***
15 мая 2022 г., 00:43
— Ты все еще злишься на меня?
Порко ничего не отвечает, только идет быстрее, нервно дернув плечами; Райнер покорно идет следом, тоже прибавляя шаг. Пялится ему в спину, в блестящую ткань новой куртки, которую Порко так и не признался, где взял; которая ему очень нелепо на несколько размеров больше и которая сливается с весенней зеленью.
Вишня цветет, и на фоне белой россыпи кожа Порко будто оливковая.
Первый раз он притащил сюда Райнера, когда холод пробирал до костей и уже успела промерзнуть земля; снег тогда выпал рано и хрустел под ногами иней, пока Порко почти волочил по нему своего главного соперника. По каким-то закоулкам, в самую глушь, за парк и небольшую реку, которая река только номинально, а на деле — болото болотом; на окраину города, неизвестную Райнеру, который от дома даже сотни шагов не смел ступать. В какие-то почти густые заросли, похожие на кусочек леса.
Притащил, отпустил его руку, на которой остался красный след. Сказал:
— Вишневая роща.
Что роща — понятно, раз деревьев много, а насчет вишневой Райнер бы не догадался ни за что в жизни. В такой сезон все деревья одинаковые, голые и унылые, с повисшими согнутыми ветвями; а эти еще и с тонкими стволами — вот-вот сломаются на ветру. И чего Порко привел его драться именно сюда?
Наверное, чтобы наверняка никто не увидел и не наказал за очередную потасовку, и чтобы наверняка не пришлось потом позорно драить полы в казармах. Никакому нормальному человеку не пришло бы в голову в конце осени идти к облетевшим вишням, да еще и в такую дыру.
Порко — ненормальный.
Он сунул руки в карманы, потоптался неуверенно по припорошенной траве. Облизал губы очень тщательно и объявил:
— Сейчас сделаю кое-что. Закрой глаза.
Райнеру хотелось возразить; хохотнуть и выпалить что-то вроде «нет уж, я на такое не поведусь», и это было бы правильно. Но он просто послушался. Просто закрыл глаза, услышал пару трескучих шагов; не успев даже напрячься, почувствовал на щеке мокрые холодные губы. Короткое, но сильно касание, будто клевок. Вместо удара. Качнулся, — потерял равновесие в слепой темноте — и тонкие ветки впились в висок, как тупые иглы.
— Ну как? — прозвучало над ухом.
Райнер открыл глаза. Непроизвольно отер щеку от мокрого следа.
— Нормально.
Порко смотрел на него очень внимательно и очень близко, почти нос к носу, так и не отпрянув — точно снова был готов потянуться к другой щеке, чтобы сравнить. Долго пытался разглядеть что-то в глазах Райнера; нашел, видимо, — приосанился, вздернул подбородок и сказал:
— Мне тоже нормально.
Наверное, самое страшное было то, что Райнер не соврал. Опешил — да; было неожиданно, было холодно и было ужасающе нормально. Как в странном сне, оборачивающемся неясными, совсем выбивающимися из обычной действительности символами, — голой рощей, студенистым небом и ало-красным кончиком носа Порко — но сохраняющем чувственность. Ощущение нормальности, которое единственно реально среди всего остального нескладного.
— Давай тогда еще, — нетерпеливо предложил Порко. Потер ладонью губы, чтобы согреть, шмыгнул носом. Попытался убрать ветки от лица Райнера — они, тугие, все равно прилетели обратно, хлестко шлепнув поцелованную щеку.
— Я думал, мы будем драться, — признался Райнер, совсем не обратив внимания на боль.
— Можем и подраться. Только потом. Да подойди ты ближе, сейчас эта херня тебе глаз выколет.
Они так и не подрались. Порко снова поцеловал его, уже в другую щеку — тоже коротко; подумал немного, будто и правда сравнивал. Поцеловал еще, потом еще, потом что-то спросил, потом губы у него стали совсем горячими, не успевающими остывать под порывами ветра; потом сумерки совсем сгустились и пришлось возвращаться обратно. Пришлось стучать зубами от вечернего мороза, слушать отвлеченный треп Порко, который холода словно не чувствовал — размахивал руками, как заведенный, и ставил подножки Райнеру на подледеневших лужах.
Потом Порко притащил его сюда снова, когда по колено утопали ноги в сугробах и на голову сыпался снег с ветвей; и тогда Райнер тоже целовал его в округлые щеки, — конечно же, после десяти разрешений — тоже сравнивал и почти не находил различий, но касаться правой почему-то было приятнее. Вся правая сторона лица Порко почему-то была горячее, обжигала онемевшие губы и что-то в груди.
И снова было нормально, и снова они не подрались.
Порко потирал ладони, носился вокруг деревьев, чтобы согреться, травил байки про то, что в этой роще обычно хоронят домашних животных, прямо под вишнями. Райнер не верил и говорил, что раз нет крестов — нет и могил, да и не похоже это место на кладбище.
— Это и не кладбище, — отвечал Порко, — Нахера животным кресты? Они вон жизнь короткую прожили, порадовали хозяев как могли и сдохли. Их быстренько закопали в этой глуши и забыли. Завели новых. А потом эти новые стали старыми и тоже сдохли. Кресты нужны, чтобы к ним приходить и плакать, а над животными только придурки слезы льют. Когда заводишь зверушку, нужно понимать, что так долго как ты она не проживет. И ни в коем случае к ней не привязываться.
У Райнера не было домашних животных, поэтому он молчал, вглядываясь в снег, будто пытаясь разглядеть тушки в мерзлой земле под ним. Думал о том, что будь у него зверушка, он бы ей обязательно поставил крест после смерти. Не смог бы не привязаться и не оплакивать, даже заведомо зная о ее короткой жизни. Даже если можно завести новую.
Как вообще завести кого-то нового, если любишь того старого, кто умер?
Это он спросил уже вслух. Порко пожал плечами, подойдя ближе, и с очень умным видом изрек:
— Поэтому и не надо любить животных. Они нужны не для этого. Какая разница, какой пес на цепи, если он хорошо охраняет дом?
Он горячо дышал на ладони Райнера и касался губами костяшек. В тот день, следующий, последующий, послепоследующий, а затем в тот, который послепослепосле; чернильно-морозными вечерами, когда заканчивались тренировки и можно было сбежать с ужина под костистые ветви вишен. Лечь спать голодными и окоченевшими, но с крепнувшим, разрастающимся чувством «нормально», так щекочущим живот изнутри. Перерастающим в странное «хорошо».
Потом пришла весна и растаял снег; земля была еще холодной, с грязной пожухлой травой, но на ней уже можно было сидеть, опершись на ствол одной из вишен. Сидеть рядом друг с другом, соприкасаясь плечами, разглядывать лица в непривычно интимной близи, когда день становился все длиннее, а небо — светлее; Порко тогда взял руку Райнера в свою под предлогом посчитать фаланги и убедиться, что он не рептилия.
Райнер знал, что люди от рептилий отличаются жабрами, чешуей и перепонками; знал, что Порко это тоже знает, но сидел молча и смирно, млея от заинтересованно-медленного ощупывания. Приятно; но не так, как когда тебе делают массаж, потому что приятно не только снаружи, но и внутри, будто это физическое — только наст на чем-то другом, глубинном, куда очень легко провалиться, если наступить слишком сильно. Если поспешить и забыть об осторожности.
— Могу сломать тебе пальцы, — сказал Порко, подергав мизинец. — Станешь калекой.
— Тогда я тебе тоже сломаю пальцы.
Порко подумал немного, кивнул.
— Идет. Только вот я скоро получу титана и регенерирую их обратно. А ты так и останешься со скрюченными лапами. Даже к рептилиям не прибьешься.
На том и договорились, а Порко так и не отпускал его руку до самой ночи.
А потом Райнер получил Бронированного, и они все-таки подрались. Озверевший Порко наверняка исполнил бы свое обещание про сломанные пальцы, если бы его вовремя не оттащил Марсель; а Райнер только стоял как вкопанный, слабо отбиваясь и не понимая, можно ли ему радоваться. Наверное, получи титана Порко, он бы и не подумал задаться таким глупым вопросом.
Райнер не видел его во время церемонии; а после церемонии и встречи с отцом он не видел совсем ничего из-за слез, и красная повязка вдруг ощутилась удавкой, хоть и была на плече.
Обнаружить Порко в уже негласно их роще не было сюрпризом — плакать намного легче, когда это видят только вишни и мертвые животные. И те, и другие ничего не разболтают — по этой же причине пришел туда и Райнер.
А дрожащий опухший Порко не сломал ему пальцы и даже не ударил, зато обнял так сильно, что затрещали ребра; и ответное объятие было инстинктом, сработавшим еще до осознания хотя бы чего-то. Целовать его соленое лицо тоже было инстинктом; импульсом, берущим начало из того «хорошо», уже пустившего корни внутри. Облегчить боль от «плохо», которое, прежде чем свалиться на голову, раскололось надвое — так, что пришлось плакать друг другу в шею, а потом этого стыдиться. Отводить взгляд и неловко рассматривать ветви, ощетинившиеся первыми почками.
Так ясно вспоминается тогдашняя неловкость, будто и не прошло уже больше месяца.
— Злишься же, да? — упрямо спрашивает Райнер. — Ну скажи.
Порко все-таки оборачивается и скалится.
— Сейчас тресну тебе. Достал.
— Значит, злишься.
Пусть злится — у него есть причины. Пусть даже ударит, если очень хочет, если от этого станет легче. Райнер потерпит и не обидится. Он уже успел получить раны пострашнее обычных синяков.
Но Порко не бьет его и идет дальше, задевает макушкой цветущие ветви. Еще полгода назад до них не доставал, а теперь вымахал; Райнер чуть наклоняет голову, чтобы не натыкаться на ветки лбом. С получением титана он быстро перегнал Порко в росте — ускорилось развитие тела, и теперь их разделяло уже около пяти сантиметров; не слишком существенная разница, заметная только если хорошенько выпрямиться. Райнер быстро привык сутулиться.
Он врезается в Порко, когда тот резко останавливается; тут же обнимает, уже непроизвольно, вжимая его острое плечо себе в грудь — как наконечник копья. Касается губами виска, разворачивая к себе, привлекая; уже не спрашивая разрешения, зная — можно, можно, когда они зашли в самую глубь и скрылись в пушистых вишневых лапищах, когда точно никто не увидит.
Висок, щека, к самому ее низу, а затем обратно; стремительно меняющееся тело подсказывает, что за точеным контуром подбородка кончается невинность, и Райнер не переступает эту грань. Шея Порко, хоть и скрытая частично воротником его нелепой куртки, будоражит воображение, лоснясь и переливаясь сухожилиями. Какая там кожа, такая же гладкая, как на щеках, горячая? — от таких мыслей бросает в стыдливый жар, подступает еще почти не знакомое, но яркое чувство, которое примешивает к стыду что-то еще. И становится совсем жарко-жарко, до тянуще-приятного онемения в голове, конечностях, туловище...
— Ты вернешься? — спрашивает вдруг Порко.
Райнер не знает, вернется ли он. Зато знает, что на подобные вопросы принято отвечать «да». Поэтому он так и отвечает.
— Да. Я думаю, что да.
— Марсель тоже так говорит. Кто-то из вас врет. Потому что в книжках, где группа отправляется на опасное задание, обязательно кто-то умирает. По закону жанра, ну чтобы была драма и все плакали.
Порко тоже обнимает его и неуклюже тычется носом в щеку.
— Надеюсь, этим кем-то будет Леонхарт, — бормочет туда же, — Она меня бесит.
— Это потому что она постоянно колотила тебя в спаррингах?
— Хотя нет, — Порко игнорирует вопрос. — Нет, Леонхарт всех бесит. Поэтому если она умрет, никто не будет плакать и не будет никакой драмы.
— А как же Бертольд?
— О, Гувер. Точно, вот пусть за ней и отправляется. Сука-психопатичка и тряпка, туда им обоим и дорога. На тот свет. Пусть они и станут жертвами кровожадного жанра.
Он прижимается ближе, и его нос скользит к виску, дыхание жжет мочку уха; слова доходят только с частичным смыслом, и в голове отзывается негромкий голос, снова будит что-то.
Жарко.
— А ты возвращайся. Мне тебя еще сожрать надо. Я обязательно получу Бронированного.
Райнер пытается совладать с бешеным сердцебиением; не выходит, и когда Порко бесстыдно зарывается носом в его волосы, из горла вырывается задушенно:
— Что ты делаешь?
— Нюхаю.
И правда нюхает — втягивает шумно воздух, щекочет выдохом. Так много интимности и запретности в одном этом жесте, что охота провалиться под землю, а потом выбраться обратно. Чтобы продолжить.
— И чем пахнет?
— Тобой.
Трется щекой о горящую румянцем кожу, и Райнер говорит:
— Я думал, ты скажешь что-нибудь про помои.
— А я разве сказал что-то другое? — Порко отстраняется, смотрит на него внимательно. — Поцелуй меня.
Райнера не нужно просить дважды. Он тянется губами к лицу, но Порко снова отстраняется, отталкивает его нервно.
— Нет, — выпаливает быстро, качнув головой, — Давай в губы.
От этого предложения земля под ногами сразу исчезает.
— В губы? — глупо переспрашивает Райнер полушепотом. — Прям вот, ну… А можно так?
— Вот и проверим.
Райнер знает, что можно — он уже целовал Порко в губы во снах. В тех, после которых наутро приходилось стирать запятнанное белье и неловко стараться не встречаться взглядами. Снах, будто нарочно красочных, наполненных такими откровенными образами, о которых днем Райнер не смел и думать. И все в этих образах начиналось с поцелуя в губы.
От желания, ужаса и короткого предвкушения начинают дрожать колени.
— Ну, чего тупишь? — шипит Порко. — Целуй давай, пока я не передумал.
И Райнер целует его. Пока не передумал.
Осторожно касается губ своими, с опаской и не закрыв глаза — в страхе, что Порко не понравится и он все же передумает, снова оттолкнет; или боясь, что вишни вдруг оживут и станут глумиться над ними, тыча белыми ветками-пальцами; или что это увидит кто-то там наверху, про кого давным-давно написаны толстенные книги, увидит даже сквозь густые заросли и нашлет на них кару — молнии с градом, болезни и тьму непроглядную.
Порко хватает Райнера за шею вспотевшей ладонью, но не душит, а притягивает к себе; вжимается губами, чтобы легкое прикосновение стало поцелуем, пыхтит сосредоточенно в щеку.
Руки сами обнимают его так крепко, так сильно, будто с целью вдавить тела друг в друга, смешать; так, что можно теперь почувствовать каждую напряженную мышцу даже сквозь слои одежды.
Райнер успел уже десятки раз проклясть этот возраст, с которым приходит и это незваное чувство, накрывающее с головой в самые не подходящие моменты — при объятиях, прикосновениях и просто взглядах; а теперь берущее под контроль его руки, сжатые вокруг Порко слишком смело. Подсказывающее немного раскрыть губы, провести языком по кромке сомкнутых чужих, наткнуться кончиком на зубы…
Но Порко тут же вырывается и отпрыгивает. Плюется в траву, орет:
— Фу, ты совсем, что ли… Дебил больной, ты, ты нахера языком… Фу, еб… Сука! Нахера?!
Весь жар из тела уходит в землю, которая так же быстро вернулась под ноги. Райнер только моргает глупо и выдавливает:
— Извини.
— Отрежу. Отрежу в следующий раз, придурок, язык твой… Змеиный, сука, что в голове вообще у тебя… Дебил рептилоидный…
Порко отворачивается, запахивает длинную куртку так, что она трещит.
— Извини, — повторяет Райнер, — Извини. Извини, я не хотел. Извини.
Теперь хочется провалиться сквозь землю безвозвратно. Потому что он все испортил и Порко, наверное, больше не даст себя целовать — все беснуется, не переставая отплевываться, мечется от дерева к дереву.
— Безмозглый, ты безмозглый идиот с мерзким языком.
— Извини.
— Я буду тебя ждать.
— Что?
Порко подлетает к Райнеру так же резко, как и шарахнулся от него; вцепляется больно в плечи и тараторит:
— Если ты правда вернешься, я буду тебя ждать. Я буду ждать вас с Марселем. И гробы с Леонхарт и Гувером. Или нет, нахер не нужны их трупы, закопаете просто где-нибудь на острове, без гробов и крестов. Как животных. А тебя я буду ждать.
Райнер растерянно кивает, — «я вернусь» — смотрит на его покрасневшие губы, пытаясь разглядеть отпечаток своих, а потом накрыть еще раз, поверх, но — не удается; конечно, никакого следа не осталось, и теперь так страшно испортить все еще раз, поэтому он пусто спрашивает:
— И что будешь делать тут без меня?
— Тренироваться. Есть вишню, — Порко отпускает его, принимается теребить цветы на ветках. — Месяц-другой — и ягоды поспеют. Они здесь кислые, правда, потому что дикие. А ты никакие есть не будешь, потому что на Парадизе сто пудов нет вишен. Там титаны небось все вытоптали, степь кругом и засуха, а островитяне супы из папоротников жрут. Варят в чугунных котлах на дождевой воде. Они там готовить вообще умеют, интересно?
Он отламывает ветвь резко, прежде, чем Райнер успевает его остановить. Крепкую, усеянную множеством цветков, белых-белых, но, если присмотреться — красных сплошь в сердцевине, красных пятнами-брызгами на краях лепестков — как окропленных кровью.
— На, — протягивает Райнеру, отводя взгляд. — На могилу тебе авансом.
Райнер берет ветвь из его руки, — запах вишнево-сладкий — крутит, рассматривая, думает: могилы-то у него не будет, и некуда тогда будет, значит, носить цветы. Порко будто слышит его мысли, торопливо бормочет:
— Ничего. Это ничего, не все животные умирают своей смертью, некоторых режут и едят. А перед этим любят, но тоже не всех, потому что... Ничего, я получу Бронированного и в память о тебе вишню посажу. Это даже круче, чем крест. Даже буду приходить поливать, ну, в перерывах между важными миссиями всякими. Большая вырастет, больше этих всех.
Молчит недолго, думая о чем-то.
— В память о Марселе тоже что-нибудь посажу. Не вишню, другое что-то и в другом месте. Что-то серьезное и красивое, как он, ель там какую-нибудь или кипарис, чтобы всегда было зеленое, можно даже около дома, чтобы ходить далеко не пришлось…
Дерево и правда круче, чем крест — потому что красивее; вот сажали бы в память о каждом воине дерево — вышла бы целая роща живых памятников, намного лучше, чем серый частокол надгробий в срезанных цветах, и какая уже разница, есть ли что-то в земле?
Райнер вздрагивает, когда Порко стискивает его во внезапном объятии, едва не задев подаренную ветвь.
— Ты не думай, я плакать не буду. Не буду лить над тобой слезы. Я же не придурок. Я все понимаю.
«И не надо», — так и не срывается с языка. Пусть не плачет; пусть станет лучшим Бронированным, чем Райнер, и вообще лучшим воином из всех, пусть изредка поливает его кенотаф-вишню, или пусть вообще забудет про нее и про него, заведет кого-нибудь нового, а потом завещает в память о себе посадить баобаб или что-то не меньше.
А пока пусть просто будет хорошо, пока можно, пока есть еще четыре дня до отправления на Парадиз и еще не отцвели вишни. Пока и Райнер, и Порко еще здесь.
— Можно тебя поцеловать? — вырывается вместо.
Порко странно шмыгает носом, сжимает пальцы до жгучей боли, но отвечает обычно, не изменившись в голосе:
— Ладно, целуй. Только в губы и много, чтобы с запасом, на недели вперед и месяцы, но не годы, потому что ты же раньше вернешься. На годы — это долго. Мы так отсюда никогда не уйдем.
Его слова калят и щиплют, как ковыряют железом рану; Порко сам тянется к Райнеру, добавляет тихо:
— Язык только не высовывай. Хочу просто так сейчас, чтоб не противно. А язык потом. Потом…
«Когда вернешься».