ID работы: 12134851

Девятка Мечей

Джен
PG-13
Завершён
59
автор
Размер:
7 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено копирование текста с указанием автора/переводчика и ссылки на исходную публикацию
Поделиться:
Награды от читателей:
59 Нравится 11 Отзывы 15 В сборник Скачать

***

Настройки текста
      Райнеру снится один и тот же кошмар.       Он стоит посреди выгоревшего поля — ни Парадиз, ни Марлия; едва различимые уцелевшие травинки — палевая проседь, часто-рябая, стелящаяся до самого леса, который на самом краю. Лес щербато скалится плешивыми соснами и слишком высокими пнями — как кольями; но не разглядеть острия на верхушках — кайма сосняка далеко-далеко, гряда обозленных животных на страже; не пройти мимо них, не сбежать и не скрыться.       Луна полная, обнажившая свое пузо, прыщавое кратерами, больное и воспаленное — раз такое красное, что небо сияет огненным заревом, слепит; земля под ногами — не пласт, а воронка, только не тянет в себя, а качает до тошноты. Выплевывает из длинного горла осколки, крошечные образы памяти — бледный камень стен, запах моря и вкус островных вишен.       Вокруг Райнера — кольцо из людей. Каждый силуэт как крупный камень браслета, как гребень толстой веревки, а Райнер в центре — и запястье, и горло.       У мамы — мамы! — черное сплошь лицо; он узнает ее по знакомому ореолу светлых волос, по челке, которую она носила в его детстве, серым кляксам глаз в глубоких глазницах.       Мама, мама! — напротив него, руки тянутся к ее фигуре, высеченной из холодного обсидиана, но с такими теплыми, мягкими волосами, которые помнят пальцы; которые венчают черное нимбом — единственное белое пятно на ней.       Она вся — неживая, бездвижная, и на руки Райнера ей все равно; но в своих — миниатюрных, тонких — она держит тесак, с широким блестящим лезвием, таким самое то дробить кости животным, чтобы разделывать целые туши. Особенно крупные.       Зачем же нож тебе, мама? Ты никогда не любила мясо.       Райнер не может говорить, как младенец, и слова растворяются в воронке под ногами.       Рот на черном — узкая щель, размыкается дергано дважды.       «Почему ты?»       «Почему я что?», — рвется и застревает, потому что сказать невозможно. — «Скажи, в чем я виноват?».       Мама не отвечает. Воздух звенит так страшно, как звенел всегда в ее молчание, когда маленький Райнер ее огорчал, но все не мог понять, чем; он умолял объяснить, рыдал до собственной немоты и боялся, что мама больше никогда с ним не заговорит. Больше не заметит, что он существует.       «Что я сделал не так?».       Рядом с ней стоит отец. Лицо не черное — его просто нет, только неясные лоскуты, которые исторгла воронка. Как он выглядел? — Райнер не помнит, забыл сразу после того, как выбежал за дверь почти десять лет назад, и образ отца тут же исчез из головы, провалился куда-то под сознание и растерзался за его пределами.       Лоскуты складываются в отвращение.       Память выворачивается наизнанку, а там смуглые ладони отца, все в мозолях — единственное, что в ней отпечаталось. В его руках тоже нож, как у мамы, но длиннее, с изогнутым лезвием — удобный на кухне, наверное, но Райнер таких не встречал, такие на востоке и юге используют только, где поля тростника и бамбук.       Был ли отец на востоке? Может быть, юге? Спросить не выходит.       Лоскуты вдруг распахиваются, как на ветру.       «Почему ты родился?»       «Как почему? Потому что вы с мамой любили друг друга», — снова беззвучно, но лоскуты будто слышат, дрожат на это в приступе смеха или злости, переливаются ярко презрительно-красным.       Следующая фигура такая низкая, что тонет в молоке тумана, но с чертами такими ясными даже спустя столько лет, что Райнер режется о них, шарахается в ужасе, узнав.       Конечно, Марсель не вырос, остался таким же молодым, каким Райнер его помнит, вплоть до точного оттенка волос и отметин на коже.       С лицом на месте лица — настоящим, живым, с ровными правильными линиями; глазами на месте глаз — большими ореховыми, где почти не различимы косточки зрачков; ртом на месте рта — не щель, не дыра, а тонкие полосы губ.       Конечно, Марсель не вырос, и руки у него так и остались маленькими, детскими, но ему хватает сил держать в них гигантский клеймор длиной с него самого.       Конечно, у Марселя крепкие руки. Марсель — настоящий воин. Он стал бы лучшим и самым сильным из них всех, будь у него больше времени. У него хватило бы сил и на то, чтобы довести операцию до конца; у него бы все получилось.       «Почему я умер вместо тебя?»       Его голос — свист ветра на пустоши, отдаленный и сиплый, такой слабый, каким умирающие произносят свои последние слова.       «Потому что ты так захотел. Ты меня спас. Ты решил пожертвовать собой ради меня».       Марсель на это лишь качает головой; линии его лица складываются во что-то ломаное и болезненное. Молоко тумана вскипает, и Марсель в нем, такой настоящий, варится заживо.       Того, кто слева, легко спутать с молодой сосной, — тощий, высокий — но Райнер не спутает, нет, только не его.       Бертольд; у его длинных ног расступается даже бурлящий туман.       Все та же свежая зелень в глазах, — нет-нет-нет, другого оттенка, а сердце все равно пропускает удар — все то же красивое вытянутое лицо, рябое волнами-складками, сложившимися в невыразимую грусть и смертельную жалость.       Как больно в груди; как щемит в ней остро!       Его меч — игла; таким пронзают сердце, чтобы умертвить без страданий, точным ударом, не причиняя лишней боли. Чтобы смерть была легкой и убийство стало освобождением, а не казнью.       Бертольд — как сосна, и тело его — тонкий шершавый ствол с ветками-руками и шипами заместо пальцев; и так хочется прижаться даже если будет еще больнее, если еще больнее вообще возможно.       Но Райнер спотыкается, и туман жалит его ноги, не давая пройти.       Глаза Бертольда — заросли осоки, а зеленые глаза для Райнера — добровольный путь на алтарь.       «Почему ты позволил мне умереть?»       Райнер захлебывается немым «потому что», оторванным от остального, что так и не выплюнула воронка, так и не вонзилось осколком в голову; за этим «потому что» — пустота и слезы, ни причин, ни тем более слов, в которые их возможно было бы облачить.       Туман шипит белесой змеей, обвивает мясистым туловищем лапы птицы, что рядом с Бертольдом; у нее огромные когти и острый железный клюв, а крылья изломаны, — крошечные, как у малютки-перепелки — вывернуты костями наружу, будто страшными древними символами.       У птицы есть имя, Райнер точно это знает, но воронка снисходит только чтобы вытошнить одно «Леонхарт».       Он помнит ее, но не-птицу, он помнит ее — человека, воина и товарища, без когтей и без сломанных крыльев, не тонущую в ворохе выдранных перьев, с голубыми глазами, а не черными дырами вместо.       У птицы, названной Леонхарт, нет ни звериной морды, ни человеческого лица — только изогнутый клюв, как у падальщика; на смутном пятне головы не прочесть выражение, не выцепить контур эмоций — ведь у птиц нет эмоций, а только инстинкты.       Ее лапы — и уродливые руки тоже, сомкнутые неуклюже на рукояти, насколько позволяют когтистые пальцы; этот меч совершенно другой, с волнообразным зазубренным лезвием, чтобы проворачивать в и так рваных ранах, кромсать органы, не оставляя ни шанса на выживание. Чтобы было как можно больнее, нарочно, намеренно, сильно.       «Почему ты меня бросил?»       Птица говорит, не раскрывая железного клюва, но это точно ее слова, в каком бы обличье она ни была, и голос тоже ее, ледяной и совсем не птичий.       «Я не хотел уходить без тебя, я пытался, у меня ничего не вышло, я бы один не смог, мне пришлось…», — залпом выстреливает воронка выученное и отточенное, без запинки и пауз.       Птица застывает, — услышала, нет? — и туман вокруг нее стекленеет.       Остальные четверо зубцов в кольце — как отзвуки прошлой жизни, с разяще-зелеными клочьями ткани, реющими на безветрии; знакомыми мечами со скошенными лезвиями и блестящими нитями из наверший.       В глубинах воронки нет их отчетливых лиц, только обрывки и части — как обмылки, размытые временем.       У Йегера — младшего — несколько ликов, сменяющих друг друга с бешеной скоростью — мальчик, подросток, юноша; мерцая, перемежаясь, они образовывают что-то по-настоящему жуткое, как лицо чудища, сотканного из кусков разной кожи; «почему вы проломили стену, почему мою маму съели?», — грохочет чудище, и тут же смеется, будто ответ ему и не нужен.       У Имир загоревшая до ожогов кожа и веснушки — дыры от пуль; крошатся и ломаются ее титаньи зубища-сталагнаты с каждым словом: «почему скормил меня своему дружку, почему не выполнил обещание?», — и разрушаются совсем, обнажая пустое жерло рта.       У Кристы — Хистории — все тело сияет, как облеченное в солнце, а голову венчают звезды; луна кланяется ей в ноги, потому что Хистория — ангел или, возможно, нечто чуть-чуть более божественное, и даже в голосе ее нет стали упрека: «почему ты оказался таким?», — лишь толченое стекло печали и сожаления.       У последнего, самого смутного и расплывчатого, нет ни лица, ни головы — половины — и в этом изуродованном теле Райнер, конечно, узнает Марко, ведь он единственный, кто отпечатался в памяти подобным куском, без всей правой части, остаточным мясным месивом, и этот образ отзывается так ужасающе знакомо, будто это кто-то другой, из параллельных вещих видений; «почему ты убил меня?», — жгучесть имбиря, но снова не смертоносной стали, только огромная горечь с прожилками любопытства — они ведь и правда даже не поговорили.       «Потому что это была моя миссия, я должен был, я не мог по-другому», — ответ всем как попытка сорвать камень с шеи, тянущий вниз и приковывающий к воронке; но камень оказывается слишком тяжелый, с таким совладать Райнеру не под силу.       Очень больно в груди и нечем дышать; мечи должны колоть и вскрывать, а не душить, но это не мечи, а слова так сильно сдавливают шею, стягивают туже веревку вокруг — почти не вдохнуть и не выдохнуть.       Девять столпов с мечами — незамкнутое кольцо, а в бреши — округлое брюхо луны и нить горизонта как путь на свободу, как выход из западни, где так страшно и больно; где голоса — раскаты грома, а вопросы — удавка, но лезвия так и не касаются кожи; ответы — кости, застрявшие в горле и перекрывшие доступ к воздуху.       Так много невыраженного в чужих лицах, их подобиях, лоскутах и отсутствиях, что слезу текут уже по собственному.       «Почему, почему?»       Прореха в кольце — единственный выход, пока не приковало к земле совсем, пока не втянуло в воронку; выдрать ноги из топи тумана с последними силами, рвануться в просвет и руками хватиться за луну, вбитую гвоздем в небо, сбежать и укрыться, пока не достали, не заперли, не изрезали, вдохнуть, вдохнуть, вдохнуть…       Райнер просыпается с воплем, резко садясь в постели. Сбрасывая с себя Порко, который, оказывается, во сне на него навалился и не давал толком дышать; пряча лицо в ладонях от ужаса и даже так видя очертания всех фигур из кошмара.       Глухой стук — Порко тоже, конечно, проснулся, от неожиданности дернулся и приложился затылком о стену, отпрянув, а дальше — сплошной неразборчивый мат.       Голос его как не отсюда, как тоже из сна, и во тьме ладоней не отличить кошмар от реальности.       —…травы на ночь, чай с мятой, не знаю, или таблетки уже нужны? Я тоже скоро шизоидом стану или ты меня раньше прибьешь в психозе, я вообще высплюсь когда-нибудь, интересно?       Мама, отец, Марсель, Бертольд, проносится один зубец за другим; затем образы искажаются и рябят, потому что начинают дрожать ладони.       «Они хотят убить меня?».       —…про синяки под глазами спрашивала, даже мазь какую-то предлагала. Что мне отвечать? Небось думает, что у меня тоже теперь крыша течет. Эй, я с тобой говорю.       Тепло на руках — чужие, руки Порко, и тело вздрагивает само по себе, хоть в этом и нет ничего пугающего.       — Эй, Райнер, — он осторожно отнимает ладони от его лица. — Ты чего? Просыпайся давай. Ну, посмотри на меня.       Страшно увидеть вместо Порко очередной провал, но разлепляются все же с усилием веки, а в родном овале лицо на месте лица, глаза на месте глаз и рот на месте рта, не мозаика из лоскутов, не черная пропасть и не маска кого-то другого.       — Все нормально. — говорит Порко, — Никаких монстров здесь нет. Под кроватью тоже. Такой взрослый, а от кошмаров посреди ночи подрываешься. Хорошо хоть постель сухая.       За окном — синь рассвета и убывающий месяц, а надышаться никак не выходит.       Порко знает, конечно, что Райнеру снятся не монстры из детских страшилок и не просто тревожные сны; все он знает, конечно, — поэтому обнимает так сильно, привлекает к себе, вжимает лицом в горячую шею, не переставая бормотать:       — Все нормально. Ты слышишь меня? Что бы тебе там ни приснилось… Я здесь, рядом. Я буду рядом с тобой. Убью всех монстров, если они придут, ну кроме одного, потому что он поселился в моей кровати, от такого так просто не избавишься…       "Они хотят убить меня".       Руки сами цепляются за его плечи, острые, скользкие, настоящие, и сам Порко — настоящий, а не уродливый облик кошмара, не один из безликих теней; такой живой и такой любимый, такой его, Райнера, — хотя бы сейчас, в густоте сумрака и отсутствие красных повязок; еще свежий ужас заставляет стиснуть пальцы покрепче — вдруг исчезнет, вдруг окажется просто иллюзией между явью и сном.       — Самое страшное с тобой уже случилось, — голос — не скрежет металла, не рыканье грома, а мягкий и бархатный шепот. — Монстры из прошлого точно сюда не доберутся, это всего лишь сон. Все будет хорошо. Кроме нашего хронического недосыпа.       Гладит по голове, прижимает к себе сильнее — «я никому тебя не отдам».       В жаре его кожи плавятся остатки кошмара, теряются отзвуки слов, звеневших на том гнилом поле — то ли чужих, то ли собственных, сейчас уж не разобрать; размываются контуры тех силуэтов рассветной сизостью, слабым блеском уличных фонарей.       Райнер дома, в Марлии, в их с Порко постели, и еще не упали звезды на землю, небо не скрылось, и луна еще не налита кровью.       — Если понадобится, я достану таблетки или лучше сразу уколы, знаешь, есть такие, после которых отрубает на сутки, самое то, а? Я бы от таких тоже не отказался. Будем спать всю неделю, регенерировать нервные клетки, вдруг случится чудо и у тебя мозги на место встанут. Вдруг ты станешь нормальным и больше не будешь видеть во снах всякую дрянь.       Порко знает, конечно, что Райнеру не помогут никакие таблетки и уколы, что тот не станет нормальным и не прекратит просыпаться средь ночи с криком; все он знает, конечно, — поэтому никогда не спрашивает, что именно Райнеру снится и что в этих снах настолько пугающего, что по пробуждении коченеет в ужасе тело, как у животного, обездвиженного испугом.       Райнер не сможет ответить, почему эта тьма так сгрызает сердце и почему в этих ошметках теперь только вина и страх.       Порко все знает, все понимает. Поэтому обнимает так сильно, делится тем здоровым и теплым, что осталось в нем самом, даже если это — маленький пластырь на развороченные сквозные раны.       — Я люблю тебя.       Райнеру снится один и тот же кошмар с не тускнеющим блеском мечей и безобразным подобием когда-то знакомых лиц, где он сам — немой и прикованный ко дну своей памяти; не дома и не на острове, а в месте, которое в нем самом, глубоком и жутком, скрытом днем плотным покровом сознания и каждый раз зовущем к себе по ночам; где тревога и душевная боль слепляются в страшные образы и обретают края, до которых все равно не дотронешься, как ни тянись и как ни пытайся что-либо сказать.       Райнер сбегает из этого сна сквозь зияющую пустотой брешь, выныривая в разреженную свежую явь, вцепляясь руками в лицо, а затем ими же — в горячего сонного Порко, чтоб удержаться, не провалиться за еще зыбкую грань рассудка в темное-темное-темное. Чтобы удержать Порко рядом с собой.       «И я, я тоже, очень, очень», — острые обломки.       — Могу тебе как ребенку сказку рассказать, чтобы спалось спокойней. Правда, я никаких не знаю, мама нам в детстве не читала, потому что книг не было. Мы с Марселем перед сном краску на стене колупали. Но я могу на ходу придумать, только не обещаю, что сказка будет доброй.       Райнеру есть зачем возвращаться из недр своей же тьмы, даже если здесь намного темнее и живые страшнее мертвых, забытых, забывших; даже если вместо камня на шее — постоянная боль в груди, а голоса из кошмара собираются в один его собственный, снова и снова дробящийся ночью.       Райнеру есть куда возвращаться, вырываться из мглы и трясины — в тесноту односпальной кровати, где им с Порко почти не разлечься, где у подушки смешанный запах, одеяло одно на двоих, а на простыни — пошлые пятна, в это общее единственное, что у них есть; в теплые крепкие руки и горькую нежность, которой Райнер не знал никогда, как не знал и настолько щемящих и ласковых слов.       — …ну и потом зайчика съели. Ну или ладно, не съели, он убежал к себе в лес и свихнулся. Постоянно думал о том, что лучше бы съели. А потом другие зайчики решили его…       "Они убьют меня".       Райнер рухнет в самого себя снова и снова вернется, пока есть возможность, пока не замкнулось кольцо, не заполнилась брешь, пока зияет дыра обратно в реальность и ясный рассудок — пустое место для кого-то последнего. Пока еще есть время до конца света.       Пока у него есть Порко.       Он все гладит Райнера по голове и что-то рассказывает. Светает.
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.