дисперсия
26 апреля 2022 г. в 20:38
У Нормана были мягкие черты лица, хрупкий скелет и теплый, словно нагретое молоко, взгляд.
Он взял Рэя за руку в то время, что Эмма держала в своей ладони другую его руку. Их голоса удивительно правильно смешивались, как квинтэссенция его причин жить.
— Тебе грустно?
Сьюзан ушла. Мама подняла ее чемодан, бросив мимолетный взгляд сначала на пустую клетку, затем на него, прежде чем двери за ними закрылись неделю назад, на деле еженощно в его снах. Хоть кому-то удалось выбраться на свободу, и Рэю незачем было грустить.
Он помотал головой, медленно высвобождая свои руки из плена теплых пальцев, оправдываясь лезущими в глаза волосами и книгой на своих коленях.
Атриум, чем представлялась библиотека, где Рэй прятался, изнурительно долго топя себя в многовековых знаниях, был также единственным доступным их источником связи с внешним миром; пусть молчаливым, пусть поддельным. Рэй не перебирал за неимением вариантов.
Норман по правое его плечо смешливо прикрывал веки, апеллируя ошибочными замечаниями: «Все твой эскапизм».
Мамины подачки он отрабатывал день изо дня, продаваясь за крохи информации, выгодные им. Для них. Рэй посмотрел на него, изнеженного, ласкового, довольного, чтобы проглотить разочарованный вздох и снова отвернуться.
— Тебе скучно?
Иногда-иногда-иногда ему хотелось стереть себе память и раствориться в детском смехе, мягких улыбках и маминых объятиях, когда она гостеприимно раскрывала свои руки для него (напоказ другим). Она прижимала его голову к груди, чтобы он, сдержанно обнимающий ее в ответ, мог точно услышать насколько спокойно ее сердце во время ее лжи:
— Я люблю тебя, Рэй.
Рэй кивал, показывая, что обман им проглочен, и обходил нетерпеливых детей, чья очередность для объятий напоминала разворошенный муравейник. Ее обман был липким, как душный воздух, покрывающий стенки горла, заполоняющий плесенью легкие.
Дыхание друзей было сорванным, взгляды омрачены; он никогда не видел их такими-такими подавленными. Даже когда Норман болел, даже когда болела Эмма. Норман отвел глаза, и его ложь была другой – тупой и острой, словно это возможно одновременно. Эмма прошла мимо него молча, однако своим безмолвием она кричала столь громко, что беспорядочные удары его сердца скоро легко отбили (будто теннисные мячики) оставшиеся в нем сомнения. Вытеснив чувство вины, он заправлял свою грудь керосином и черной ложью матери.
Норман вскрывал замки (и превосходно их строил). Рэй был единственным, кто знал о его сомнительной способности до отправки Конни. В конце концов, именно ему приходилось прикрывать его, роющегося в чулане или уходящего по ночам (непонятно куда, непонятно зачем) перед чутко спящей Изабеллой.
Когда правда всплыла, стена из тайн между ними истончилась. Затем еще и еще. А после Норман обнимал его с Эммой — бессовестный обманщик, складками собирался его костюм. И Рэй прозрел: никакой стены не было. Лежал огромный обрыв (что за фермой, что между ними), куда они бросали слова, надежды, а Норман, сложив в бумажный самолет их дружбу, запустил в тот еще и собственную жизнь. Он развернулся в дверях, нагрузил широкополую шляпу на свою дурную голову, ношу на хлипкие плечи, и ушел. Оставил их.
— Тебе одиноко?
У Эммы взгляд менялся с течением времени (от упрямого-решительного до рассудительно-волевого). Он примерил на себе даже те, что были недоступны никому и никогда. Эмма умела заставлять других чувствовать себя так, как надо ей, прививала веру в сказочное будущее, в эксклюзивность. У Эммы веснушки были разбросаны по всему телу брызгами цитрусов и россыпью звезд. Эмма держала его руку, когда Нормана не было рядом, и прижимала по-матерински его черную голову к груди. Рэй засыпал, убаюканный ее сердцебиением.
Он пел колыбельную сам (подарок матери ко дню рождению), гладил детские головы, чистил ружье и слушал Юго. Они пили чай, хмурились на раскрытую карту, и за чужими спинами, рядом с несуществующей рукой Лукаса, Рэй видел ребенка. Друга, чье лицо навсегда оставалось детским, а одежда белоснежной, как у призрака, коим он являлся.
И вдруг он вырос из-под земли (в пять с половиной футов; седые волосы) и годы тоски обрели плоть и голос. Как награда за утерю. Как слишком жестокая плата.
— Ты все еще злишься?
Тонкие кости стягивали прозрачную кожу, на впалой щеке расцветала бледная годеция. Рэй хотел это хранилище взломать, повалить, но Эмма вцепилась в его руку, причиняя едва ли не большую боль, чем мог он, и Норман махнул на выход, извиняюще улыбаясь, уверяя, что с ними все будет хорошо.
Ничего хорошего не было.
Друг, обретший тело, всем новым собой насмехался над призраком прошлого (это был незнакомец), и Рэй прятал его, прозрачного, маленького за спиной, в то время, что настоящий надвигался на них, и его белесые брови сдвигались, смещая точку, где он мог бы сконцентрировать взгляд. Он говорил вещи странные, плохие, хорошие, важные и не очень, и с каждым его словом внутри Рэя все дальше растилалась незыблемая черная дыра.
— Ты любишь ее? – спросил Норман, подперев впалую щеку рукой. Рэй моргнул. – Маму.
Эмма посапывала на его плече, Рэй поправил ее голову под внимательным взглядом сидящего напротив друга, и вдруг ему вспомнилось: «Я люблю ее». Он промолчал, Норман поднялся. Хруст его тонких костей крошился во рту твердыми остатками лакомств, что хранил Юго. У подруги по бокам заживали уродливые шрамы с тех пор, как он не успел, опоздал и увидел ее тело на чужих ногтях. Потому Рэй был аккуратен, поднимая ее на руки. Как оказалось, кровь вытекает из человека необратимо быстро.
Так неумолимо скоро.
Норман придержал для них дверь и Рэй взглянул на его лицо, подмечая острую выраженность линий. К другу вернулся прежний взгляд на короткое мгновение, что тонкие губы трогала мягкая улыбка, и тот со всей некогда привычной нежностью почти шепотом стремился узнать:
— Ты счастлив, Рэй?
Рэй уронил свой ответ (прерванный его кровавым кашлем).