The End.
Между Парижем и Санкт-Петербургом.
12 мая 2022 г., 02:47
Красиво смотреть на небо, по которому извиваются тучные облака, изгибаются под наплывом ветра и самолётными крыльями. Там видны Ливонские войны, солдаты с арбалетами и шпагами между туго сжатых ладоней; там поют песни в сахарной вате: just the two of us — французское, круасанное. В них стрижи прячутся в вихрях и солнечных бликах, переговариваются о дожде и электрических линиях передач, рассказывая, как на крышах бывает тепло. Солнце там особенное: неяркое — нежно-пастельное, когда касаешься его и согреваешься, словно от тёплого пледа во время ночной стужи. Если смотреть на него долго — даже не ослепнешь, только пожмуришься слегка, на следующий день гадая, откуда столько веснушек. Молочно-шоколадные пятнышки на щеках и носу — как рассыпанный бисер на пожелтевших листках бумаги, где вырисован какой-то референс с пинтереста. Готические платья и балетки — как во Франции, только на Российских хрущёвках.
Петербург — тот же Париж. Только тут говорят по-русски и курят не синие Голуаз, а Приму и Кэмел. Паромы плавают по Неве, а не по скошенной траве. Говорят, Россия — пьяная, у неё в кранах течёт не вода, а водка. Но если погулять по Мулен Руж, то можно встретить фонтаны, где купаются местные алкаши и запускают кораблики из пробок, из которых по краям расплескивается вино. Они — зеркальные отражения друг друга, которые никогда не встретятся и не сойдутся в одной точке. Только туристы на подошвах разносят общий песок и жевательные резинки.
Дыхание у них тоже одинаковое: художественно-литературное, Пушкинское и Ремарковское, Эрмитаж и Лувр. Под мостами и на мелкой гальке пахнет выпечкой, вином и сладкими трубочками, между узкими улочками — кислым молоком и крысиным ядом. Под фонарями танцуют венгерский и русский вальс, на балконах — пьют из грязных рюмок против войн и за рождение сыновей. Граффити на гаражах говорят улицами и побитыми тротуарами:
«Нахуй ваш Париж, mon ami».
Красным на кирпичной стене с другой стороны от Исаакиевского собора.
Тонкая утончённость и уродливая грязь, как красавица и чудовище, танцующие под оркестр живых инструментов. Питер можно смешать с нежно-кремовым и пыльно-болотным, чтобы на палитре появилась смесь цвета крыш и обложек библиотечных книг. А потом уже кистью по холсту, маслом и акрилом, вместо воды, вытирая краску об рукава и штанины. Что-то в стиле постимпрессионизма, или это новый стиль абстракционизма? Так не рисовал даже Шагал и Пикассо. Это питерская художественная школа мусоропроводов и заброшек с битыми окнами и разрушенными стенами, где сталкеры разрисовали каждый кирпич пентаграммами и английским алфавитом. Среди всей мешанины краски и аэрозоля можно найти что-то философское, то, что написано истинными русскими людьми:
«Курим. Пляшем. И ебашим».
Винстон. Пошлая Молли. Школа.
Ваня вырос среди питерских соборов и раскраденных заборов. Он знает, как выглядят закаты на Неве, на Царском мосту, и как на них смотрится с крыш сквозь завесу сигаретного дыма. Он фотографирует обе стороны, потому что неважно, какой закат цветёт в облаках: для Петра I или для собак. Розовая акварель с солнечным сиянием, как галактическое пространство в «Стражах Галактики» — спецэффекты на высоте. Разводы раздувают ветра, а брызги красной краски оставляют войны, затаившиеся в облаках. Это небо, как в сказке, Дюймовочка адресом ошиблась? Но видя такие цвета, так и хочется сказать: «Прости, давай забудем разлитый гараж возле Казанского собора».
Ваня фотографирует, щёлкая камерой.
Тут, в облаках, — поля с цветами: с пионами, розами, тюльпанами — принц притаился в верхушках куполов. Ваня видит, как перед глазами сменяются времена, как турецкая делегация бежит подписывать мирный договор и как немцы устраивают блокаду. Кинолента меняется с чёрно-белой на ярко-цветную, с эффектами, как у Марвел, и рисовкой, как у Дисней. Документалка превращается в художественный, и рассказывает, что Раскольников и правда был влюблён. А топоры и бабки — это всего лишь заученный стереотип.
Ваня в своих мыслях теряется.
Руки у него редко дрожат, но с наступлением весны у него обостряется аллергия и фотографии иногда получаются смазанными. Он был в Париже и сделал всего два снимка Эйфелевой башни, потому что в первый раз он был пьян от местной сырной шкатулки — дегустации сыров под пару бутылок Шато Латур, а во второй на дороге встретил кота, который оказался фотогеничнее, чем все парижанки в городе. Уехал только с дюжиной снимков Триумфальной арки и Елисейских полей, в Лувр очередь, как в ад — ебать. Был в Москве, Екатеринбурге, Ростове, но Петербург остаётся из всех его фотографий самым любимым. Родину не променяешь.
Закаты тут всегда разные. Морские, песочные, луговые, космические. Ваня видел множество, но самые любимые — весенние. С цветущими вишнями, сиренью, черёмухой. Когда на фотографии остаётся отпечаток солнечных лучей и запечатывается цветочный аромат. Ваня влюблён в это искусство и в своих руках держит целый музей, которым восхищается каждый божий день. Бывает, что хочется кирпичей и окурков, но сегодняшний вечер для маргариток, спрятанных в траве, и зябликов в гнёздах в Летнем саду.
Сегодня Ваня влюблён больше обычного.
Фотография — его жизнь. Его молекулы воздуха в лёгких, как наркотики для наркоманов, как новая кинокартина для киноманов. Камера в руках — механизм жизнедеятельности, сердечное ответвление, оставленное снаружи, без которого он существовать не способен. Хоть застрелите прямо на месте — с рук не опустит, все картинки на флешке пересчитает. У Вани карта памяти большая, как и его сердце, вмещающее столько всего в этом мире.
Ваня любит яблочный сидр, полосатые рубашки и Достоевского. Почему не Пушкина, у которого любовь к этому городу со вкусом засахаренных фруктов и хорошо выдержанного вина? Потому что когда-то за сочинение по Евгению Онегину ему влепили три и кроме Александра Сергеевича ему обвинять было некого. Достоевский с жёлтыми обоями и заляпанными объявлениями теперь намного ближе. Идиот.
Этот город принадлежит ему. Со всеми трещинами в деревьях и в оконных рамах, с золотыми потёртостями на памятниках, с занятыми повсюду лавками. Ваня заслуживает это. Ваня этим гордится.
Пока он идёт мимо полузелёных деревьев и кустов, где-то в стороне играют на гитаре и поют что-то попсовое, английское.
«Не по-питерски», — думает Ваня, поправляя чёлку и крепче сжимая в руках камеру.
Она — его инструмент. Его саксофон, аккордеон и гитара. Ноты, диезы, бемоли бегают по нотному стану, запутываясь между строчками и ударяясь об скрипичный ключ. Ваня играет симфонию из цикла «Весна», перескакивая с одной тональности на другую. Натуральный минор. Он особенный музыкант в книжках музыкальной литературы, и его пластинки в граммофоне, как гимн города — отечественный, хоть на девятое мая пой.
Вы скажете, что невозможно любить что-то так сильно. Дом можно — к нему лежит душа больше, чем к будущему. Даже если заблудишься, потеряешься или отстанешь — всё равно окажешься у его порога, зная, что тебе всегда откроют двери. Не заперто. Замок покоится на дне Невы.
Ваня красивым почерком писал любовные письма и сжигал их во дворе под горкой, потому что боялся получить ответ. Но фотографии помогают ему избавиться от зажигалки и напрасных листков, любовь запечатывается в них, а не рассеивается пеплом, как раньше. Теперь всё по-другому — сейчас хорошо-прекрасно, даже когда он не пьяный. Легко. Просто. Свободно.
Как ласточка, которая никогда не упадёт.
Как вишня, что никогда не отцветёт.
Ваня останавливается между вишнями и сиренью. Вид здесь — волшебный, чарующий, запах — ещё более восхитительный. В этих духах природы он хмелеет без спирта и делает снимки. Цветы сиренево-сапфировые, четырёхлепестковые, и Ваня неосознанно начинает искать цветки с тремя лепестками. Загадать желание, что так по-детски, ему не запрет. Мягкие сиреневые грозди нежно ложатся в ладони, дурманят своим ароматом, и Ваня втягивается, зарываясь в них носом. Лёгкие начинают жужжать, как шмели рядом, и он прикрывает ресницы: подрагивающие, неровные.
Как же вкусно пахнут эти цветы.
Он фотографирует их, запоминая это место, обещая вернуться сюда в следующем году. Взгляд неосознанно падает на вишни.
На обратной стороне дороги, где над скамейками раскинулись вишнёвые деревья, сидит паренёк. «Идиот», Фёдор Достоевский — в его руках, полувыпитый Космополитен в бутылке на асфальте, золотистые кудряшки, собранные в нелепые хвостики, и розовые заколки. На его волосы падают вишнёвые лепестки, не сакура — но тоже красиво. В свете закатных лучей, касающихся его розовой зипки, он выглядит, как что-то выбивающееся из всего окружающего. Его задумчивый вид так не похож на сердечки, что кружатся вокруг Вани, поэтому он засматривается, прячась в сиреневых кустах. Притаился, как вор, и наблюдает. Но воровать не собирается, просто вдалеке начинают играть что-то из битлз, а он совсем в них не шарит и не может подпевать. Ему интересно.
Любовь расходится сетью атомов по асфальту, где пляшут тёмные пятна теней от цветов и пчёл. Парень перелистывает страницу, перед этим смачивая палец об губы, и быстро начинает бегать глазами по верхним строкам. Ваня зачарован. Ваня тянет камеру чуть выше, чем висят грозди сирени.
Сердце в предвкушении бьётся немножечко быстрее, и Ваня на удивление чувствует вкус клюквы и карамельных леденцов на языке. «Удивительно», — думается ему, и он делает быстрый снимок, убедившись, что парень полностью увлечён чтением. Птицы поют сильнее, заметив его суетливость, порхают над ним, чувствуя, как Ваня любит небо и землю.
И любит, когда красиво. Когда бутылки и книги сходятся в одной композиции. На фоне гитара берёт барре и голоса становятся громче.
Коленки трясутся сильнее, и Ваня чувствует, как пересыхает в горле, как хочется закурить чего-нибудь сладкого. Вишнёвый чапман валяется у него в рюкзаке, но двигаться сейчас лишний раз — выдать своё присутствие. Они незнакомы, но Ваня уже выдумал воображаемую игру и спрятался, боясь, что его найдут первым. Ему девятнадцать, но в душе он ещё ребёнок, который тоскует по песочнице и каруселям.
Фотографии летят в заполненность его карты памяти.
Карты памяти где-то в черепной коробке, куда-то в ресницы, под хрусталики глаз. Парень с заколками прикусывает губу и сгибается ниже, будто нервничает из-за чего-то. Именины Настасьи Филипповны — наверняка, Ваня во время чтения так увлёкся, что даже перестал придираться к бесконечным описаниям обоев и мебели.
Фото получается очень красивым.
Ване хочется ближе. Чтобы сесть рядом на скамейку и сфотографировать его костлявые пальцы на страницах романа, куда иногда залетают лепестки. Чтобы в кудряшках через фотоплёнку разглядеть рисунки облаков и почувствовать их вишнёвый аромат. Это расстояние — мучительные километры между Питером и Парижем. Этот парень — пьяно-романтичный — наверняка не умеет говорить по-французки. Ваня расскажет вам биографию Наполеона, oui-oui, mon cher. От него пахнет клюквенным коктейлем, от Вани — мажорскими сигаретами, которые он привёз из Франции, потому что русские не курит. От этих сравнений голова кругом — закат всё ниже.
Стемнеет — книжку закроет.
Ваня закусывает губу и прижимает камеру к груди. Смущается, но из кустов выходит. Француженки любят камеры, а вот русские парни так себе. Но заколочки вблизи ещё и переливаются, с блёстками, и Ваня тает сильнее. Как это... Красиво.
Он выдыхает и садится рядом, на самый кончик скамейки, готовый в любой момент убежать. Сердце колотится как бешеное. Парень не реагирует, перелистывая страницу, снова суя палец в рот.
— Страницы портятся, если так делать.
Ваня мысленно бьёт себя по лицу, не мог бы сказать что-нибудь другое, например, спросить, что читаешь?!
Юноша лениво отрывается от книги, поднимает глаза на Ваню. Шоколад в закате — космические взрывы в рёбрах: плотины смывает, дома рушатся, нло теряют управление. Густые ресницы обрамляют большие глаза, которые смотрят с любопытством, интересом, вопросом. Ваня натягивается, как струна, звенит и прячет за чёлкой глаза. Камера неприятно жжётся. Ожоги, будто от кастрюли, — глаза напротив всё изучают. Он тебе, блять, не химия.
— Книга моя, не библиотечная, — улыбается, слегка натягивая кончики губ.
Щёки заливаются стыдливым румянцем, и Ваня отворачивается, делая вид, что смотрит на деревья, на русских битлз возле фонтанов. Шоколад всё обжигает, и Ваня чувствует, как от парня пахнет черничными сигами и чем-то ещё сладким, будто сгущёнкой. В зубах тянет, дёсны чешутся — у Вани в горле цунами ломает челнок, где треплется его жаркое сердце. Они молчат, и парень-одуванчик возвращается к чтению. Ваня напряжён, смущён и не знает, как начать разговор, второму будто похую, у него Мышкин предлагает выйти за него Настасье Филипповне прямо перед Рогожиным. Вот идиот!
— Настасья Филипповна умрёт в конце.
Да, лучше спойлера он ничего не придумал, блеск.
Кудрявый недовольно поворачивается к нему, изогнув бровь:
— И нахуя ты мне это сказал в самом начале романа?
— Я подумал, что она тебя бесит. Меня бесила, и я специально загуглил сдохнет она или нет, чтобы радостно дочитывать книгу дальше.
— А как же интрига? Непредсказуемость разворота событий? Сама идея раскрытия персонажей?
— Это Достоевский. Здесь все либо сходят с ума, либо подыхают.
— Либо достигают осознания, что Россия — дерьмовая страна, и уезжают в Европу.
Они переглядываются и улыбаются друг другу, будто сходятся во мнениях. Ваня более менее расслабляется, кидая ненавязчивые взгляды на своего собеседника, который усмехается кроткой улыбкой и разглядывает в ответ. Его проницательный взгляд вонзается в самую глубину, и Ваня чувствует его даже на костях, под черепом, и это заставляет передёрнуться. Явно не идиот, философ с большой буквы, только выглядящий так, будто явился прямиком с гей-парада. Ваня на таком был и видел точно таких же — с радужными носками, заколками, резинками на запястьях.
— Меня Ваня зовут.
Его имя спето соловьями над ними. Или это просто кудрявый юноша усмехается, нервно поправляя свои волосы и убирая их за ухо.
— Серёжа.
Была не была.
— Можно тебя сфотографировать?
Страницы шуршат странно-громко. Серёжа удивлённо вылупливается, не то ли смущаясь, не то ли задаваясь немым вопросом: «Меня? Шутишь?».
— Ты не подумай, я просто.. Это... Люблю фотографировать, а ты тут так красиво сидишь. То есть. Ты красивый. Блять, я не это имел в виду...
— Я понял, — он смеётся, останавливая смущённую тираду нового знакомого, и закрывает книгу. Ваня замечает, что закладка стала лепестком вишни. — Не смущайся так, а то я тоже начну.
Ваня краснеет ещё сильнее. Компот с клубникой не такой красный, как он. Ваня ударяет себя по щекам и тихо матерится, пока Серёжа нагибается и подхватывает недопитый напиток.
— Будешь?
— Почему бы и нет.
Пьёт из горла, чувствуя, как клюква освежает, стекая по горлу вниз. Шоколадная ванна налита до краёв, взгляд — высшее градусное деление кипения. Неизвестно почему оно вызывает такой дискомфорт, но Ваня под ним чувствует себя безоружным посреди минного поля. Серёжа откладывает книгу, смотрит то на пьющего Ваню, то на его камеру, и Ваня видит, как тот вытирает ладони об карманы. Потные. Всё-таки тоже смущён.
Серёжа задаёт робкий вопрос:
— Профи или любитель?
— Пока учусь, но уже была выставка в Париже и Москве.
Серёжа заинтересованно слушает, смотря, как стеклянная бутылка пустеет ещё на пару глотков. Книга холодеет от весеннего ветра на другом краю скамейки.
— И я тебе приглянулся как объект фотокамеры или просто понравился? — он упирается локтем об спинку скамейки, а кулаком подпирает голову. Улыбка кошачья, красивая.
Этот вопрос выбивает из колеи, и Ваня откашливается, делая вид, что поправляет камеру, скрывая за этим своё смущение.
— Я могу не отвечать на этот вопрос?
— Твоё право.
Это выглядит так, будто он в чём-то проиграл, ведь улыбка знакомого становится шире. Вот хитрец. Ване от него душно-жарко, кислорода не хватает, чтобы дышать полной грудью. Будто они в открытом космосе, а его скафандр неисправлен и кислородный баллон пуст. Тени на его лице — разлитая краска, Ваня всю хочет размазать ладонями и пооставлять отпечатков пальцев, чтобы его проще было искать ментам. Убьет и добровольно сдастся в тюрьму. По-другому невозможно.
Его скуривают до самого фильтра этой улыбкой, перерабатывают, как пластмассу, чтобы она не гнила под землёй сотни лет. У Вани веснушки на щеках — их можно пересчитать по пальцам, и он не хочет думать, что Серёжа этим занимается прямо сейчас.
— Так будешь фоткать или продолжишь смотреть на меня? — он смеётся, пока Ваня пытается раствориться в воздухе.
Как он слаб перед чем-то сладко-красивым.
— Честно, я уже сделал около сотни снимков и просто искал повод подойти познакомиться.
Ваня собирает складки рубашки, пока Серёжа с улыбкой на лице смотрит игриво совсем, будто давно всё узнал. Это бесит. Это и манит чертовски. В шоколадной бане топиться как раз ему по душе. Весна — время мечтать. Трёхлепестковый цветок всё-таки попался и не зря он его проглотил.
— Идиот, знаю, — Ваня нервно хихикает и неожиданно чувствует, как Серёжа касается его волос, убирая чёлку с лица. Щёки — хоть вместо микроволновки ставь. Огненные. Звоните сто один.
— Не идиот, — Серёжа мотает головой, любуясь, как зелень в глазах сменяется салатовым, лазурным, как небо. — Красивые не могут быть идиотами.
У Вани поджилки трясутся. Боже, что происходит. Аромат весны ударяет в лёгкие пулями прямо в альвеолы, оставляя сквозные-огнестрельные прямо на рёбрах. Этот парень нуга с арахисом, жалейки кислые-прекислые, апельсиновый мармелад. Клюква на языке ощущается французским десертом. Курить больше не хочется. Петь битлз под гитару и танцевать до упаду, когда зайдёт солнце — вот что надо в этот момент. Серёжа — ядерное горючее. Его в карман не положишь, как мелочь после магазина.
— Оставишь свой номерок, фотограф? Фотки скинешь, — ладонь Серёжи ещё ощущается на кончиках секущихся волос.
— Tout pour la beauté.
Серёжа улыбается, беря недопитый Космополитен.
— Merci, très cher.
Он не знает французского, просто отвечает «да» на любое, что ему говорит Ваня. Ведь ему понятно, что отказа там всё равно не будет. Серёжа улыбается и тянется за сигаретами в карман, любуясь замешательством Вани.
— Ты знаешь французский?
— Только по-питерски.
— Идиот.
Полный. Пьяный и с номером в кармане.
Примечания:
Как давно у нас не было флафа...🌚