ID работы: 12087813

Неисправимый

Слэш
NC-17
Завершён
178
автор
Размер:
25 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
178 Нравится 18 Отзывы 36 В сборник Скачать

∼∼∼

Настройки текста

Мы как будто не знали друг друга Мы как будто случайно встретились

Тяжелая металлическая дверь захлопывается за Пашиной спиной оглушающе громко. Сбегая вниз по высоким ступенькам чертова особняка, сжимая кулаки до боли и игнорируя ком в горле, Паша может думать лишь об одном: это ж надо было связаться с таким уродом. Как там говорят, горбатого могила исправит? Нику не исправить ничем. Пока мотоцикл мчит Пашу домой по промокшему асфальту питерских улиц, в голове выстраивается четкий план действий: добраться до дома, закурить, открыть подаренную на день рождения Кондрашей бутылку коллекционного вискаря, хорошенько надраться и решительно заблокировать во всех соцсетях уебка, которому Паша позволил влезть в самую свою душу. Так Паша, собственно, и поступает. Последней удаляет переписку в телеге, оканчивающуюся лаконичными "ну ты где там?", "минут через 20 буду, снимай трусы", а так же всратым стикером с котиком и сердечками. Старается не думать обо всех голосовых и видеосообщениях, на которые, бывало, надрачивал в кабинке туалета прямо в офисе, о дебильных, чересчур откровенных переписках в стиле "а какие у тебя детские травмы?" в пять утра. Да в принципе о том, как доверился, и кому только? Ублюдку? Моральному уроду? Жестокому тирану? Никакие слова сейчас не подходят. Паша цепляется взглядом за аватарку чата, оказавшегося теперь поверх прочих. С изображения ему лыбится миниатюрный счастливый Мишель, лохматый, с сигаретой в зубах, привычный такой, родной почти. После сегодняшнего открытия Паша его, кажется, еще больше ценит. Малодушно хочется позвонить ему прямо сейчас и разныться так, словно Паша не суровый тридцатилетний мужик, а расставшаяся с парнем школьница. И почему нет? Ему можно, его предали. Сделали больно так, что дышать нечем, слезы сдерживать титанически трудно, а то, что Паша сейчас вискарем не снотворное запивает, так это вообще чудо похлеще библейских. Только Мишелю звонить не имеет смыла. И дело вовсе не в том, что на часах четыре утра, раньше Мишель в такое время и припереться мог через полгорода, компанию составить, помочь успокоиться. Нет, просто он теперь слишком занят своей внезапно обнаружившиеся родственной душой, родственным душнилой даже. Сережа Муравьев-Апостол всегда был по Пашиным меркам слишком серьезным, слишком строгим, слишком важным что ли. Не вылезал из своих деловых черных пальто с самого универа и по сей день, как-то нездорово даже опекал Мишу, и словно бы нес на себе непосильный, невидимый груз жуткой ответственности. Этой ответственностью по итогу оказались Сережины воспоминания об их с Мишелем прошлой жизни. Так все и работало. Определенным людям, которых мир называл избранными, а Паша считал не то убогими мучениками, не то вершителями судеб, выпадало за "счастье" в ночь на свое шестнадцатилетие вспомнить вдруг прошлую жизнь, если таковая у них имелась, конечно. Имелась то она у многих, но не всем удавалось воскресить ее в памяти, а только тем, кому вселенная подкинула нечто, что Паша называл геморроем, а ученые родственной душой. Если встретил такую в одной из предыдущих жизней, не важно другом ли, врагом, любовником, обязательно вспомнишь в следующей. Если не встретил — перерождайся, пока не "подфартит", а потом ходи, мучимый воспоминаниями, и ищи утерянное. Как найдешь — целуй в губы. Только так можно разбудить память второй половины этого цельного кошмара, через поцелуй. Вернуть все на свои места и решить все проблемы тупо касанием губ, как во всех этих дурацких сопливых сказках о Спящих красавицах и Белоснежках. Паша ни Белоснежкой, ни Спящей красавицей не был. В шестнадцать ничего, к счастью, не вспомнил, да и в целом не верил в подобную чушь, пока жизнь не заставила. Жестоко и навсегда. Он ясно помнит день, помнит момент, когда осознал: вся эта чертовщина — чистая правда, только такой участи и врагу не пожелаешь. Как же Паша был неправ, врагу именно такое переживать и положено, вот только в его собственной сказке злодей слишком легко отделался. Тот вечер, когда они всей компанией отпаивали дрожащего, рыдающего Полю Муравьева-Апостола, Паша не забудет никогда, потому что забыть такое невозможно. Поле, семнадцатилетнему, совсем еще ребенку, не посчастливилось тогда поцеловать не одного, а сразу двоих друзей старшего брата. Мишу Щепилло и Стаса Кузьмина. Отношения этих двоих между собой всегда казались неоднозначными: вроде бы и они встречались, а вроде и нет, вроде бы и родство душ не отрицали, но и не подтверждали. Было в них что-то такое, что — даже исходя из Пашиных скудных наблюдений со стороны — не складывалось, не вязалось. Их недо-дружба, недо-отношения походили на конструктор, неправильно собранный из-за утерянной важной детали. Деталью такой оказался Поля, только его об этом никто не предупредил. Стас месяцами играл в молчанку, сдавшись Полиному напору и согласившись с ним встречаться. Делал он это тайно от Сережи, конечно, но с согласия Миши Щепилло, и вполне предсказуемо избегая поцелуев в губы. Ссылался на Полин юный возраст, говорил, что не нужно торопиться, ходил с ним за ручки, целовал в щеку на прощание, и обещал, что после дня рождения — обязательно будет все, чего бы Поля ни пожелал. И Стас наверняка исполнил бы свое обещание, не сорвался бы раньше времени, если бы не двое Михаилов в их компании, решивших вдруг оказать ему по-настоящему медвежью услугу прям во время игры в правду или действие. Первым стал Мишель, задружившийся с Полей уже давно и отлично знающий, что Щепилло нравился ему ничуть не меньше Стаса. — Поцелуй Полю, — с хитрой улыбкой обратился он к Щепилло в свой ход, несмотря на громкие протесты от Сережи Муравьева. Вот так просто, шутки ради, попросил о страшном, порадовать мелкого захотелось. Позже Мишель клялся, что о поцелуе в губы он и думать не смел. Максимум на что рассчитывал: что Щепилло чмокнет Полю в макушку или в щеку, Поля зардеется, как средневековая барышня, запомнит этот момент для ночных фантазий, и на том все разойдутся. Чего он не ожидал, так это того, что Миша Щепилло, совершенно не придерживающийся Стасовых правил, и уверенный в том, что свою родственную душу он давно уже обрел, с Полей церемониться не станет, и поцелует по-настоящему, по-взрослому, как Поле и не снилось. Никто из них — кроме Стаса — тогда не представлял, что родственных душ у человека может быть больше одной. Поле со Щепилло пришлось узнать об этом первыми. Обоих после поцелуя затрясло, земля уходила у них из-под ног, и пришлось подхватить, чтобы не завалились на пол прямо посреди гостиной. Сережа Муравьев-Апостол, до этого рвущийся в драку, тут же переключил свое внимание на испуганного, побледневшего Полю, схватившегося за голову. Сколько бы родственных душ в уравнении не было — помнит всегда кто-то один. И, как позже оказалось, в уравнении Муравьев-Щепилло-Кузьмин, прошлое помнил только Стас. Из рассказа Миши Щепилло Паша теперь знает, что ему лет за пять до случая с Полей, через поцелуй со Стасом достались только обрывки, крошки информации, но Миша по этому поводу особо не парился. Нашел родственную душу и хорошо, даже если бракованную. Только впившись в Полины губы, Щепилло осознал, что Стас все это время нагло лгал ему, недоговаривал. Потому что Поля добавил недостающие фрагменты, а сам, получив от Миши горсть воспоминаний, едва не задохнулся от страха и непонимания. Стас не позволил. Понял, что терять больше нечего, набрался духу, прижал Полю, дрожащего от страха, к себе и поцеловал, наконец, дополняя его картину мира, отдавая те воспоминания, которых у Щепилло, погибшего раньше них, попросту не было. Тут то Полю и осенило, и чувствовалось это как выстрел в висок, буквально. Вот так и пришлось ему совсем еще пацаненком внезапно осознать, что он, по договоренности со своим парнем, мозги себе в прошлой жизни вышиб, а второго, в которого был влюблен, в эту затею и вовсе не включил. Историей пережитого Поля в тот вечер делился с ними на кухне, стуча зубами, останавливаясь на поплакать каждое второе предложение. Кондраша злился, Трубецкой подливал воды в Полин стакан, успокаивающе хлопал по плечу, Паша только курил и смотрел в стену. Мишель же, очевидно винивший себя в произошедшем, вцепился в Сережу мертвой хваткой, не давая ринуться на улицу вслед за скрывшимся с места преступления Стасом, утащивщим Щепилло. Тогда не совсем было ясно, за что именно и кому конкретно Сережа собирался лицо разбить: обоим — за доведенного до истерики несовершеннолетнего брата, которого и целовать то нельзя было, или только Стасу — за ту, прошлую жизнь, в которой они с Полей, красавчики, договорились на совместное самоубийство, как чертовы Ромео с Джульеттой. И несмотря на теперешнее безграничное счастье Поли, окруженного любовью сразу двух родных душ, тогда в просторной кухне Муравьевых-Апостолов казалось, будто все присутствующие в раз отреклись от самой идеи поиска того или той самой. Если бы только Паша в злосчастный вечер был внимательнее, он бы, несомненно, заметил и виноватый взгляд побитой собаки, которым Сережа украдкой смотрел на Мишеля, и странную злость в глазах Кондраши, наблюдающего за воркующим над Полей Трубецким. Он бы понял, что для большинства из его друзей отрекаться было уже поздно. Паше поздно не было. Паша себе пообещал ни за что и никогда через такое дерьмо не проходить. Отчасти именно поэтому они с Никой так легко сошлись. Паша в нем был уверен еще с той ночи в клубе, когда они, напившись вдрызг с коллегами, закрылись в туалетной кабинке, и Ника, спиной прижатый к стенке, резко повел головой, избегая поцелуя в губы. — Давай без этого, — тихо попросил он. — Просто на всякий случай. Тогда Паша загорелся: единомышленника нашел. Теперь ему от себя самого тошно, от своей наивности, от глупости. На всякий случай… На случай, если Паша тут же вспомнит то, что эта гнида помнила с шестнадцати, и врежет ему по лицу? Резонно. Паша и с друзьями Нику не знакомил, а ведь стоило. Они сразу увидели бы, узнали, предупредили. Глупый, какой же он глупый. С другой стороны, а с чего их знакомить? У них с Никой отношений не было, планировался даже не секс по дружбе, а секс без дружбы, вместо нее. Это потом уже завертелось. Если Пашу спросить, он даже сам толком сказать не сможет, как до этого дошло. Ведь поначалу, до того самого корпоратива, Ника его бесил невозможно, одним своим видом напыщенным, вечно недовольным лицом, глазами этими огромными, обманчиво испуганными. А после Паша как-то влип, утонул в нем, как в вязком болоте, зыбучем песке, и очнулся, иронично, ровно тогда, когда обретенные воспоминания о прошлой жизни сомкнулись вокруг шеи веревкой, не давая вздохнуть. Зачем он только с поцелуями к Нике полез, вот что на него нашло? Ходил бы и дальше беззаботно обманувшись, не подозревая, что сексом с классовым врагом занимается, дурак. Паша горько смеется собственным мыслям, подливая еще немного виски в тумблер. Мишель бы тоже посмеялся, а потом сказал бы, что Паша и правда дурачина, что нечего о содеянном жалеть, поцеловал и поцеловал, ну чего теперь, в петлю лезть? Пробовали, невкусно. И к тому же Паша не мог знать, зачем именно Никино правило против поцелуев в губы соблюдалось ими настолько строго. Или мог? Подумать хотя бы немного головой, а не членом, понять, что нет смысла опасаться неизведанного, если вы оба друг о друге ничего не помните. Но Паша про себя все оправдывал: не доверяет, боится, что лгу, что помню его, что привяжу к себе навечно, раню. Самому бояться стоило. Паша не боялся и добросовестно соблюдал выставленные ими границы, пусть и любил целоваться. Поначалу сложно было постоянно себя контролировать, держать в уме, не забываться, даже когда мозги плавились от удовольствия, а плавились они еще как. Как бы ни напрягали Пашу Никины условия, его замашки, привычки, секс их был просто крышесносным. Пашу с самого пубертата так не штырило, чтобы с пол оборота заводиться, чтобы каждое прикосновение — огонь по венам. До головокружения, до сорванного голоса, содранных коленей, усыпанной синяками и укусами кожи, до глубоких царапин вдоль спины. У него никогда еще так ни с кем не было. Встречались в любое время дня и ночи, как только приспичит, ракладывали друг друга на всех возможных поверхностях. Жестко и быстро, глотая стоны, на столе в Никином офисе, в Пашином офисе. С долгой прелюдией, громко, медленно и до звезд перед глазами в Пашиной спальне. На кухне, в ванной. Во всех уголках Никиного фамильного особняка. В его бентли. Однажды они даже умудрились прямо на мотоцикле в гараже потрахаться. С Никой не существовало никаких пределов. Кроме одного. Вот и спрашивается, нахуя было все это портить одной дурацкой выходкой? Черт его дернул потянуться к засыпающему Нике, из которого самолично две минуты назад вытрахал всю душу, и клюнуть в уголок губ. Паша тогда думал — а думал ли он вообще? — что делает это веселья ради, подстебать, посмотреть на реакцию. Подстебал, молодец, пранк года. Ника, видящий десятый сон, и бровью не повел, не дернулся, не проснулся, а вот Пашу скрутило тут же. Сложившись пополам так, словно его вот-вот стошнит, крепко стиснув зубы, он едва сдерживал стоны боли все те бесконечные секунды, за которые прошлая жизнь проносилась перед его глазами. В этом не было и доли той романтики, о которой без умолку трещали ромкомы, которую обещали тупые попсовые песни, да даже статья в Википедии и та лгала. Воспоминания о прошлой жизни, выяснил Паша, это как слезы на щеках мелкого, дрожащего Поли там, в кухне, несколько лет назад, как выстрел в висок. Как боль и кровь битв с французами, как контузия в ногу, как темные секреты, тайные планы, как ненависть к системе, в которой люди имеют право владеть людьми, как споры до хрипоты в полутемной Кондрашиной гостиной, как тяжесть кандалов, холод Петропавловской крепости, одиночество камеры, монотонность допросов. Как жестокий, колючий холод Никиных глаз. Как дрожащие плечи плачущего, побледневшего Мишеля, застывшего перед виселицей, отчаянно цепляющегося за руку Сережи. Как безалаберность палачей, не сумевших даже казнить по-человечески, как тугая веревка, стянувшая горло. Воспоминания о прошлой жизни — как смерть. А раз как смерть, значит есть, что оплакать, и Паша себе позволяет. Жалеет об этом лишь самую малость на утро, которое встречает его непрерывной зубодробительной трелью сразу нескольких звонков от Мишеля. — Паш, — обиженно бурчит он из динамика, стоит только принять вызов. — Ну ты куда пропал? Договаривались же на десять, мы уже морги собирались обзванивать. Точно. Майские. Традиционные шашлыки в шумной компании. Он обещал, что поедет с Мишелем и Сережей на их машине, а значит должен быть у них на квартире через — Паша бегло смотрит на время — час назад. Схватившись за раскалывающуюся голову, он мычит в трубку что-то нечленораздельное. — Паш, ало, ты в порядке там вообще? В голосе Миши теперь сквозит волнение. Стихает шум голосов на заднем плане, видимо, он отошел в сторонку, создавая что-то вроде иллюзии конфиденциальности. Паша решает не откладывать в дальний ящик. — Не очень, — хмыкает он печально. — Что-то с памятью моей стало. Мишель напряженно молчит с полминуты. Паша успевает несколько раз чертыхнуться про себя, мол, выбрал неудачное время для такого признания, и формулировка дебильная. Но Миша понимает. — Чувак, — тянет он с нервным смешком спустя несколько секунд. — Вспомнил, выходит? Ну и кто она? Вопросы бесцеремонные, прямые, в лоб. Впрочем, неудивительно, у них с Мишей всегда так. — Он, — поправляет Паша не задумываясь и слышит одобряюще-удивленное присвистывание в ответ. — Ну давай, не томи, — подгоняет Мишель. — Тебя обычно не заткнуть, а тут телишься чего-то. Меня вспомнил? А пацанов? И кто этот мужик твой? Хорошенький? Последнее звучит с особым ехидством, заставляя Пашу слишком громко и слишком болезненно рассмеяться. — Отвратный, если честно, — выдавливает он сквозь зубы, успокоившись. — Полное хуйло. И, прежде чем Миша начнет задавать дополнительные вопросы, как преподы на экзаменах в универе, спешит опередить его: — Романов, Миш. Блядский Николай Романов. — Что? — Мишель звучит так, будто Паша очень хреново пошутил. Ах, если бы… — Как это вообще возможно? — А как оно обычно бывает? — Паша не может сдержать усталого, разбитого вздоха. — Пиздец, — задушено заключает Мишель вместо ответа. Машина Муравьева-Апостола оказывается под окнами Пашиного дома еще через полчаса. — Ты ж не думал, что я тебя в такое время одного оставлю? — улыбается Миша, стоящий на пороге его квартиры. — Одевайся, поедем всей компанией Романова хуесосить, как в старые-добрые тысяча восемьсот двадцатые. Может, полегчает. Расскажешь, как ты вообще в это вляпался. И Паша рассказывает, не стесняясь в выражениях, подбирая чудные эпитеты. Начинает еще в машине, с вопроса, который волновал его все это время, а теперь кажется особенно актуальным: — Вот почему мы все, вспомнив прошлое, ни с кем его не обсуждаем? Что за этикет такой сраный, если от него одно горе? Ладно ты, Миш, ты сам несколько месяцев назад очнулся, но, Серый, ты мог мне обо всем рассказать еще на первом курсе, так чего было молчать? — Паш, ты вообще как себе такое представляешь? — пыхтит Сережа обиженно, слишком резко дергая рычаг переключения передач. — Тебе самому тогда в этот, как ты говорил, бред сильно верить хотелось? Стал бы ты меня слушать? Или я должен был при первом же взгляде на Мишеля всем вокруг проорать, что вот он, мой, а если бы он меня не вспомнил? Миша рядом драматично-возмущенно захлебывается вздохом, мол, как Сережа только посмел предположить такой кошмар, ведь нет мира, в котором они не были бы друг другу предназначены. Паша даже рад, что никто не видит, насколько далеко закатываются его глаза. Сережа, схватив Мишеля за руку и прижав к своей груди, продолжает. — Все это ощущается как секрет, что-то, что можно обсудить лишь с тем, кто уже понимает. Почти как тайное общество, да? — усмехается он. — Никогда ведь не знаешь, кто вспомнил в свои шестнадцать и как многое, кто этими воспоминаниями травмировался, кто ничего не знает и знать не хочет, а кому вообще родственной души не досталось и не встретится. Сережа замолкает напряженно, не сложно даже понять, почему именно: все они сейчас думают о Пете Каховском. Неосознанно и нечаянно исключив себя из списка "забывших", Паша оставил Петю в полном одиночестве, и, судя по воспоминаниям, не факт, что тот вообще когда-нибудь найдет принца для своей внутренней спящей красавицы. Везет, думает Паша, принцы пиздец как переоценены. — Я думаю, все честно настолько, насколько может быть. Это слишком личное, — заканчивает Сережа свою мысль. — А для Поли тоже было слишком личным или…? — Паша! — осаживает его Мишель, не давая даже договорить. Да и без него ясно, что Паша бьет по больному, и все таки. — Поля — другое дело, — на удивление спокойно объясняет Сережа. — Ранний возраст, серьезная травма, сразу двое родственных душ. Но даже так рассказал он нам далеко не все, мне кажется, я и сам до сих пор не знаю всей правды. Мишель оборачивается через сиденье, смотрит на Пашу угрожающе: тема закрыта, говорят его глаза, только попробуй еще раз всковырнуть, я знаю, чем задеть тебя в ответ. На том и заканчивают. Обсуждение родственно-душного этикета, конечно, жалобы на Нику еще только впереди. Паша на самом деле отлично понимает, ему относительно повезло: из всей честной компании он свое прошлое вспоминает последним. Ну, не считая Пети Каховского, но он сегодня отсутствует, так что говорить можно откровенно. И, ох, как же Паша говорит. Алкоголь развязывает язык, атмосфера полнейшего понимания и принятия располагает, сдерживаться просто не представляется возможным. Паша не сдерживается. Шлет Нику — Романова, в разговоре с бывшими декабристами называть его иначе язык не поворачивается — во всевозможные эротические путешествия любыми маршрутами, сетует, что в прошлой жизни собственноручно его не прирезал, как мечталось, жалуется безумолку. — Поговорил бы ты с ним, — тихо вздыхает посреди его тирады Поля, полулежащий сразу на двоих своих мужиках. Тянется лениво за сигаретой, зажатой между губ Миши Щепилло, затягивается, отдает Стасу. Паша даже не интересуется, как смелости хватило такое сказануть. Во-первых, задавать подобные вопросы человеку, окончившему жизнь самоубийством, лишь бы избежать плена и не выдать ничего на допросах, как-то тупо. Во-вторых, будь Паша окружен двумя здоровыми мужиками выше его на голову, готовыми за него любому башку свернуть, он бы тоже выражения не выбирал. — Мелкий, ты шутишь что ли? — единственное, что он позволяет себе спросить. Спросил бы еще, не ебанулся ли Поля на всю голову, но Стас уже смотрит на него довольно враждебно. — Нет, ну ты сам вспомни, — объясняет Поля, — как я поначалу на все это отреагировал. Паша помнит, Паше уже никогда не забыть боли в по-детских испуганных глазах. Поля из настоящего, окрепший, спокойный, счастливый, пожимает плечами: — Просто говорю. Иногда оно того стоит. — Я не понял. Ты серьезно мне сейчас предлагаешь пойти упасть в ноги к человеку, который меня убил? — вскипает Паша, переходит на крик, игнорируя разом напрягшихся Полиных телохранителей. — Брата твоего убил. Или, вон, тебя с твоими бойфрендами посмертно повесил — это ж каким жалким типом надо быть? И я должен сейчас что? Сдаться ему? Да бред же! — Тише, ты чего, — Мишель, появившийся рядом словно из ниоткуда примирительно опускает руку на Пашино плечо. Паша дергается, уходит от прикосновения, все внутри горит. Хочется Поле оплеуху отвесить, за плечи схватить и потрясти с криком "ты что, мать твою, такое несешь?". Вместо этого Паша послушно топает следом за Мишелем к мангалу помогать с шашлыками: насаживание мяса на острые предметы оказывает почти терапевтический эффект. И как бы Паша ни злился на Полю, в чем-то мелкий засранец прав: вечно избегать Нику просто не получится. Но Паше вечность и не нужна, ему хватило бы недели передышки, которой ему никто не дает. Через два дня, в первый после произошедшего рабочий понедельник Ника совершенно по-злодейски подлавливает Пашу в его же кабинете. Заходит как к себе домой, закрывает дверь на замок, загораживает собственным телом. — Объясниться не хочешь? — спрашивает, нахмурившись. Как же Пашу выводит это вечно недовольное выражение лица, будто у Ники непроходящая зубная боль. — А это допрос, — скалится Паша в ответ, — или только арест? Казнь когда будет? Веревку дать, или галстуком меня на этот раз придушишь? Ника отшатывается словно от пощечины, и без того непропорционально огромные глаза шокировано распахиваются еще шире. Он сглатывает тяжело, прячет взгляд, дышит загнанно, так, что и под пиджаком видно, как ходуном ходит грудь. — Паш, я…, — начинает он, но позволить Нике оправдываться Паша не способен. — Что? — усмехается он злобно. — Не хотел? Не смеши, спасибо, хоть не четвертовал. Ника вдруг холодеет, расправляет плечи, смотрит своими ледяными, светло-голубыми глазами из-под нахмуренных бровей. — Святого из себя не строй, — выплевывает он с презрением. — Сам-то ты меня убить не планировал? Семью мою? Детей? — Намерения и действия не одно и то же, не путай, — едва ли не кричит Паша, ударяя кулаком по столу. Ну, планировал. И Миша планировал, и Стас, и Петя, многие из них готовы были пойти на самые страшные, самые подлые деяния для спасения отчизны. Что ж ему теперь простить Нику за жестокость его правления, за разбитые полки на площади, за казни, за ссылки, за издевательство, названное им судебным процессом? А потом и за несколько месяцев неведения, в котором он держал Пашу, пользуясь его расположением, наслаждаясь триумфом. Спасибо, поимел во всех смыслах, сука. Прощение? Понимание? Перебьется. — Тебе рассказали потом? — спрашивает Паша нарочито спокойно. — Что твои спецы даже виселицу нормальную построить не смогли? Приятно было слышать о том, как я ногами до помоста достал и умирал долго, мучительно? Злорадствовал тогда? Ника молчит, вздыхает тяжело, трет переносицу устало. Нечем возразить? — Может, тебе еще рассказать каково это? Ну, для полноты ощущений? — улыбается Паша горько. — А то ведь я теперь могу. Грудь под Никиным пиджаком вздымается все тяжелее, словно бессознательно он сам опускает руку от лица к шее, трет с нажимом. Паша смотреть на это больше не в силах. Отталкивает его прочь с пути, отпирает дверь и уходит. После этого Ника будто намеренно исчезает из поля его зрения на всю рабочую неделю. А в пятницу Паша обнаруживает на своем рабочем столе — том самом, который хранит с десяток жарких воспоминаний — записку, лист формата А4, снизу доверху расписанный каллиграфическим, поистине царским почерком с обеих сторон. Сюр какой-то. Краткое содержание всей этой вдохновенной писанины следующее: кто прошлое помянет, тому глаз вон. Ну, то есть не совсем. Скорее: ты ведь понимаешь, это было тогда, а сейчас все иначе, будь у меня возможность вернуться назад в прошлое, я несомненно пощадил бы тебя. Паша возвращает эту творческую самодеятельность, оставляя уже на Никином столе, хранящем не менее жаркие воспоминания. Прикрывает сверху таким же листом и размашисто пишет: "Ты пощадил бы меня только потому, что я твоя родственная душа, а как насчет всех прочих? Не обманывайтесь, ваше императорское убожество, вы точно такая же мразь, что и раньше." Ну, словом: а кто забудет, тому два вон. После этого Паша с чистой совестью решает уйти в запой на все выходные, притвориться мертвым для мира вокруг, пусть хоть апокалипсис, хоть метеорит, Паши нет, он в домике. За одним единственным исключением: позвонить поныть Мишелю — святое. Миша берет трубку далеко не с первого гудка, да даже не с первого вызова, если честно, и удивительно в том мало: вечер пятницы, у них с Сережей наверняка какие-то планы. И Паше бы в пору чувствовать себя виноватым, но не до этого сейчас, у него болит, а Миша единственный, кто может подуть на ранку, Сережа подождет, на его ранки Мишель дует каждый божий день. — Ну и чего ты? — спрашивает он устало вместо приветствия. — Я с Романовым поговорил, еще в понедельник, не хотел рассказывать, — признается Паша, так же стремительно переходя к сути. В ответ раздается короткое "ага", после Миша молчит еще несколько секунд, и спрашивает явно подавляя смешок: — Ты Полю что ли решил послушаться? Внезапно. Где-то на заднем плане можно услышать шокированное Сережино "чего?", Миша шепчет ему "потом", и если честно Паше даже немного обидно, что его секреты обещают передать так быстро и безо всякого спросу, но злости по этому поводу он не испытывает. Миша не может с Сережей не делиться, Паша знает, Паша сам сказал в свое время, что они по сути — один человек. Накаркал, вот у них и теперь одна мозговая клетка на двоих. — Да где этому яйцу курицу учить? — бурчит Паша в ответ, и собирается уже перейти к сути, но… — Паш, ты себя сейчас почти что петухом обозвал, — смеется Мишель беззастенчиво. — Иди ты, — Паше и самому сложно сдержать смех. Ну вот зачем Миша его с настроя сбивает? Паша жаловаться звонит, гневом праведным делиться, а этот… — Короче, нет, Романов сам приперся. Представляешь, зашел в мой кабинет, объяснений потребовал, будто он царь и бог. — Ну, технически… Господь, если ты есть, просит Паша, дай мне сил и друзей получше. — Миш, я не понял, — говорит он уже вслух, — ты на чьей сейчас стороне? — Я — на стороне справедливости, — серьезно отвечают на том конце. — А, ну то есть на моей, хорошо, — хмыкает Паша, и продолжает рассказ. — В общем, пришел, знаешь, такой весь важный хуй бумажный, выяснять отношения. — Выяснили? — интересуется Миша. — Только то, что он мудила и вообще нихрена не понимает. Они оба молчат какое-то время, затем Миша вздыхает обреченно и, переходя на чуть более серьезный тон, аккуратно спрашивает: — Паш, а ты как видишь завершение всего этого шапито? Чего хотелось бы? И Паша, пожалуй, действительно впервые задумывается, но ответов на Мишины вопросы он не находит. Признаться честно, ему уже больше недели почти физически хреново, спать не получается, жрать тоже. Получается только пить и вот, иногда друзьям мозги компостировать. Он слышал, конечно, и раньше, что отказаться от родственной души — все равно, что кусок собственной оторвать, но он много чего раньше слышал, а испытывает только теперь. И что он должен сейчас сказать? Миш, все ему прощу, лишь бы хотелось сдохнуть ну хотя бы чуть-чуть поменьше? Не дождется. Быть с Никой вообще не вариант, ни в одной из возможных жизней, без него быть… А как без него быть? Пиздец, лучше б он действительно Пашу заново казнил. На этот раз желательно, чтобы профессионально и без мучений, к тому же Паша мнения за двести лет не поменял, расстрел он до сих пор считает казнью куда более подходящей. Но условие не обязательное, он готов потерпеть пять-десять минут, Паша привыкший. Игнорируя воспоминания о собственном повешении, а также о всех тех моментах, когда Ника испуганно и стыдливо отказывался придушить его во время секса, Паша отвечает, наконец: — Помереть хотелось бы, Миш. — Это не выход, — твердо звучит в ответ. — А какой тогда выход? — спрашивает Паша, особо ни на что не надеясь. Он вообще-то поныть звонил, а не за советом. — Ну, смерть сразу нет, — спокойно рассуждает Миша так, будто они говорят сейчас не о перспективе Пашиного самоубийства, а о выборе киношки на следующую встречу. — Вот помрешь ты, а дальше что? Вы ведь уже нашлись, значит и в следующей жизни найдетесь. Эта песня будет вечной. Ясно. Миша знает около пяти иностранных языков, но говорить решает на языке фактов. — Спасибо, утешил, — нервно смеется Паша, представляя в какое говно вляпался и как надолго. — И вот что делать тогда? — Да чтоб я знал. Исчерпывающе. Паша против воли начинает злиться. Тянется за сигаретой, щелкает зажигалкой, затягивается. — Вот в том то и дело, Миш, — выдыхает он вместе с дымом, — ты не знаешь. И не понимаешь. — Я не понимаю? — в голосе Миши столько обиды, что Паша досадливо жмурится: зря он так. — Все нормально? — интересуется где-то на заднем плане обеспокоенный Сережа. Слышно какое-то копошение, отчетливый чмок, шаги, вот хлопнула дверь, зашумел в динамике ветер. Понятно, на балкон вышел, чтобы Сережа не был в курсе обсуждаемого. Все, жопа, сейчас начнется. Паша включает заднюю: — Да я просто говорю, у вас с Серегой все как-то проще, легче, без проблем. Вы как были попугаи-неразлучники двести лет назад, так и остались. Даже за ветром слышно, как тяжело Мишель выдыхает через нос. Поздно уже его успокаивать. В этом они с Пашей пугающе похожи: раззадорить, задеть их можно в два счета, а вот утихомирить потом — совсем другое дело. — Проще, значит, легче, — тянет Миша с досадой. — Дурак ты, Паш. Вот мы с Сережей как долго друг друга знаем? — Ну с универа, — покорно отвечает Паша, не желая сильнее разжигать конфликт. — И что? — А то, что поцеловал он меня как скоро? Полгода назад, — Миша горько усмехается, делает паузу, тоже курит, наверное. — Никогда не задумывался, чего он ждал последние пять лет? Задумывался, конечно. Пятилетняя тягомотина в их отношениях не только Паше казалась странной, буквально все в их компании наблюдали эту бесконечную историю, наполненную щенячьими взглядами, совершенно не по-дружески долгими объятиями и сдержанными прикосновениями, но вмешиваться никто не решался. Да и зачем? Сами разберутся. И ведь разобрались же безо всякой помощи. Если, конечно, не считать помощью те многочисленные ночи, когда Паша успокаивал заплаканного, пьяного Мишеля с его "я для него все, а он меня не любит совсем". — А я тебе скажу, — продолжает Миша, выдергивая Пашу из воспоминаний. — Он виноватым себя чувствовал. С шестнадцати засыпал и мое тело повешенное в петле видел — последнее воспоминание перед смертью. И верил, что все это — из-за его великих идей, ради его прихоти. А до меня только после дошло, что он пять лет за нос меня водил, не проявлял ответных чувств, запихнул во френдзону долбаную, самооценку мне убил в ноль, потому что боялся. Но это ж все не проблема, да? — в голосе Миши отчетливо слышна злая улыбка, и Паше становится по-настоящему стыдно. — У нас же все просто и гладко? Миша громко выдыхает, снова открывает и закрывает за собой балконную дверь, стихает ветер. Успокоился. — Никому не просто, Паш, — подытоживает он тихо. — И что, предлагаешь мне его простить? — так же спокойно спрашивает Паша. Теперь, когда все карты раскрыты, запал дискуссии угас совсем. — Я предлагаю тебе делать то, что ты считаешь правильным. Знать бы еще, что в данной ситуации правильно. Вот посреди ночи напиться настолько, чтобы листать его инстаграм до самого первого поста, правильно? А если подрочить на его полуобнаженное фото из отпуска в Греции? Тоже нет? Влезть в его футболку, оставленную на верхней полке шкафа, чтобы "каждый раз не таскать", и так уснуть, нормально вообще? Паша не знает, что правильно, что хорошо и что плохо. Паша только знает, что дальше так невозможно. Проверяя с утра — в обед, напоминает себе Паша, у нормальных людей утро раньше двух часов дня — оповещения на телефоне, он едва не роняет на пол кружку с горячим кофе, успевает отставить на стол в последний момент. Поначалу Паша не видит ничего особенного: обсуждения проектов и тупая болтовня в рабочих чатах, какой-то мем от брата, лайки в инстаграме и твиттере. Несколько личных сообщений от Мишеля, интересующегося его состоянием, подытоженные обиженным: "если ты там реально сдох, я тебя еще раз убью". Чуть ниже Сережино: "Паш, хватит его игнорировать". Какие-то рандомные фотки сервалов от Поли в общем чате "Проснись, мы уронили монархию" — он уже две недели всем ноет, что хочет такого же кота, будто ему дома мало чересчур длинных личностей с хитрыми глазами и наглыми мордами. В чате ниже нехарактерно лаконичное Кондрашино: "я зайду вечером". С точкой, без вопроса, будто они заранее договаривались, будто Паша его приглашал. Ну, можно понадеяться, что хоть выпить притащит: прошлого его презента осталось — на три пальца. А дальше: несколько сообщений от аккаунта без аватарки, незнакомый номер, вместо имени — рандомный набор букв и цифр. 04:51 Паш, мы можем по-человечески поговорить? 05:28 Я не прошу от тебя невозможного, мне не нужно твое прощение, мне нужно, чтобы ты понял. 05:44 Ну а что мне еще оставалось делать? 07:19 Еслт ьы у тебч было 14 лет нп то, чтобы мня простмть, ты быы смог ?. 07:36 Я так пл тебе слскцчился В груди холодеет, Паша крепко сжимает телефон дрожащими пальцами, позволяет себе громко выругаться. Тревога закручивается в животе тугой пружиной, готовая вот-вот выстрелить, вылиться в настоящую паническую атаку. Паша знает наверняка: Ника не пьет, совсем, даже в праздники. Вот же придурок. Идиотище. Совсем из ума выжил. Только бы не случилось ничего страшного. Паша тяжело оседает в кресло, стараясь проглотить вставший в горле ком, с минуту обдумывает свои действия, и все таки пишет Трубецкому, с которым — к счастью или несчастью — работает вместе. В другой ситуации, он ни за что не доверил бы такое дело известному предателю и ссыкуну, но больше обратиться просто не к кому. Так что, наплевав на гордость, в двух словах просит проверить, жив ли, здоров Ника. И для верности угрожает жестокой расправой — "Трубецкой, я не шучу, я знаю, где ты спишь" — если кому-то приспичит покрысить и выдать свое посредничество хоть одним единственным словом. Обратное сообщение прилетает через минут десять. "В порядке", пишет Трубецкой, и Паша, кажется, выдыхает впервые с тех пор, как увидел уведомления от незнакомого аккаунта. "Тут к тебе Кондратий рвется", приходит вдогонку спустя полминуты. "Постарайтесь без особых приключений. Пожалуйста." А приключения, хочется спросить Паше, это если бы мы решили пойти самодержцу всероссийскому навалять, а ты бы против нас потом показания давал? Так в том веселья мало, мы проверяли. "Не волнуйся", пишет он в ответ. "Нам не впервой без тебя зависать. ;)" Трубецкой ничего не отвечает, ну и черт с ним, пусть дуется. Паше тоже дуться разрешено, он, считай, предательство Трубецкого всего неделю назад пережил, имеет право. Кондраша с ним не то, чтобы согласен, и Кондраше есть что сказать по этому поводу. Паша не уверен, что в мире вообще существует повод, по которому у Кондраши не нашлось бы слов. Поэт, чтоб его. Тем же вечером он долбится в дверь Пашиной квартиры с энтузиазмом дятла, громко грозится, что никуда не уйдет, если ему не откроют, что заночует прямо здесь, в подъезде и очернит тем самым Пашино светлое имя перед соседями. А стоит отпереть, мигом расплывается в добродушной улыбке и интересуется: — Ну как ты, мученик? — и тут же: — Ты зачем Князю нагрубил? — Фу, — вместо приветствия морщится Паша. — Я тебя прошу, ты этого "Князя" своего для ролевых игрищ дома оставь. Но, открывая дверь шире, отступает от порога и позволяет пройти в квартиру. — Опять грубишь, — Кондраша укоризненно цокает языком. — И с темы не съезжай, будь добр. Он копошится, разуваясь, передает в Пашины руки интригующе звякнувший пакет, вешает тренч на вешалку. — Тем более, что я, по доброте душевной, принес вот тебе успокоительного, — указывает он на Пашину ношу, — после сегодняшней паники. Растрындел Трубецкой, не сдержался. Впрочем, неудивительно. — Вот доверь крысе работу почтового голубя, — сетует Паша себе под нос, направляясь в кухню. — Я все слышал, — жалуется Кондраша за его спиной, скрипнув дверью в ванную — руки мыть пошел. Паша думает, надо бы смазать петли, а еще думает: — Ты вообще слишком многое слышишь, походу. Позже, когда они вместе нарезают сыр и мясо, топчутся в тусклом вечернем освещении кухни, Кондраша решает поинтересоваться снова. — Ну так, — спрашивает он, пережевывая тот самый кусочек сыра, который, наверняка, выглядел не эстетично, и не должен был оказаться в тарелке с остальными, — чего ты вызверился опять? Паша задумывается, открывая бутылку, сам тащит с доски кусок ветчины. Вот зачем он Трубецкому нагрубил? Да бесит, потому что. — А тебя самого он разве не бесит? — озвучивает он продолжение собственной мысли. Как можно в принципе нормально разговаривать с человеком, который несколько лет подряд бурно поддерживал твои планы, строил из себя хер знает что, а в последний момент позорно зассал? Кондраша улыбается чересчур мягко, тепло, будто собрался объяснять прописные истины глупому наивному ребенку, того и гляди за щеку потрепать потянется. — Ох, друг мой, — вздыхает он чуть ли не мечтательно, — ты и половины не знаешь. Паша знает. По крайней мере догадывается, куда все идет. Паша видит такой взгляд не впервые: Кондратий пришел к нему сегодня с лекцией, чересчур драматичной и наполненной слишком личными деталями. Паша эту лекцию до конца вечера выслушает в любом случае, так почему бы не начать сейчас? Раньше сядем, раньше выйдем. — Ну, просвети тогда, — пожимает он плечами, разливая алкоголь в тумблеры. И Кондраша просвещает. Как и ожидалось: подробно, эмоционально, громко, с импровизированными инсценировками. Еще бы поэму написал, честное слово. Но Паша слушает, и слышит в его рассказе что-то новое, что-то свое. Он впервые позволяет себе взглянуть на ситуацию глазами шестнадцатилетнего пацаненка, получившего в подарок на день рождения тяжелую психологическую травму. Никогда раньше Паша не обсуждал этого вопроса с Сережей Муравьевым, не хотел даже знать, о чем думал Кузьмин, водя за нос мелкого Полю, или не такого уж мелкого Щепилло. Вообще, считал помнящих чуть ли не привилегированными социопатами, способными распоряжаться человеческими судьбами и играть в бога, а теперь вот задумался. Кондрашины глаза болезненно блестят, когда он рассказывает о том, юном себе, вспомнившем вдруг годы своей жизни, жену с дочерью, друзей, шумные вечера в небольшой гостиной, а после и восстание, и трупы на площади, и струсившего, отрекшегося Трубецкого. — Я не собирался его прощать, — признается Кондраша, глядя на дно бокала. — Я и видеть то его не хотел. Честно. Думал, если когда-нибудь найду, тут же поцелую и ко всем чертям пошлю. А потом встретил. Он улыбается задумчиво, и спрашивает, сморщившись словно от боли: — Ты помнишь, каким Сережа был на первых курсах? Солнечный, улыбчивый такой, беззаботный. У меня сил не нашлось сделать ему больно. Паша хмурится тоже и думает, думает, думает, бесконечно, о том, какое сам произвел первое впечатление на человека, способного сломать его жизнь. — Но ведь хотелось же? — вопрос звучит скорее как утверждение. — Хотелось же сделать больно. — О, еще как, — смеется Кондраша. — Но я это желание удовлетворил однажды. Больше, наверное, не нужно. И он снова погружается в рассказ о том, как к третьему курсу все завертелось, как он сам голову потерял абсолютно, и чем глубже в этих отношениях вязнул, тем сложнее было решиться поцеловать Трубецкого и открыть ему глаза. Придумывал самые дурацкие отговорки, просил подождать, говорил, что это для него слишком, и злился. На себя тоже, за трусость, но больше на Трубецкого. Что лезет — и целоваться, и в душу, зараза — что не помнит ничего, что вообще оказался его родственной душой — вот почему он, а не Наташа? Что Трубецкой, сам того не зная, загнал Кондрашу в ловушку: расскажи — и все развалится, молчи — тот же результат, но медленнее. Кондраша срывался, кричал, бил посуду, писал гневные стихи, сам себе не мог временами объяснить, почему на этот раз злится, на кой черт поссорились. Просто иногда Трубецкой бесил, доводил его до белого каления одним своим видом, голосом, существованием. Воспоминания и непрощенная обида все решали за них. — Он, однажды, — рассказывает Кондраша, — в пылу нашей ссоры закричал, мол, чего тебе надо? Что я тебе сделал? Хоть в лепешку расшибись, а ты вечно недоволен чем-то! Имитация голоса Трубецкого, его манер, жестов получается у Кондраши до пугающего точной, настолько, что Паше становится неуютно. — Ну я, в общем, взял и поцеловал его. Тупо от злости, — Кондраша нервничает, вспоминая, трет затылок напряженно. — Отстраниться не успел, а у него уже глаза на мокром месте. Но я в такой был ярости, что меня даже не проняло, не остановило. Он вздыхает тяжело, жестом просит Пашу подлить. Паша слушается. — Еще, знаешь, бросил ему в лицо, мол, ответ достаточно исчерпывающий, Князь? — последнее слово сочится ядом, темно карие глаза прищуриваются со злобой, Кондраша будто совсем проваливается в воспоминание, погружается в чувство обиды с головой. — И не задавайте лишних вопросов, не до вас сейчас. Повисает неприятная, липкая тишина, наполненная какой-то невысказанной болью предательства. Каждый из них ощущает ее, только по разным причинам. — А потом что? — спрашивает Паша, сделав глоток. Прикрывает глаза, наслаждаясь тем, как мягко обжигает глотку алкоголь. Кондраша молчит еще какое-то время, будто бы взвешивая что-то, и все же делится: — А потом нашел его задремавшего прям за столом, на экране монитора книги всякие исторические открыты. Он вопрос изучал, пытался понять, что дальше делать. — И? — Паша не то, чтобы поторапливает его, просто очевидно: у этой истории есть хэппи-энд или то, что Кондраша считает таковым, а значит зыбкое взаимопонимание, иллюзорная солидарность между ними вот-вот закончится, и тут уж хочется поскорее, чтобы как занозу выдернуть. Кондраша словно бы ощущает смену настроения. — И ничего, — пожимает он плечами. — Просто сказал ему типа — пойдем спать, Сережа. И он меня послушался. — И все? — И все. Паша напрягается. Вот к чему он вел? Нахрена нужна была эта история без морали, без итогов, без нормального заключения даже? Вроде же поучать пришел, так где это великое познание, в котором Паша по идее должен был преисполниться? Двойка, господин литератор, хуйня ваша проза, вернитесь-ка лучше к стихам. — И ты его простил, — Паша решает подвести итог самостоятельно, а то даже как-то неловко. — Его предательство, возможно, твою жену вдовой оставило, дочь без отца, а ты простил. — Простил, — кивает Кондраша. — Вот, думаю, может, и тебе стоило бы. — Трубецкого простить? — вырывается вместе с каким-то истерическим хохотом. Ответом ему служит серьезное: — Не смешно. Ты знаешь, о чем я. Паша ощетинивается весь, складывает руки на груди, отодвигается от стола, поджимает губы упрямо. Простить, значит. А самому-то Кондраше ничего не жмет? Веревка, там, на шею наброшенная, дважды, между прочем. И все же Паша позволяет себе представить, всего на секунду, каково это было бы. Просто сказать: забили, Ника, все в прошлом, "тогда" ничего больше не значит, есть только "здесь и сейчас", верно? Нет, херня полная, решает Паша. Нельзя так, невозможно, у него ни за что не получится. Он не Поля, не Миша, не Кондраша. И Ника не просто херни наворотил, он не струсил, не мучается ложной виной или грузом ответственности. Его вина вполне реальная. Ника по факту его убил, всех их угробил, так или иначе. Проще снова сдохнуть, тысячу раз задохнуться, чем единожды ему сказать "прощаю", чем еще хотя бы раз в глаза его посмотреть, кончиками пальцев прикоснуться. — Ну, ты молодец, конечно, — выдавливает Паша сквозь зубы, вскипает даже для самого себя слишком резко. — Святой Кондратий, не иначе. Простил урода, лег под него и язык свесил. Поздравляю. Я теперь должен от тебя этим идиотизмом заразиться? Кондраша не кричит в ответ, не возмущается оскорблениям, не обижается даже. Смотрит на Пашу с — господи, только не это — неприкрытой жалостью, улыбается, будто и не случалось Пашиной вспышки гнева. — Никому ты ничего не должен, — спокойно говорит он. — Кроме себя самого. А себе ты только и обязан, что быть счастливым. Вот и думай теперь, как. Князь Трубецкой приезжает забрать свою пьяную Золушку за несколько минут до полуночи, видимо, чтобы Кондраша совсем в тыкву не превратился, допившись до овощного состояния, и чтобы туфли не растерял по дороге. Кивает как-то виновато из-под упавшей на лоб челки, Паша зеркалит жест, про себя подмечая: шутки шутками, а вот Трубецкого ему и в самом деле пора бы прощать. Не сегодня, но скоро. Соскучился. Есть конечно кто-то, по ком Паша соскучился еще сильнее, но об этом думать он себе запрещает напрочь. По крайней мере до самого вечера воскресенья, а там, выискивая в шкафу любимую черную толстовку с принтом "мне не нужен секс, мое правительство еб*т меня каждый день", не находит ее в положенном месте. Игнорируя иронию горячо любимого им принта, роется через весь шкаф, и, наведя полнейший бардак, вынужденно признает: он оставил толстовку дома у Ники. Точно так же, как еще несколько десятков вещей. Долго раздумывать Паша себе не позволяет. Набрасывает кожанку, хватает пустую дорожную сумку и выходит из дома к припаркованному под окнами мотоциклу. Добирается до знакомого особняка уже в сумерках, отпирает калитку подаренным Никой электронным ключом, треплет между ушей сторожевых доберманов во дворе — псы давно уже научились его узнавать. Паша даже усмехается про себя — какая беспечность, хотел бы Нику сейчас убить, ничего не помешало бы. За неделю ведь можно было и замок сменить, и собак… Но парадная дверь так же с легкостью поддается Пашиному ключу, приветливо распахивается, словно его здесь в самом деле до сих пор ждут. Или не словно? Тихо пересекая просторный холл, ведущий к лестнице на второй этаж, Паша застывает, как вкопанный, стоит откуда-то сверху раздаться пугающе внезапному, громогласному: — Попрощаться пришел? Слова эхом отбиваются от стен. Поднимать взгляд отчего-то страшно. Соберись, тряпка, говорит себе Паша, ты двести лет назад, стоя в его гостиной, рассказывая о Южном обществе, этих глаз не боялся, с чего начинать сейчас? Тяжело выдохнув, Паша резко, решительно вскидывает голову — не собирается отступать и прятаться. Ника стоит, опираясь на балюстраду у лестницы на втором этаже, словно бы вышел его встречать. Смеряет изучающим взглядом сверху вниз, впрочем, без особой надменности. Паша этот взгляд скорее ощущает, чем видит, в ночном мягком освещении разглядеть лицо Ники не слишком просто, но Паша смотрит, считывает, запоминает. Перед смертью не надышишься, он это знает лучше прочих, но упрямо старается уловить, впитать каждую деталь, словно позже способен будет запихнуть воспоминания о Нике в дорожную сумку вместе с вещами и унести домой. Кстати, об этом. Паша поднимает пустую сумку над головой, улыбается натянуто. — Вещи забрать, — поясняет, наконец. Ника часто кивает в ответ. — Ну, проходи, забирай, — апатично отвечает он, вскинув руку в сторону нужного коридора. Паша замирает, уставившись на покачивающегося Нику теперь совсем по другой причине. И причина эта поблескивает, едва не выпадая из Никиных пальцев. Дурак, ну дурак. За какие такие грехи именно этот отбитый Паше достался? Он позволяет себе глубоко вздохнуть и раздраженно прикрыть глаза — лишь бы не разораться, лишь бы по лицу этому гению не съездить — а когда открывает их, спустя секунду, Ника, пошатываясь, направляется к первой ступеньке. Ну уж нет. Паша стремительно поднимается вверх по лестнице — будь в нем чуть меньше гордости, побежал бы. Если этот сумасшедший решился шею себе свернуть, то только не при Паше. Он свидетелем не выступит и в тюрьму из-за Ники не пойдет. Не в этой жизни. Бутылка в Никиной руке, которую Паша заметил лишь после драматичного жеста, слабо отражает свет ночников. Алкоголь не перелился из горла, не брызнул на светлую рубашку от резкого движения, а значит и осталось его — на донышке. Оказавшись на втором этаже, Паша останавливается непозволительно близко к высокой, шаткой фигуре, упирается раскрытой ладонью в тяжело вздымающуюся грудь, скрытую под тонкой тканью рубашки, стопорит Нику, не давая сделать и шагу. Пальцы покалывает, словно наэлектризованные. Взгляд против воли прикипает к острым обнаженным ключицам, выглядывающим из широко распахнутого ворота Никиной рубашки. Паша тяжело сглатывает. От одного вида тонкой молочной кожи дрожь устремляется вниз по позвоночнику — настолько сильно хочется коснуться губами, прикусить, оставить и о себе напоминание. — Ты в порядке? — выдыхает Паша вместо этого, силой заставляя себя поднять взгляд, просмотреть в совершенно поплывшие, затуманенные, льдисто-голубые глаза, кажущиеся сейчас неестественно темными. — Будто тебе есть дело, — Ника отвечает почти брезгливо, отшатывается, скидывая прочь Пашину руку. Смотрит в пол, шмыгает носом обиженно, ковыряет высокий ворс ковра носком туфли. Детсад, штаны на лямках. Морок спадает с Паши в секунду. — Если спрашиваю, значит есть, — тем не менее настаивает он на своем. Сам не знает, чего доебался. Спросил? Ответили? Шуруй, забирай манатки и проваливай. Ты здесь не за тем, чтобы вытирать ему сопли. — Лучше не бывает, — улыбается Ника еще через секунду. Вот и славно. Паша шагает вдоль привычного коридора, даже не оборачиваясь: он четко слышит шаги за спиной, а значит никаких полетов вниз по лестнице в его отсутствие не предвидится, нечего больше переживать. Да было бы о ком, в самом деле, убеждает он себя. Без труда находя нужную спальню, Паша в спешке роется в комоде, обыскивает шкаф, где и обнаруживает толстовку, а попутно еще тысячу мелочей: футболки, джинсы, нижнее белье. Хватает зарядное для телефона, оставленное на тумбочке у кровати. Само наличие кровати в этой комнате Паша изо всех сил игнорирует — не время сейчас вспоминать и представлять, сколько раз и в каких именно позах. По такому же принципу игнорирует он и широкий подоконник, и кресло у окна, и претенциозное ростовое зеркало. М-да. Собирается уже переходить в смежную ванную, но, отходя от комода, упирается спиной в твердое и горячее тело, прижавшееся вдруг вплотную. — Паш, зачем ты так? — шепчет Ника почти жалобно. Носом ведет по Пашиному затылку, тут же покрывшемуся мурашками, обнимает за пояс. Не теряя времени, лезет прохладной рукой под футболку, зарывается лицом в отросшие волосы на макушке, дышит тяжело. Притирается так, чтобы быть совсем близко, чтобы ни миллиметра между ними не оставить, сам стонет, целуя Пашину шею. — Как так? — переспрашивает Паша, отчаянно хватаясь за остатки разума, все глубже погружающегося в дымку. В глазах темнеет, колени подгибаются тут же. Сколько бы Паша ни запрещает себе: думать, вспоминать, хотеть, как бы стойко ни держался, он снова терпит поражение, он снова Нике проигрывает. И вновь из-за предательства, но виноват на этот раз не подлый доносчик, Пашу предает собственное тело. Ответить ему Ника не удосуживается. — Останься, — шепчет, языком касаясь мочки уха, прихватывает зубами, обжигает горячим дыханием кожу. — Не уходи, пожалуйста. Ты же хочешь. Ты же сам меня тогда поцеловал, зачем? Невозможно. Невозможный. Паша роняет сумку, разворачивается мигом, ловит чужое лицо в ладони. Задыхается, чувствуя тяжелый, пьянящий запах алкоголя и еще чего-то горького, парфюм что ли? Уперев расфокусированный взгляд во влажные, распахнутые Никины губы, Паша продолжает бороться с собой, пытается прекратить это безумие, и замечает, вдруг: губы, на которые он сейчас пятился — синюшные. Кожа Никиного лица неестественно бледная, покрытая испариной, под глазами не просто синяки — темные впадины. Да весь Ника в его руках — пластилиновый. Валится головой на Пашино плечо, словно марионетка срезанная с нитей, стоит убрать руки от его лица, чтобы прощупать — твою мать, так и знал, ругается Паша про себя — замедленный пульс. Заставив Нику поднять голову, Паша напряженно смотрит в его глаза с расширенными зрачками, жестко хватает за воротник рубашки, и чувствует как сам весь холодеет от страха. — Ника, ты чего наделал? — твердо спрашивает он. — Ты чего, блядь, натворил? Тот отворачивается, кусает губы, словно физически заставляя себя не выдать ни слова. Паша отчаянно встряхивает его несколько раз: — Говори! Сейчас же! Но Ника молчит. Только кивает в сторону прикроватной тумбочки, сдаваясь. На ней — как Паша раньше не заметил? — пластинка снотворного. Пустая. Времени на раздумья нет. Схватив Нику за шкирку, словно котенка — даром, что он на голову выше самого Паши — тащит его в примыкающую к спальне ванную. Ника отпирается вяло, но он и в лучшее время Паше не соперник, а особенно сейчас — пьянющий и наглотавшийся феназепама. Паша запихивает его в душ, резко выкручивая холодную воду на полную. Удерживает в кабинке, пока у самого зубы не начинают стучать. — Да когда ж ты, блядь, перестанешь убивать и калечить всех, кто мне дорог? — орет он, перекрикивая шум воды. Дальше на колени, лицом к унитазу. — У меня сейчас нет никакого желания пихать тебе пальцы в глотку, ни в одном из возможных контекстов, — признается Паша. — Так что давай сам. Ника, промокший до нитки, бледный, дрожит как осиновый лист, смотрит своими огромными жалобными глазами. — Давай-давай, — Паша похлопывает его по спине, подталкивая к более активным действиям. — Придумал, тоже мне, умереть. Сдохнуть каждый может, а словами через рот кто разбираться будет? Паша почти может представить, насколько сильных затрещин получил бы сейчас от Миши, от Кондраши, от того же Поли, за свое позорное лицемерие, если бы сказанул такое в их присутствии. Ну и пусть, ну и ладно. Паша готов, скрипя зубами, признать: возможно, только возможно, все они были в чем-то правы. Ника слабо улыбается ему и, наконец, слушается. Он еще продолжает свое увлекательное общение с фаянсовым другом, когда Паша, ухватив дрожащую, сжимающую край унитаза руку, снимает блокировку на Никином телефоне с помощью тач айди и звонит частному семейному доктору Романовых. Приезжает мужик и правда быстро, не придраться, видимо, платят прилично. Но Паша к его приезду все равно успевает умыть Нику, переодеть в домашние мягкие треники с футболкой, и запихнуть под одеяло, мол, я ниче не трогал, оно так и было, клянусь. Только сам остается в намокшей одежде. Доктор осматривает Нику достаточно тщательно по Пашиным меркам: измеряет давление, температуру, светит в глаза какой-то херней, задает бесчисленное количество вопросов, и заключает деловито: — Бояться нечего, Николай Палыч, жить будете. Уж не знаю, чем бы я перед вашим братом оправдывался, если бы не ваш… Доктор замолкает, пристально глядя на Пашу, в попытках подобрать подходящее словцо, и, видимо, прочитав что-то по нахмуренному лицу, решает не рисковать. — Спаситель, — заканчивает он нейтрально. Паша кивает, улыбаясь натянуто-вежливо, и выходит вслед за доктором в коридор. — А теперь честно, — требует он угрожающе нависая, хотя мужик на самом деле явно одного с ним роста. — А честнее некуда, — спокойно отвечает доктор, ничуть не испугавшись. — Состояние стабильное, но вы до утра все равно последите. Паша кивает заторможено, про себя проклиная и Нику, и толстовку со всратым принтом, и феназепам, и собственное шило в жопе. Зачем он во всем это ввязался? И тут же думает, а что было бы, останься он сегодня дома? Ясно одно: ничего хорошего. Когда он возвращается в комнату, Ника уже спит. Сейчас полностью расслабленный, умиротворенный, уязвимый, он почти даже не бесит. Только немного пугает своей неподвижностью, но Паша быстро успокаивается, наблюдая за тем, как мерно вздымается и опадает от дыхания Никина грудь. Действуя как можно тише, он переносит стоящее у окна кресло поближе к кровати, достает из шкафа плед и поудобнее устраивается для своего ночного дозора. Первое, что слышит Паша с утра: — Надо же. Не приснилось. — Нет, — хмыкает, потягиваясь в кресле, ощущая боль буквально каждой мышцей своего измученного за ночь тела — какой же дебильной идеей было засыпать вот так. Паша опирается на подлокотники, строго складывая руки в замок. — Знаешь, что это означает? — интересуется он, хитро прищурившись. Ника полу-садится в кровати, используя подушки как опору, хлопает ладонью по одеялу рядом с собой, мол, че ты мучаешься, ляг по-человечески. И вроде хотелось бы спорить, выглядеть угрожающим, подуться еще для проформы, но спина. Ну, в самом-то деле, почему бы и нет, мысленно соглашается Паша, поднимаясь с места, и шлепается на кровать. Между прочим, как положено, со своей, правой стороны. — Сейчас будем разбираться словами через рот, — беззастенчиво-издевательски лыбится он, глядя в Никины глаза, окруженные едва заметным солнышком морщинок, вызванных ответной улыбкой. — Я начну: я все еще считаю тебя мудилой, убившим моих друзей и меня, к слову, тоже. Ты меня до чертиков бесишь. И я не простил тебе несколько месяцев обмана. Паша демонстративно загибает пальцы при перечислении, строит наигранно задумчивую рожу. Ника кивает, улыбка его не меркнет ни на секунду. — Ты меня тоже бесишь, — признается он. — Бесконечно. Есть над чем поработать. И они работают. Личными психотерапевтами, эскортом, спарринг партнерами, оппонентами в дебатах, жестокими критиками и лучшими промоутерами друг друга. Трудятся над отношениями не покладая рук, днем и ночью, иногда до самого рассвета. Ника перекатывает их по постели так, чтобы Паша снова оказался над ним, вцепляется в плечи до боли, оставляет глубокие царапины, снова. Скрещивает ноги за Пашиной спиной, подстегивая, притягивая ближе, сам рвано движется навстречу, и выдыхает со стоном в самые губы: — Остановишься — я тебя придушу. И не так, как тебе нравится. Будто сам Паша сейчас способен от него оторваться — под страхом смерти не отлепили бы. Только вот Пашин телефон на тумбочке продолжает трезвонить уже не первую минуту. Мишеля придуши, хочется прорычать в ответ, на этот раз я даже помогу. Паша зажмуривается, утопая в ощущениях, заставляя весь мир вокруг отойти на второй план, потеряться, ограничивая Пашино существование до тесноты сжимающегося вокруг него Ники, его тихих коротких стонов, горячей кожи под Пашиными руками, губами. Он двигается резче, быстрее, обхватив Никины бедра так, что наверняка оставит синяки. Дышит загнанно и сам едва не скулит, пряча лицо в сгибе Никиной шеи. Замолчавший на мгновение телефон, выдает серию оповещений. Если это снова мемы на тему "ебала жаба гадюку" от Поли, Паша клянется, он его буквально закопает вместе с Щепилло и Кузьминым, чтобы наверняка. И нет, ему почти не стыдно. По крайней мере пока он не проверяет сообщения и пропущенные несколькими минутами позже и не выясняет, что почти все они от Трубецкого. Хотя один звонок от Миши, и одна картинка с жабогадюкой от Поли все таки просочились, но теперь, когда они больше не отвлекают Пашу от первостепенных вещей, он совсем не злится и даже немного раскаивается. Открывает сообщения Трубецкого и осознает, наконец: — Пиздец, у них с Кондрашей годовщина сегодня, мы должны быть у них дома через… — Час назад, — усмехается Ника, глядя на время. — Ты опять забыл, и мы опять опаздываем. Как там говорят, горбатого могила исправит? Ника считает: Паша неисправим.
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.