Часть 1
13 января 2012 г., 15:54
Мы с ней встретились в банальнейшем Париже, в ливневый летний день, когда каждая капелька, упавшая с небес, выбивает на теле крохотную мурашку. В овощной лавке толпились беззубые старикашки и парочка волосатых подростков, непонятно как промахнувшихся мимо винного супермаркета.
Она тоже стояла там, в дымке своих тёмных кудрей, шестнадцатилетняя, жующая жвачку.
В иных людях та безалаберная, расхлябанная подростковость заметна даже в том самом пресловутом "бальзаковском", когда общая неприглядная картинка увядающей юности вдруг неожиданно оживляется вполне естественным и забавным детским жестом: то крошку с губы сдуть мимолетом, то челку с лица... Я знал некогда одного наци - он пел в хоре церкви Святой Клементины в Лондоне и по вечерам ходил в трущобы пиздить эмигрантов. Его детство играло в этом прихотливом противоречии. Кулаки крошили черепа, кованые "грины" растирали в пыль костяшки чужих пальцев, а в бритой голове пританцовывали рождественские ангелы. Когда его сцапали полицейские, он сначала дрался, как раненый лев, а потом, измочаленный аккуратными черными дубинками (что это, если не символическое воплощение хуя, по дядюшке Ф.), опал к их ногам на заплеванный кровью асфальт и совершенно детским жестом заслонил лицо руками. Сущее дитя.
В этой колыбельке явно выросла и эта малышка. Мне захотелось слизнуть крошку шоколада из уголка ее рта. Она ела мороженое и разглядывала ярко-желтые апельсины, монументальным зиккуратом воздвигнутые на прилавке. Ее голые загорелые ноги были забрызганы грязью и исцарапаны. Куцее платье сзади тоже уляпано засохшими пятнами. Я стоял позади нее, и меня неосязаемо щекотали ее волосы - легкие, темные, косо схваченные деревянной заколкой с неумело выжженым рисунком. На шее слева - родимое пятно в форме неправильного сердца. В аттестате наверняка - уд. чередуется с неуд.
Завтра утром я улетал в Лондон - к родным сырым булыжникам и обосранному голубями монументу на Трафальгарской площади. Парижский отпуск is over. Серые скучные дни, унылые поблядушки, казино средней руки на задворках Елисейских и бесцельное шляние по ночам вдоль аркад фонарей, занавешенных изморосью. Жаннет была ленива, Колетт не умела делать минет, у Сюзон - жопа в растяжках и, кажется, что-то венерическое. Париж - похмельная Лютеция, римская шлюха, у нее гнилое нутро и вечная голодная течка. Эйфелева башня (привет, старина Зигмунд, еще раз!) - как огромный фаллос в резиновом сизом тумане. Я возненавидел этот город, едва ступив с самолета в лужу, натекшую с хмурых небес.
И тут - она.
Невзирая на изрядно поцарапанный вид, от этой девочки (нежный возраст между четырнадцатью и двадцатью, лолитский пух еще не до конца слез с ее обмусоленного ветром и солнцем тела) веяло несгибаемым здоровьем - горы, синие цветы, жирное молоко, сочные оливки, пыль итальянских дорог. Слезливый и гнилой Париж корчился под ее крепкими смуглыми ногами, видение ее маленьких ступней, выпачканных в виноградном соке, еще долго сотрясало мой взбудораженный рассудок. После того, как она потребовала своих апельсинов у араба в замызганном фартуке - смеющимся и нахальным тоном, подкрашенным легким акцентом, - я понял, что мои домыслы насчет заливных лугов у подножия Аппеннин были верны. Араб высыпал в бумажный пакет золотые, чуть подбитые плоды, получил свою мзду и огрел девочку испепеляющим взором - нахалка отмерила два евро монетками по десять центов. Я потащился следом за ней, золотистой, бесстрастной, на улицу, забыв купить фиников и бананов - единственное, что я могу есть в самолете. С неба капало - размеренно и печально; прижимая к груди пакет с апельсинами, она, виляя бедрами, пересекла улицу, и грязная вода, наверное, затекла ей в тряпочные туфли.
Обернись она - тут же обнаружился бы высокий мужик в довольно приличном костюме, смахивающий на мелкого толкача дури или на брокера, а на самом деле - всего-то простой банковский клерк, многоликий, хамелеонистый и почти слившийся со стеной овощной лавки. Я смотрел, как она взбирается на велосипед - здоровенный, тяжелый и ярко, неприлично ярко желтый. Брызговика сзади не было - вот откуда запачканное платье. Одна смуглая нога перекинута через раму. Я увидел край розовых трусиков. Растут ли в Италии персики?
У меня самолет в Лондон. Я должен вернуться в гостиницу, собрать барахло, докурить оставшийся хэш, допить виски, одарить горничную шлепком по жопе, поцелуем в ухо и десяткой евро в лифчик, косомордому портье брезгливо сунуть мелочь, выковылять в несусветную сизую рань, позевывая, упасть в дерматиновое нутро эмигрантского такси и, вяло перешучиваясь с черным шофером, дотащиться по утренним пробкам до "Шарль де Голль", а там вползти в самолет и, абсолютно раздавленным, опустошенным, пропитанным французскими ливнями, уснуть под рев турбин, чтобы проснуться в Хитроу и проблеваться с трапа вчерашним вискарем. Привет, родина.
Я не мог. Я пошел за ней, за солнечной, апельсиновой, смуглой, загребающей тряпочными ступнями замусоренную дождевую воду. Она катила неспешно, боком, одной рукой прижимая к груди пакет с фруктами, а я крался за ней, словно дебильный маньяк, отирая полами дорогого пиджака крышки мусорных баков и забыв совершенно про гостиницу, Лондон и прочий реалистичный бред. Таким четвероногим чудищем о двух колесах мы вползли в глубь небогатых кварталов, и я впервые в жизни перешагнул через спящего бомжа, наполовину засунутого в коробку из-под телевизора "Сони". Неподалеку кучковались черные тинейджеры, поплевывая наземь и расхлябанно пританцовывая.
На углу девочка слезла с велосипеда и прислонила его к стене. Я замер между мусорным баком и тремя неграми в балахонах, пытаясь мимикрировать под пустоту. Но она лишь бледно скользнула по мне глазами цвета ореховой древесины, откинула волосы со лба, и вдруг заулыбалась кому-то через мое плечо. В поле моего зрения тут же вплыл размытый и невнятный парнишка в диких джинсах, промежность которых едва ли не тащилась по асфальту, и широком балахоне с надписью во всю спину: "Отъебись, я мега-перец". Какой-то чикано. Мерзкий. Смуглота его кожи была нездоровой, желтушной. Мега-перец сноровисто ухватил мою девочку за талию. Они поцеловались взасос, она не закрывала своих дивных глаз и рассеянно изучала рекламный штендер у магазина. Руки с обгрызенными ногтями сползли на девочкину попку, облепленную мокрым платьем.
Я сжал в кармане пилочку для ногтей. Я всегда ношу в кармане пилочку для ногтей. Я ненавижу заусенцы и грязь под ногтями. Только и всего.
Наконец мега-перец отлип от моей - я уже называл ее "моей", ха-ха - девочки, успев изрядно потискать ее и задрать ее куцую юбочку, которую она непринужденно одернула, улыбаясь. Те же руки с обгрызенными ногтями приковали желтый велосипед к фонарному столбу, потом снова загребли девочку и потащили в подъездный мрак многоквартирного эмигрантского хауса.
Я еле сдержался, чтобы не побежать следом. Мне не понравилось, что одержимость берет надо мной верх, тем более негритянские гопники стали подозрительно коситься в мою сторону и делать угрожающие рэперские па. Сохраняя достоинство, я стряхнул с ботинка прилипший фантик и удалился. Пилочка для ногтей раскалилась в кармане. Помни: гостиница, такси, аэропорт, Лондон, похмелье. Не отступай ни на шаг от задуманного. Они наверняка уже поспешно трахаются на подоконнике, ее платье задрано, ее трусики спущены, и она покачивает их на лодыжке, подставляя свое сердечко-родинку слюнявым поцелуям мега-перца. или сейчас у них не принято целоваться? Он развернул ее спиной к себе и уложил на замусоленный подоконник животом. Презерватив надевается с трудом. Она морщится, слишком сухо и быстро все, но так надо. Помни: гостиница, такси, аэропорт... Он хватает ее за мокрые дождевые бедра под платьем, холодные, смуглые, мурашчатые. В голове - последний хит Twisted Black, пара фрикций - и все, резинку в узелок и в окошко, bichon, адью, в кино вечером идем? Ага, давай позовем еще Кармель и Саида, там идет какой-то треш про боксера-пидора, ага, им понравится, и попкорн купим. Помни: гостиница, такси... Он целует ее мокро в губы на пороге квартиры и, пританцовывая, спускается по лестнице, распахивает дверь подъезда, а там, дамы и господа, его уже жду я.
В переулке, куда я проводил его, в самом тупике, возле кучи какого-то строительного мусора, я долго пинал его под ребра, возил окровавленным переломанным носом по битым стеклам, поднимал за балахон и вдалбливал в стенку, бил коротко и резко под дых, пилка жгла карман, и моя рука уже было сцапала ее, но уличная некрасивая потасовка внезапно переросла в нечто большее, потому что уютный тупичок вдруг заполонили какие-то черные в мешковатых штанах и оторвали меня от мега-перца, который лежал, стонал и поблевывал кровью сквозь обломки зубов.
Помни: закрывай голову, если их много.
Кельвин жил на барже. Кельвин - фашист. Такой типовой фашист, "белый патриот", бритый налысо, весь в татуировках, коже и миниатюрным изданием "Mein Kampf" вместо распятия на шее. Его походную койку устилал фашистский флаг, на стенах фотографии Марлен Дитрих в голом виде, Йося Геббельс с одутловатым лицом, щеточка усов и яростный глаз из полумрака над кроватью. Кельвин - мой друг, он навестил меня в больнице после того, как я вспомнил его телефон и позвонил. Белый халат протыкали шипы, навинченные на плечи его куртки. Он склонился надо мной и с необыкновенной гестаповской дотошностью выяснил, кто, как и когда. Почему - его не волновало. Потом он пожал мне руку и ушел. А через неделю за мной прислали такси. За рулем сидел белый лысый водитель.
Я влез в машину, морщась от боли.
-Хеллоу, - сказал шофер. - Меня Кельвин прислал. Здорово тебя отпиздили.
-Не жалуюсь, - ответил я.
Больше мы не разговаривали. Улицы скользили мимо в каком-то бесшумном танце, зеленые, кремовые, умытые дождями, сверкающие солнечными бликами. Мне хотелось зажмуриться. Вода Сены слепила, каждое стекло норовило послать в зрачки солнечный зайчик, небо сыпалось между крыш голубыми лоскутами. Шлюха умылась, причесалась и отправилась на бал. Я вылез из машины и угодил в объятия Кельвина. Он осторожно похлопал меня по спине и повел в свое нацлогово. Там солнечные лучи поигрывали в коричневых глубинах бутылки с ромом, пахло жженой травой и нагретой древесиной. Пока я харкал кровью в больничный тазик, Кельвин обзавелся еще одной татуировкой - поперек черепа шла каллиграфическая мелкая вязь каких-то символов. Отчего-то я постеснялся спрашивать, что она означает.
Мы налили рома и вышли на палубу. Сена сияла, как вывеска казино.
-Слышал о пожаре в гетто в четверг?
-Видел по телеку краем глаза.
-Черные тусовались в клубе, там были и твои обидчики. Мы, короче, забаррикадировали дверь и закидали окна коктейлями Молотова. А те, кто выскакивал, получали по башке. Потом приехали менты, и все свалили на неосторожное обращение с огнем. Прикинь? Черножопые не умеют курить, еб их мать, - Кельвин плюнул в воду и засмеялся. - Все нахуй сгорели. Были черными и остались черными.
Я не знал, что сказать, поэтому просто кивнул. Она смотрела на меня сквозь бесконечные дни, пропахшие лекарствами и кровью, своими темными внимательными глазами. Из-за нее я не поцеловал горничную в ухо и не наблевал на трап в Хитроу. Кельвин слушал и курил "Винстон", набухшая кровью татуировка мутно поблескивала в лучах солнца, отчего мне казалось, что на лысину моего друга нацепили терновый венец.
Потом он куда-то звонил и с кем-то нудно и тихо беседовал, словно втолковывал что-то. Я допил свой ром и собрался уходить. Мне уже несколько раз звонили с работы и мягко осведомлялись, что же такое задержало меня в Париже дольше положенных двух недель. Я честно сказал им, что меня избили, что у меня сотрясение мозга и перелом правой руки, и вообще - отъебитесь, я мега-перец, я превратил в кусок кровавого мяса другого мега-перца из-за какой-то незнакомой девицы, и великое счастье, что меня вообще не убили в этом противостоянии добра и зла. Я вспомнил ее рот - маленький, нежный, розовый рот. Интересно, она делала минет тому чикано? Умеет ли она вообще это делать?
Я спустился с баржи, когда Кельвин нагнал меня, положил руку на плечо и сказал, что если я подожду, ее приведут сюда.
-Кого?
-Ну эту твою. Эмигрантку.
-Зачем? - глупо спросил я, замерев.
Он коротко хохотнул.
-Тебе видней, друг. Мы можем по ролям почитать ей "Майн кампф", например. Или заставить ее вылизать до блеска твои ботинки. В конце концов ты из-за нее вляпался, разве нет?
Когда-то я знал еще одного наци - мы росли бок о бок в Кенсингтоне, между антикварным магазином и роскошным салоном красоты. В нацисты он подался скорее от скуки, нежели по идеологическим соображениям: он не читал никакой спецлитературы, кроме комиксов, где сисястые арийки протыкают шпильками кожаных сапог коричневые пупки мулатов и где арийцы с квадратными подбородками в стиле уберменш брезгливо спускают на черные лица африканок. Черное и белое. Нарочито подчеркнутый контраст. При этом он ржал как конь. У него была подружка - удивительно умная студентка, которая училась на факультете социологии Лондонского университета. Мне казалось, что она встречалась с ним из сугубо профессионального интереса. Она холодно изучала его и свои собственные эмоции, даже когда они играли в "еврейку и фашиста" - она раздевалась, распускала по плечам свои кудри и становилась на колени, а он легонько попинывал ее под ребра армейским ботинком, заставляя брать в рот его тяжелый кривой член и ругаясь самыми страшными немецкими словами. Она добросовестно и сдержанно доводила его до оргазма, после чего так же быстро одевалась, убирала волосы в пучок и записывала что-то в блокноте. Один раз мой друг поинтересовался, что она там такое строчит, за что получил гневную отповедь на чистейшем немецком языке с цитатами классиков. Потом он признался мне, что ему кажется, будто она работает в секретной лаборатории, где клонируют чистую расу - вот почему она всегда шла сплевывать в ванную; он подозревал, что его драгоценная сперма хранится теперь в запечатанных пробирках, где указан его рос, вес, цвет волос и глаз, а также оценки по физкультуре за третий класс средней школы. Сначала он стал бояться минета, потом перестал вообще к ней прикасаться, заставляя лишь вылизывать ему ботинки, покуда остервенело работал правой рукой и спускал в свернутое полотенце. Потом у него совсем снесло крышу, и он переквалифицировался в добросовестного педераста, заявив, что мужикам все же доверяет больше. Последний раз я видел его на каком-то хардовом концерте в прошлом году, он отпустил волосы, пробил нос и губу и стал похож на злобную мужеподобную бабу. Меня он не узнал - и слава богу.
Я представил себе "мою" девочку - на коленях, язычок полирует черную кожу моих классических "Экко", каштановые кудри развалились по спине, сверху я вижу ее розовые ступни с поджатыми пальчиками. Ром ударил в голову, адски зазудели синяки и рука под повязкой, я посмотрел в участливые голубые глаза моего бритоголового друга и неожиданно для себя согласился. Мы договорились, что я пока куплю билет до Лондона на завтра и буду ждать их тут, на барже, где много солнца, рома и свастик. Пока я мерил шагами палубу, размышляя, верно ли я поступаю, Кельвин вывалился из каюты в неприлично простецкой майке и джинсах. На лысой башке плотно сидела бейсболка. Мне стало весело и страшно, я щедро наплескал в стакан рома и козырнул своему другу. Он невозмутимо вскинул руку, мрачно сказал, что зиг хайль, что скоро придет, что я должен ехать за билетами, что ключи он оставляет мне, и ждать их ближе к ночи.
Я нажрался довольно быстро, заказал билет по телефону на отвратительном французском, из-за чего сноб на другом конце провода разговаривал со мной, как с долбаным эмигрантом. Солнце медленно сваливалось за горизонт огромным красным апельсином, и неожиданно я учуял острый цитрусовый запах - морок, овладевший мной, был стремителен, как цунами. Если бы я тогда не захотел фиников, я бы не зашел в ту лавчонку. Я бы уже спускал недельную получку на барахло и бухло.
С наступлением темноты Париж кое-где прихорошился и расцветился иллюминацией, которая ныряла в маслянисто-черную воду и дробилась там на разноцветные мазки. Я обниму ее и уведу прочь от всего этого фашистско-эмигрантского дерьма, я обниму ее и прижму к себе за попку под платьем - но не так похотливо и неуклюже, как ее мега-лузер. Я почти ощущал под пальцами бархатную упругую плотность ее кожи, молоденькой, тепленькой, чувствовал мелкие засохшие пятнышки грязи на ее аккуратных икрах, брал в руки ее маленькие огрубевшие ступни - я чувствовал себя благородным страдальцем, готовым свалиться к ее ногам и зацеловать их до появления мозолей на губах. Пока я ждал, я трижды переиграл сценарий - ее губы на моих ботинках сменились видениями моего рта, скользящего по ее медовым исцарапанным коленкам, а потом я увидел, что мы абсолютно равноправно ласкаем друг друга в позе "шестьдесят девять". И она сладкая, как те побитые апельсины.
Вода мягко билась о борт баржи, я качался вместе с ней, я глотал свой ром, не чувствуя вкуса. Бредовое, чудесное, странное приключение банковского клерка в странном и бредовом городе. Забавные у меня друзья. Точнее - друг. Кельвин. Он отомстил за меня, поджарив каких-то черных рэперов. Как они узнали, что в клубе были те, кто меня отмудохал? Я думаю, им было все равно.
Они появились из мрака абсолютно бесшумно. Кельвин и еще один, маленький, крепкий скин в черно-зеленой куртке. Я отлепился от перил, уронил стакан, выругался, нетвердо поволокся к ним, шаря глазами вокруг в поисках "моей" апельсиновой. Кельвин торопливо уволок меня в нутро каюты. Под козырьком бейсболки я увидел кровищу на его щеке - длинную полосу от глаза до подбородка. Мой друг вытер лицо краем нацистского флага. Мелкий скин меж тем сновал по каюте, заталкивая в сумку какие-то вещи.
-Где дешка? - заплетаясь, спросил я.
-Билет купил? Гут. Собирайся и уебывай в гостиницу. Завтра улетишь - и с концами. Мы с Жаном отсидимся пару дней у своих в Валь-де-Марне. Давай, машина ждет, тебя докинут до клоповника, где переночуешь.
Они оба смотрели на меня. В неверном свете фонаря их лица казались суровыми и прекрасными. Никогда в жизни у меня не было таких чудесных друзей. Я пьяно засмеялся. Они молчали. Я спросил:
-Где она?
Мелкий отвел глаза и начал хлопать себя по карманам. Кельвин снял бейсболку. Черное полукольцо татухи набухло кровью. Царапина - тоже. Я смутно увидел, что внутренняя часть кепки испятнана темным. Передо мной промелькнула светлая дуга ее согнутой спины, ее темные кудри, стекающие с гибкого позвоночника, ее нежные розовые ступни и золотистые узкие икры - и потом все исчезло в неумолимом тошнотворном надвигающемся рассвете. Помни: гостиница, такси, аэропорт, Лондон...
-Sie hat den Widerstand geleistet*, - торжественно и старательно выговорил Кельвин. - Прости и проваливай.
Я всегда ношу в кармане пилочку для ногтей. Я просто люблю, когда ногти в порядке. Только и всего.
__________________
*Она оказала сопротивление.