хашираму задел — это легко сделать, если не знаешь, с какой силой ударит слово. Вечером брат томительно сдержан, молчалив, скован, — так не похоже на него, — поэтому они быстро закончили со свитками и остались один на один с тем, что Хашираму гложет. — Я сказал что-то лишнее? Я обидел тебя? — Нет же! Глупый?! — Что тогда? — Глупость? Да, глупость! Я так хотел сказать, что... Нет же! Хаширама затих и притаился. Он дрожал, это понятно без прикосновения. Тобирама его коснулся, но не чтобы убедиться, а для того, чтобы обогнуть плечи руками и прижаться лицом к волосам. Понятно, в чём дело. — Давай вместе? Согласен? Я начну: Я... Хаширама расслабился и вскоре перестал дрожать, в его словах слышалась улыбка: — Тебя люблю. Тобирама закрыл глаза, плотнее сжимая в охапку брата, сердце снова трепетало. Хаширама так близко, что чувствовался и его трепет. В тот момент и стало понятно, почему люди так любили размеренность и покой: они дарили счастье, а счастья так мало в мире шиноби.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.