1
14 мая 2022 г., 14:35
Папирус не спит. Он не уверен, отчего проснулся, как не уверен, засыпал ли он по такому случаю вообще. Время ощущается настороженно замершим, точно пойманное бодрствующим монстром с поличным, а собственная голова — неподъёмно тяжёлой: должно быть, это свинцовые мысли стекли куда-то к затылку в аморфную кляксу. Ни одну из них поймать не удаётся: текучие, они расплёскиваются и вновь сливаются воедино во что-то более однородное. Выпростав правую руку — будто бы в желании ухватиться за мысли по-настоящему — Папирус в действительности бездумно трёт вокруг глазниц, подстёгивая кусачую резь, и чудится ему, что та, потревоженная, перекидывается на пальцы, вгрызаясь в перчатку. Пальцы под перчаткой неприятно зудят.
Зудит и беспокойство под рёбрами, оно — кажется, что с укором, — шепчет ему о неизбежно грядущей беде, но Папирус находит в себе достаточно наглости, чтобы его игнорировать. Он обводит усталым взглядом растянувшиеся по соседней стене нечёткие в своих формах тени и прислушивается к залихватскому ветру снаружи; к скрипу досок где-то на чердаке; к треску оконной рамы над головой; и особенно в этой слитой из посторонних звуков тревожной песне — к ровному дыханию брата. Хорошо.
Зато спит Санс. Спит в кои-то веки нормально, а не судорожно дёргается, будто кто-то незримый пинает его; не изображает глубокую дрёму, в которой пребывает чаще всего; не сидит на кухне, составляя башенные конструкции из кружек, потому что: «…мне стало скучно. Кстати, у нас кофе закончился». Санс просто спит, такой безмолвный, такой неподвижный, такой… Безмолвная неподвижность напоминает Папирусу о смерти и её терпеливом присутствии, но сейчас его брат жив, и он живее, чем был в том состоянии, когда Папирус его навсегда таким — неподвижно-безмолвным — запомнил.
Неприятным воспоминаниям Папирус по-своему благодарен: они позволяют ему лучше понять, насколько важно ценить настоящее, что когда-нибудь тоже станет картиной былого; насколько важно в таком случае удержать его в своей памяти и, это было бы здорово, в своих руках. До чего ревностно ему хочется последнего и до чего ему тошно от бесплодных мыслей о том, как всё было очень-очень давно, как всё могло бы быть, но как никогда уже не будет. Не этим ли чувством все годы снедался Санс? Папирус не хочет этого знать. Папирус хочет удержать брата здесь и сейчас, потому что вот оно — настоящее. В одном непродолжительном касании, в одном миге этого ночного присутствия, дозволил который он себе сам. И коль дерзостей уже хватает сполна, Папирус решает дозволить себе ещё одну.
Он тянет руку к родному укрытому тенями лицу, когда на Санса накатывает приступ удушья; хоть и слабое, но хорошо различимое дыхание обрывается на вдохе. Связано ли это с кошмарами или общим нездоровьем брата — для Папируса остаётся неясным; ясно то, что Санс знает об этом давно и ничего не собирается с этим делать. Когда Папирус впервые сообщает ему, что тот во сне какое-то время не дышит, Санс не пугается и даже не старается выглядеть удивлённым. «Забей. Как видишь, я ещё как-то не задохнулся», — зевает Санс, и Папирус думает, что последнее, в чём он нуждается — видеть то, как его старший брат это сделает.
Обычно спешные в своём беге секунды в такие моменты оборачиваются вечностями, и чтобы мучительно не проживать одну за другой в ожидании, когда Санс вдохнёт сам, Папирус несмело берёт его за плечо и чуть встряхивает. Брат не просыпается, но реагирует: он смещает голову на подушке и снова дышит. Теперь Папирусу стоит уйти. Отпустить и оставить Санса в покое, ведь он сам же уверен: до утра всё будет хорошо, а плохое случится, если он останется. Не потому, что Папирус намеренно сделает что-то не так, хотя то, что он делает сейчас — "не то" во всех смыслах. Просто когда Санс проснётся и обнаружит младшего брата, что Папирус скажет ему тогда? Как оправдает своё присутствие?
Не спалось одному? Сансова комната — отнюдь не то место, где Папирусу комфортно быть. Не только из-за её хозяина, что уж говорить о пребывании в ней в момент его присутствия. Ничто — а вещи Санса можно сосчитать по пальцам руки, и пустоту Папирус считает тоже — в комнате брата ему не подходит, начиная от общей промозглости, словно оставшейся в наследство от прежнего дома, до несчастного низкого матраца, на краю которого он сейчас неудобно лежит, даже не помышляя о том, чтобы попытаться уснуть. По крайней мере, Санс не поленился снять с него защитную плёнку.
Боялся оставлять его одного? Уже лучше, но брат не настолько сентиментален, чтобы проникнуться и понять эту странно зовущую, словно физически тянущую нужду быть рядом и как можно ближе. Сансу безопасная дистанция важна не только в бою, и, возможно, он не заполняет личное пространство ещё и по этой причине. Он всегда якобы утешает, когда на самом деле кичится, что оставался один и один на один с чем бы то ни было тысячи раз, и сумел-таки не пропасть, но Папирус слишком хорошо знает, насколько чужим порой Санс может быть, чтобы в этом с ним согласиться.
Хотел побыть с ним? Зато честно, весьма однозначно. И проблема вовсе не в том, что такое желание у Папируса в принципе есть — глубоко залегающее, опасное и вредное, как сорняк, выкорчевать бы его, по-хорошему, и всем станет легче. Проблема в том, что он вообще не должен быть ночью в комнате Санса и выбирать наиболее приглядное тому оправдание.
Он должен уйти, вот только остаться ему хочется тоже, и Папирус определённо не из тех, кто ставит личные желания превыше долга, поэтому он отпускает плечо и… Всё-таки касается лица. Настолько осторожно и невесомо, насколько перчатки позволяют ему оценить степень деликатности столь неделикатного действия. Пальцы дрожат, и Папирус небезосновательно полагает, что поступает очень подло, вот так втихомолку нарушая личное пространство и личные границы брата в угоду своим потребностям.
Ему страшно. Не совестно или неловко, Папирус никогда не стыдился этих чувств, в конце концов, он имеет на них полное право, но страх навредить, несдержанно потакая им, никуда не девается. Страх окончательно всё сломать, сделать всё неправильным сильнее, чем оно и так уже было. Но остановить себя оказывается непосильно тяжко, почти — или совсем — мучительно, и в муке той нет ничего сладко тянущего за душу и в костях. Может, оно тогда вовсе не нужно?.. Папирус хочет верить, что ещё не полностью отдался безрассудству.
Тыльной стороной согнутых пальцев он ласково гладит висок, стараясь запомнить в деталях, как ощущается — нет, не касание — непозволительная роскошь близости. От неё больно в груди, но что-то приятное в этом есть, убеждает себя Папирус, неторопливо очерчивая скулу и линию челюсти. Всё в целом невинно, всё таким и останется, пока Санс спит.
На самом деле оставлять так Папирусу ничего вовсе не хочется. Лгать, зажав брата в дверях, глядя в его виноватые глаза, лгать себе самому, что это просто платоническая привязанность. Что это целомудренная влюблённость. Что это осторожное любование, так, мимолётные робкие взгляды, разговоры с придыханием, случайные касания в перчатках.
Это желание, это нужда, это необходимость. Это его большой уже-давно-не-секрет.
Осмелев — обнаглев ли? — достаточно, Папирус опускается к шее, плавно по контуру обводя короткие поперечные отростки позвонков. Их семь. Не думать о том, как Санс будет реагировать на более откровенные ласки, если бережная аккуратность касаний сменится пылкой настойчивостью, Папирус не может. Не может себе такого позволить. Ещё ниже. Совсем рядом ломкие ключицы. Даже если Санс всё знает, это вовсе не повод заходить так далеко. Он неспешно ведёт пальцем по грудине вниз, сминая ткань чёрной футболки, и подсознательно запрещает себе отклоняться к рёбрам. Папирус не хочет непроизвольно считать сквозь одежду ни прогалины в них, ни их нечётное количество, собирая в памяти полузабытое видение как мозаику. Он не готов к этому. Пока нет.
Ему хочется лежать так — близко-близко, слушая прерывистое дыхание и греясь в холоде комнаты о тепло костей — с Сансом каждую ночь, и просыпаться с ним каждое утро хочется тоже, желательно первым, чтобы в ранних сумерках задумчиво рассматривать его всегда непроницаемое выражение лица. А потом смело делать что-нибудь такое, о чём долго мечтал: не слишком фривольное, просто личное, в каком-то роде интимное, важное для них обоих. Например, гладить тонкую линию шрама на левой глазнице, осторожно не задевая сколы у её краёв; или переплетать пальцы, любуясь тонкими пястными костями и фалангами, они у Санса хрупкие на самом деле и наверняка очень чувствительные; или касаться его рёбер изнутри грудной клетки, не там, где опасно тревожить застарелую рану, а у позвонков, потирая места сочленений. Чтобы затем наблюдать, как маска непроницаемости понемногу сменяется неподдельным удовольствием.
Но то лишь в фантазии, в реальности лицо Санса остаётся нечитаемым, и его подлинное отношение ко всему происходящему между ними с самого начала остаётся нечитаемым тоже. Его брат — ходячее противоречие, и сигналы у него такие же противоречивые, раздражающие своей не путаницей, но пронизывающей их нерешительностью. Санс во всём такой, словно подвешенный, где-то зависший, то ли не любящий, то ли не желающий делать выбор. Санс говорит «нет» только когда Папируса для него становится слишком… много, физически или морально — не так уж важно. Санс не говорит «да», когда Папирус спрашивает его напрямую, предлагая быть рядом, предлагая всего себя.
Санс отталкивает и зазывает, чтобы повторить порочный круг, и может быть, не так уж неправы все те, кто считают, что лучшим решением будет держаться от него подальше. Но когда Санс сам держится подальше от него, Папирус этого не выносит.
Больше нет.
Запрещавший себе излишнюю нескромность, Папирус берёт брата за подбородок, едва приподнимая голову так, чтобы лучше рассмотреть его сделавшиеся угловатыми в фиолетово-чёрных тенях черты, и аккуратно подаётся вперёд, ощущая на себе горячее дыхание. Близко. Они ближе, чем было бы хорошо для обоих. Понимая это, Папирус напряжённо облизывает собственные острые зубы. Обманчивая доступность отдаётся в душе знакомым, будто бы нарывающим глубоко внутри горько-противным чувством.
Большим пальцем он едва оглаживает скулу в мягком успокаивающем жесте. Санс не позволяет себя целовать, но сейчас он — это вряд ли — всё ещё спит, и Папирус не позволит себе этого сам.
— Твои игры не смешные. — Он произносит слова настолько тихо и нечётко, что и сам не до конца уверен, были ли они сказаны вслух.
Смешными полагается быть шуткам, и они у Санса отменные.