***
Женщина улыбается глазами. Солнце играет с ее потускневшей кожей и волосами цвета в осень: богатого темного оттенка. — Как спалось, Таточка? Солнечные блики ползут по неровной поверхности стола, нелепыми пятнами ложатся. Такие несуразные. Кажется, что солнце этого мира недостойно, совершенно ему не подходит. Тата внутренне содрагается. Разве что солнце это должно выжигать души и слепить глаза до боли. — Не знаю, я не помню, что мне снилось. Наверное, хорошо, — тянет тоненьким детским голосом, силясь заглушить тревогу и зудящее под кожей напряжение. Ей страшно, что все может раскрыться и мгновенно рухнуть. Женщина понимающе кивает и отчетливо пожимает плечами, клонит голову набок. У нее была стойкая привычка ненароком прятать уродливый шрам на шее. — Значит, сон был глубокий и крепкий. Хороший сон — залог здоровья, — молвит певучим голосом и кладет еще перловой каши, сваренной на воде, в миску. Тата ее ненавидит, эту безвкусную пресную еду, но молчит. Жаловаться бессмысленно — это же всего лишь каша. Не пробуждение посреди подземелья, не риск быть прихлопнутой пьяным или трезвым прохожим и не нахождение в другом теле. В общем-то, наплевать. Тата отсчитывает каждую ночь, боится закрыть глаза и оказаться в подворотне наедине с трупом, но когда детский организм сдается — ничего не происходит. Заснула у себя — проснулась у себя. И так уже больше года. Она боится повторения и до жути липкого нахождения не в своем теле. Нечто чужое. Несвойственное. Аллогенное. Из стройного носика алюминиевого чайника валит пар. Или никелированного? Был ли здесь вообще такой металл? Вода закипает. Женщина вертится на кухне гибкой и легкой кошкой, приподнимаясь на носочки, и разливает кипяток по чашкам. Тате она нравится. И ее волосы: они напоминают о свежем молотом кофе, который навряд ли получится попробовать вновь. Не в этом мире точно. Тата боится у нее что-либо спрашивать о случившемся. И молча возекает перловку в жестяной миске.***
У нее теплые загорелые руки. Довольно приятные и ухоженные. У отца большие, с сухой, грубой кожей. Этот контраст Тате нравится, иногда заставляет задуматься, как такие разные тела могут гармонировать друг с другом. Могут сочетаться, слагаться, существовать бок о бок и понимать друг друга без слов. Это кажется ей очаровательным и существенным. Имеющим какую-то судьбоносную вязь. — Уже в кровати? Вот умничка, — ласково шепчет женщина и едва улыбается, поправляя шаль на тонких плечах. Может быть, руки их даже заботливые, покрытые линиями и трещинками ласки. Но Тата прикосновения не любит. Как мать убирает ей волосы за ухо, как гладит по щеке, как берет за ладони, как отец поднимает ее на плечи, как треплет по макушке, как щекочет, касаясь ребер, затылка, щек, касания, касания, касания. Она не противится. Просто знает, что это, должно быть, неправильно. Должно быть не так. Не с ними, и уж точно не в этом хорошем домике, и не запертыми за стенами. — Добрых снов, милая. Тата улыбается матери почти искренне и хлопает глазами, как это умеют делать только дети. Она надеется, что выходит похоже. Женщина чмокает ее в висок, гасит лампаду и уходит, прикрывая дверь. Тата убеждается, что она и отец совсем разные, абсолютно во всем. Словно существа с запрогромированным характером, ни физически, ни ментально не способные в чем-то сойтись друг с другом. И Тата тоже другая. Она идеально подходит этой семье. Этой ночью, злосчастной и проклятой, она вновь просыпается не у себя. Тата сминает уголок тонкого покрывала чужими пальцами и, не отводя взгляда, смотрит в окно. У нее все замирает в груди от страха. За стеклами не видно ровным счетом ничего. Никакого источника света — ни фонарей, ни свеч, ни луны. Кромешная тьма. Взгляд едва расфокусирован, а тело налито железом, но это быстро проходит. В этот раз ей не хочется спать, а голова не трещит по швам от боли и звона. И все же Тата замирает, боясь лишний раз глубоко вдохнуть. Спустя полчаса она наконец совершает первые движения: оглядывает комнату. Здесь чисто и темно, это хорошо: никто не увидит ее испуганных, широко распахнутых глаз. Тата судорожно прислушивается к дому, к чужим шагам, дыханию. Ничего не слышит. Но точно знает, чувствует, что она не одна. Тата закусывает губу, сдерживая слезы и панические рыдания, потому что настолько пугает неизвестность. Через час она начинает молиться Богу, Дьяволу, стенам и всем, кого знает. Эта пытка выжимает из нее все силы. Тата просто хочет оказаться дома. Но вскоре смиряется. Она крутит в руках короткие жесткие пряди, едва спадающие на глаза, и пытается разглядеть в темноте чужие руки. Ощупывает линии жизни на ладонях, длинные пальцы, острые черты лица. Под натянутой кожей чувствуются сильные мышцы — тело оказывается подтянутым, но тощим, без единой прослойки жира. Тата находит пару неровностей на чужих ребрах и бедре — шрамы. От этого становится тоскливо и жутко. Она старается двигаться медленно, снизить шорох до минимума и вставать с постели не решается. Разница в росте оказывается заметной даже лежа — он значительно ее выше. И старше, если судить по волосяному покрову на лобке. Усталость вновь приливает к телу. Тата закрывает глаза, надеется, что это все совсем скоро закончится. Не замечает, как проваливается в глубокий и темный сон. И потом взволнованно вскакивает уже в своей постели с нарастающей паникой, хватая воздух широко раскрытым ртом. Она умалишенно трет лицо и до боли оттягивает свои волосы. Осматривает свою комнату быстро бегающими зрачками. Выдыхает. Может, все это ей просто приснилось. Тата опускает ноги с кровати, и холодный пол отрезвляет, покалывая нервные окончания и посылая импульсы в мозг. В голове рождается до болезненного облегчения мысль — она дома. Медленно идет в ванную, умывается ледяной водой и смотрит в зеркало. Это все еще она. В безопасности. В целости. Когда Тата окончательно приходит в себя и возвращается в спальню, она подходит к столу и радостно смотрит сквозь белесую занавеску в окно. Вот оно — ее небо над головой, луна и бледные звезды. Распахни окно — и свежий ночной воздух, пахнущий свободой, зальет комнату. Может, вся эта чертовщина не имеет к ней никакого отношения. Все это просто кошмар и помутнившийся после перерождения рассудок. По крайней мере ей удается в этом убедить себя. Но когда ее взгляд цепляется за карандаш, клочок бумаги на столе и ровный почерк, вздох облегчения, с которым должен был исчезнуть тяжелый груз, застывает в легких. Тата ватными руками берет записку и читает. Читает, и читает, и читает. Почти прожигает записку взглядом до кривых дыр, перечитывая ее несколько раз. Ей хочется истерично смеяться. Она не знает, что ей делать, ей — восьмилетнему ребенку, связанной с сильнейшим воином человечества.