Если увидят — нам попадёт поровну. Хорошо, что окна в другую сторону. Плохо, что наше с тобой время истекло, и я иду домой — уже совсем светло.
На улице свежо и пусто. Утренний ветер залезает за шиворот, встряхивает за плечи и щекочет шею так, что хочется хихикать. Заяц бредёт сонными дворами, и раннее солнце греет его кучерявую макушку. Зажав деньги на такси, он пешком тащится до метро. Время до поезда позволяет немного подышать воздухом, прежде чем он на несколько часов будет отрезан от мира духотой вагона. На самом деле Макс абсолютно не выспался, но его это не слишком волнует — ещё сможет подремать в поездке. Шаги кажутся лёгкими и плавными, а ощущать невесомость собственных ног и получать удовольствие от ходьбы — верный признак хорошего настроения. Пригнув голову, Макс пробирается между двумя деревьями — клейкие листья уже высунулись из почек, и с ними густые утренние тени становятся круглее и завершённее. Лямка рюкзака то и дело норовит сползти с плеча, и Максу приходится её машинально одёргивать. Зябко. Волосы мокрые после душа, но сушить их не было времени. Заяц не жалеет — в голове проясняется, а небольшой озноб замечательное утро нисколько не портит. Серёжа подходит к зеркалу и долго смотрит на шею и ключицы, демонстративно ужаснувшись. — Какое же ты чудовище. Просто посмотри, что мне теперь с этим делать? Куда прятать? Ты точно грызун. — Артём говорил, что зайцы — не грызуны, они зайцеообразные. — Он просто вот этого не видел. Заяц тихо смеётся, скользит взглядом по тёмным выразительным пятнам у основания шевелевской шеи. Любуется, как ребёнок песчаным замком. Нутро распирает от гордости — приятно до чёртиков. Есть мысль: «А как ты хотел? Мой же» — и она особенно льстит, пусть Макс, из соображений собственной безопасности, и не осмеливается её высказывать. Умалчивает он и о том, что в моменте Шевелев вовсе не выражал недовольства. Но Зайцу не жалко поддаться в споре — ему достаточно, что всё это соответствует действительности. Серёжа ловит его взгляд в зеркале, закатывает глаза и разражается новой тирадой: — Самое бессовестное, беспримерное хамство — это то, что у тебя всё написано на лице. Мне кажется, у тебя там в целом отображается больше, чем есть в башке. Макс, ухмыльнувшись, опирается спиной о шкаф, спрятав руки в карманы спортивок и продолжая изучать его внимательным взглядом. Ему нравится, как сформулирована претензия: она не к тому, что Заяц всё это испытывает — она к тому, что в своей откровенности он ушёл куда дальше Серёжи. В самом деле, завидно тому, что ли? Очаровательно. — И ладно, чёрт тебя подери, просто так, среди своих. Я почти — почти! — смирился. Но на концертах! На играх! Тебе же вообще без разницы, ты нигде взгляд не фильтруешь. Не волнует тебя это. Заяц легкомысленно пожимает плечами. Ему каждое замечание очень хорошо известно наперёд, ведь Шевелев — мастер одёргиваний. Они проходили через это десятки раз: «Макс, прекрати залезать мне на спину во время "радио"», «Макс, давай ты перестанешь постоянно хватать меня во время съёмок "на репите"», «Макс, не вздумай зажимать меня в гримёрке», «Не делай это и не делай то, Макс-Макс-Макс-Макс». Иногда Заяц может продержаться, соблюдая иллюзорный запрет, чуть дольше (он же Серёжу уважает), а иногда игнорирует сразу на старте. В конце концов, всегда побеждает простое любопытство: если он не прекратит, а продолжит, что тогда будет? Как показывает опыт, чем дальше, тем менее убедительным становился Серёжа. Иногда складывалось полное впечатление, что он путал сигналы просто потому, что никак не мог себе позволить давать однозначные. Сейчас всё кажется ещё более забавным. Где бы они были, если б Макс действительно слушал весь этот бред, интересно? Впрочем, Заяц, никогда не хваставшийся проницательностью, на такие вещи обладал звериным чутьём. Если б Макс фильтровал так, как от него ожидалось, если б в принципе Макс был таким же, как Серёжа, неизвестно, чем бы всё в итоге кончилось. Один шаг вперёд на десять шагов панического бегства назад и километры топтаний на одном и том же месте — вот, на что они были бы обречены. Но зачем? Если сейчас он может смотреть на Шевелева, проснувшегося с ним в одной кровати, слушать его неубедительное ворчание и жалеть только о том, что должен уехать ранним поездом, но вовсе не о том, что так и не попробовал. Быть раздолбаем с ветром в голове в данном случае в разы приятнее. Но самое прекрасное — знать, что это не правда. Серёже абсолютно не наплевать, только выражает он это по-своему — то исподволь, как бы случайно и нехотя (черта с два, нет более намеренной уловки), то, напротив, слишком напыщенно-развязно. В отдельных случаях он сам дразнит Зайца, и единственная тактическая ошибка, возможная в данной ситуации — сказать, что ты это замечаешь: в таком случае он непременно сделает вид, что ничего подобного не происходит, и демонстративно — и надолго! — утихнет. Это всего лишь видимость, что Шевелев всегда только терпит его выходки. По правде же на него, бывает, находит так, что Макс нервно курит в сторонке. В соотношении, конечно, одного к пятидесяти, но то будет такой один, что живые позавидуют мёртвым. Не то чтобы это всегда происходило непублично, но упаси господь сказать это Серёже — взорвётся от негодования, начнёт осторожничать, а Максу это совершенно не нужно. Заяц научился считывать эти случаи, изловчился выбирать правильную стратегию поведения, чтоб не спугнуть. Словом, прогрессирует. Так-то смешно, ведь зайцы не охотятся. Но он считает, что охота за счастьем — штука универсальная, она распространяется на все биологические виды. — Ты сейчас от самодовольства лопнешь. Макс смотрит на него, взъерошенного, невыспавшегося, с чёлкой набекрень, и не считает нужным скрывать улыбку. Он совсем не считает нужным скрывать. Вообще-то, Серёжа мог ещё отсыпаться — он реферит здесь, и то только вечером. Это Зайцу нужно сниматься с места и ехать чёрт пойми куда. А то, что Шевелев проснулся, чтобы его проводить — достаточный повод для бахвальства. Наутро Серёжа нередко уходил в своеобразное отрицание — откатывался назад, словно стыдясь, каким искренним и мягким был ночью. Как будто в этом действительно могло быть хоть что-то стыдное, ей-богу. Он предпочитал отшутиться или поворчать, и Макс какое-то время думал, что стыд у Серёжи вызывало совершенно всё случившееся, словно он жалеет о чём-то раз за разом. Но постепенно до него дошло, что Серёжа стыдится уж точно не Макса, а своих собственных проявлений с ним. — Тебя вообще ничего не смущает? — голос Серёжи звенит от плохо скрытого восхищения. — Вообще. Макс уже давно заметил: чем прямее он отвечает на такие вопросы, тем лучше. Серёжа себе на уме, он замороченный и сложный, поэтому, видимо, стоит только напомнить ему, что всё может быть просто так и вполне себе недвусмысленно, как он поплывёт. Шевелев кастерит совершенно ненатурально, почти даже наигранно, как если бы был начальником в «Дне рождения» — словом, так, что возникает непреодолимое желание подёргать его за усы ещё сильнее. Макс дёргает — и не без удовольствия. Как и следовало ожидать, аргументы у Серёжи иссякают: поиск ехидного ответа ясно читается на его помятом лице, тот факт, что ответа он не нашёл — тоже. Макс подходит ближе и кладёт голову ему на плечо, цепляется руками за футболку. Серёжа к его тактильности привыкал долго, хоть и никогда не отталкивал. — Жалко, что уезжаешь, — вдруг тихо замечает он.И шире некуда улыбка на лице. Ни одного человека на улице. И горизонт возбуждённо порозовел, а я замёрз — судя по всему, протрезвел.
В горле сушит, хотя, пожалуй, пил Макс вечером не так много. Потянувшись к карману олимпийки, он достаёт мятную жвачку. Олимпийка помятая, сам Макс — под стать ей. От жвачки пить наверняка захочется ещё сильнее, но кто он такой, чтобы продумать всё на настолько долгосрочную перспективу? Шея затекает, и Макс мысленно шутит, что это возраст. Впрочем, в голове до такой степени радужно, что любая шутка про возраст сейчас воспринимается так, как она обычно воспринимается в восемнадцать — как что-то, что не имеет никакого отношения к реальности. И, кажется, никогда не будет иметь. Задумавшись о чём-то очень хорошем, Макс смотрит перед собой, как любит говорить Серёжа, мыльными глазами. В подобном состоянии его, наверное, запросто можно обчистить — он даже не заметит. У Макса такое ощущение, словно он обнулился: время никуда не идёт, весна штурмует сознание, и до здравого смысла там, пожалуй, никак не достучаться. Уходить после таких ночей не тоскливо — он не сомневается, что вернётся, а сейчас в голове осело ощущение прекрасного приключения, о котором никто вокруг не знает. Только утро, конечно, о чём-то догадывается. Максу кажется, что ровным счётом никто в этом городе сейчас не чувствует себя так же хорошо, как он сам, никому не отсыпано столько торжества. И Макс идёт, переполненный этой щекочущей тайной, которую по его лицу, если захотеть, наверняка не сложно разгадать: он лыбится неприлично широко для семи утра. В России такого без причины попросту не бывает, да и не то чтобы бывает в Беларуси. Его улыбка — это смесь волнительно-приятных воспоминаний и не менее будоражащего предвкушения, потому что всё ещё впереди. Это один из восхитительных моментов, и они выстраиваются в цепочку — в его жизнь. В точке между одним стоящим моментом и другим живётся счастливее всего. Ещё чуть-чуть он зависнет на этом впечатлении — и начнёт пританцовывать. Как будто человек способен дать себе что-то больше счастья. Это самый доступный обозримый максимум. Чужое счастье может казаться скучным, своё — никогда. Свет на асфальте жёлтый, на фасадах домов — рыже-розовый. Дороги кажутся шире, чем они есть. Пахнет сладко, словно недалеко отсюда что-то цветёт. У Макса трезвость Шрёдингера: он, вроде, далёк от похмелья и не то чтобы много пил, но сознание настолько воздушное, что закрадываются сомнения. Дыхание глубокое, чуть загнанное и контрастно-тёплое, как во время утренней спортивной ходьбы. Серёжа, наверное, вернулся досыпать. И просто интересно, ощущает ли он эту тёплую подрагивающую нитку, какая сейчас у Макса в груди? В конце концов, если она где-то и кончается, если куда-то ведёт, то только к нему. Представлять Шевелева, лежащего на боку, дышащего мерно-мерно, с такой же рыжей — Макс считает, она рыжая — ниткой на груди умилительно. Максу нравится эта визуализация в духе диснеевских мультиков — Максу и мультики нравятся. — Всего лишь на сутки. Расстояние и время — переменные, которые в конкретном случае не играют существенной роли: важно только то, что Шевелев раскололся. Правда, если бы Макс делал ставки, он бы ставил на то, что такое от Серёжи можно услышать, сваливай он, по крайней мере, на неделю — подобный срок представлялся Зайцу хоть сколько-нибудь серьёзным, если б он смотрел на ситуацию Серёжиными глазами. Если б он смотрел своими, понятное дело, ему бы и пары часов было много. Так что услышать это при таких обстоятельствах — просто умопомрачительный джекпот. Шевелев видит его неоправданно довольное лицо, и Максу хочется рассмеяться от того, каким растерянным и разочарованным в себе Серёжа выглядит: жалеет, что вот так вот, по мелочи, спалился. Как будто за то, что он будет делать вид, что всё ещё с трудом терпит Макса, ему пойдут плюсики в карму, а за то, что будет открыто признавать свою привязанность, эти плюсики, напротив, вычтут. На самом же деле Макс давно понял, что моменты между ними, из-за которых Серёжа бубнит или над которыми так стебётся — это то, что ему нравится больше всего. Макс принимает правила игры: всё-таки с этого языка он научился переводить лучше, чем с любого иностранного. Когда же Серёжа случайно переходит со своего языка привязанности на язык привязанности Макса, система даёт сбой. Ему кажется, что он сморозил неуместную глупость и пошлость, а Максу — что произошло чудо. А между тем, это совершенно неизбежный процесс, как перенимание маленьких фишек у близких друзей. Заяц не может унять смех: — Смотри, сейчас ты говоришь, что скучаешь, а потом начнёшь раскидывать ноги на всю площадь комнаты или петь КиШ в душе. — Так и до соревнований за молоко с котом дойдёт… В больших глазах Серёжи, коричневато-зелёных в свете рассветного солнца, появляется задиристо-мягкое выражение. Оно обычно сопутствует молчаливому признанию: твоя взяла. Именно после него он перестаёт придуриваться и отчитывать. Несложно догадаться, что это выражение — одно из максовых самых любимых. Заяц заговорщицки подаётся вперёд. — Никого нет, можно даже немного похвалить Макса, м-м-м? Серёжа, заваривающий кофе, чуть приподнимает брови и усмехается. — Ладно, Макс — молодец. — Знаешь, что делают молодцы? Макс считает, что это сильнее его: все пошлые шутки должны быть пошучены. Серёжа смотрит на него с насмешкой: — Я-то как раз знаю. Всё по фактам сказал. — Ой, да ну тебя. Припоминая шутки, Заяц смеётся сам с собой, пока едет к вокзалу. Бывают моменты, которые вспоминать приятно, но больно — потому что они не повторяются. А бывают те, что вспоминаешь с лёгкостью на душе, потому что знаешь: впереди ещё много чего-то не менее классного, а это — лишь одна золотая монета в копилке воспоминаний. Непосредственность Макса играет с ним в двойную игру: он может быть самым счастливым, самым разозлённым, самым расслабленным, и не потому, что он действительно всегда ощущает эмоции ярче другого человека — скорее, в чужих глазах его эмоции гипертрофируются из-за открытости проявлений. Рядом с Серёжей он казался неуправляемым и бестолковым щенком, который успевает погрызть ножки дивана, перевернуть тарелки на столе и съесть праздничный торт, пока хозяин отвлёкся на двухминутный разговор с гостями. Серёжа стебётся над ним много, но его стёб имеет особенные оттенки по сравнению с шутками всех остальных: никогда не успеваешь заметить, в какой момент он вкидывает шутки, а в какой сам готов закрыть его от насмешек. У Макса так тонко не получается — ему остаётся только восхищаться со стороны. Да и Серёжу просто так застебать на порядок сложнее. Однажды Макс ляпнул Серёже, что кажется себе несмешным и каким-то примитивным на общем фоне, а Шевелев искренне разозлился и сказал, что он дурак. И Заяц правда не знает, в какой момент они оба молчаливо приняли: у них — так, и с этим не надо ничего делать. Выбираясь из метро, он чувствует, как символическая нитка натягивается — конечно, хотелось бы вернуться обратно и весь оставшийся день провести там, дурачась, а вечером посмотреть на Серёжу из зала. Впрочем... — Я требую признаний и страстных поцелуев. Серёжа выразительно покачивает головой. — Мы не на демонстрации, — а потом, спохватившись, добавляет: — А, ты по жизни на демонстрации. Заяц, уже было собравший рюкзак, накинувший олимпийку и в непонимании стоящий у входной двери, размышляет, обидеться ли или возмутиться. Как-то так получается, что лицо само собой приобретает нахмуренное выражение, пока он думает. Серёжа, заметив это, подходит ближе и, виновато склонив голову, замечает: — Ладно, признаюсь. Помнишь, ты потерял какие-то особенно дорогие и вонючие сигареты? Так вот, это я их выбросил. В какие-то моменты Макс начинает понимать острое Серёжино желание придушить его, когда он паясничает: это просто невозможно. Макс, вообще-то, не нуждается в том, чтобы ему постоянно говорили, как любят, но иногда это было бы как минимум не лишним, и ему уже хочется всерьёз, основательно надуться и предпринять попытку обидеться, но Серёжа его опережает. Заяц думал, что они определённо выиграли эту жизнь, родившись на свет примерно одинакового роста. Возможно, это действительно была судьба. Поцелуй выходит мягким и быстрым, но Максу этого более чем достаточно, чтобы снять все свои претензии с рассмотрения. Серёжа трепет его по мокрой голове, осуждающе вздыхая. Подмигнув, Макс открывает входную дверь. — Так, не позволяй Артёму распускать руки, — нарочито строго, на материнский манер прикрикивает Шевелев ему вслед. Ответом ему служит громкий смех Зайца, эхом расходящийся по подъезду. По вокзалу гуляют сквозняки, но Макс, погружённый в себя, лишь машинально кутается в олимпийку, наконец, заметив Артёма в зале ожидания. Гаус выглядит сонным и, обменявшись рукопожатием, удивлённо уточняет: — Ты что такой довольный? Заяц в ответ лишь загадочно улыбается.Это не первое и не последнее утро, что я тебе подарю. Мы слишком молоды, чтобы вести себя мудро — я знаю, что говорю. Это не первое и не последнее утро — никто не отнимет их. Мы подозрительно мудрые для молодых.