ID работы: 12177444

Пирс во взрослую жизнь

Джен
G
Завершён
1
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
11 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1 Нравится 3 Отзывы 0 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
На стыке мая и июня солнце, находясь где-то у самых вершин небесного купола и медленно и неизменно передвигаясь по своей кривой от рассвета до заката, большую часть светового дня возвышалось над головами, казалось, строго в вертикали, почти что, как назло, не отклоняясь от зенита, и во всю стремилось испепелить земную поверхность своими лучами — те били с вышины словно лазеры, выжигая ещё не так давно позеленевшую и расправившуюся после зимних холодов траву, превращая её в тускло-жёлтый настил куцей щуплой соломы, болезненно слепили, отбиваясь от гладких стен панельных многоэтажным домов, вгрызались в кожу пекущим жаром и раскаляли покрывающий дороги и улицы асфальтовый настил, превращая его в расплавленный мармелад и делая воздух ещё более невыносимо душным. Редкие и слабые порывы ветра едва заметно колыхали пышущие яркой зеленью свежих листьев деревья, небо без единого облачка сытилось синевой, а островки тени на дорожках были подобны спасательным кругам для утопающих. В этих широтах такая погода была вполне себе в порядке вещей, но сегодня она, будто заранее прознав о предстоявшем мероприятии, сделалась совершенно иной — словно вынырнула прямиком из октября ушедшего года, размеренного, унылого, спокойного, навевавшего меланхоличный дух осени своей невзрачной ностальгической серостью: небосвод от края до края по горизонту заволокла непроглядная свинцовая армада туч, тяжёлая, монолитная, где-то насыщенно-синяя и даже фиолетовая, с неё робко накрапывал слабенький дождик — отголосок сокрушительных майских ливней и громыхающих гроз; ветер пускал мурашки по коже пронизывающими ознобными порывами, а спиртовый столбец на термометре не выползал за рубеж двадцати градусов. Воздух был чистым, свежим, он собирал и впитывал в себя закономерную и понятную, но в то же время необъяснимую и даже слегка удивительную тоскливую печаль, аккумулировал её и вновь выплёскивал на толпившихся перед школой выпускников, их родителей и учителей с мечущемся туда-сюда и ожесточённо шелестящем древесными листьями ветром.       — Кажется, дождь немного усиливается, — сказал ученик выпускного класса, глядя в небо с небольшим прищуром, чтобы капля ненароком не попала в глаза.       — Может быть, — ответил ему товарищ. — Пускай. Разговаривали они тихо — директор как раз заканчивал произносить речь на импровизированной трибуне из школьного крыльца, и их разговор не должен был мешать кому-то стоящему рядом услышать его слова. Младшеклассники уже успели оттараторить звонкими голосками задорные стишки про весёлую школьную жизнь, команды из старших классов успели исполнить номера и старательно подготавливавшиеся на протяжении нескольких месяцев танцы, а директор вот-вот должен был оставить микрофон, вслед за чем из динамиков прозвучит финальная прощальная песня, выпускники парами пройдут в свои классы через разукрашенную вырезанными из бумаги рукодельями, цветами и надписями арку, и все разойдутся.       — Забавно выходит. Мокнем под этой музыкой, — им обоим это, на самом деле, нравилось. Последний звонок слабо представлялся под клокочущее отовсюду щебетание птиц, палящее подобно инфракрасной лампе солнце и развеянную по воздуху ненавязчивую радость наступающего на пятки лета — времени юношеской свободы и беззаботности. Он, несмотря ни на что и вопреки всему, казалось бы, закономерному, воспринимался как момент если не меланхоличный, то слегка, самую малость грустный, наполненный чувственными нотками печали неизбежно уходящей эпохи, даже эры.       — Да так даже лучше. Мне нравится. Сегодня они оба пытались вытолкнуть из памяти почти бесчисленные, но не особо саднящие злопамятной обидой и мучительно навязчивым желанием расквитаться конфликты и распри в школьном коллективе, скандалы с учителями и прочие «прелести» одиннадцатилетнего учебного процесса, перемешанного и неразрывного с социализацией и становлением личности, все переживания и разочарования с ним связанные, а наоборот, вспоминали всё то веселье и задор, которые сопровождали их на этом пути, радостные моменты, которые, безусловно, имели своё место, путь и отгородить их от навозной громады негатива было отнюдь нелегко. Им хотелось с миром и покоем на душе поставить точку в своей школьной жизни, чтобы хоть её потом, в туманном будущем, спустя года, можно было вспомнить с улыбкой, ведь они, пускай смутно и не до конца отчётливо, но понимали, что это переломный момент: прежняя жизнь неминуемо скрылась в толще прошлого, а будущая всё ещё была застелена завесой неизведанной мглы, хоть не одному из них и на йоту не верилось, что что-то может пойти под откос. Каждый из них смотрел на мир через свою собственную призму мировоззрения, но они оба устали от бесконечной школьной суеты, строя догадки о том, что, в конце концов, придёт ей на смену. А сейчас, стоя в толпе таких же выпускников, каждый из которых был словно небольшой кораблик, покидающий гавань и устремляющийся в бушующий бескрайними водами океан, они хотели с достоинством и тёплой печалью, очистив сознание от скверных воспоминаний, отпустить этот бесповоротный миг, который ещё долго будет возвышаться неприметным, но значимым монолитом в линии их жизненного пути. И тяжёлое, мрачное, так и давящее с вышины одеялом свинцовых туч небо, пришедшее из осени, здесь было как нельзя кстати.       Музыка утихла — динамики смолкли, и выпускники, выстроившись по парам, промаршировали через украшенную арку ко входу в здание школы класс за классом, после чего разошлись по своим кабинетам. Стоило всем рассесться за парты — и дождь, забарабанив набатом по козырькам и стёклам, ощутимо прибавил в силе. Небо, казалось, стало ещё более хмурым, и через расчерченные змеящимися струйками воды окна прибавляло уюта комнате классного кабинета. За одиннадцать лет в память успел вгрызться каждый его угол, закуток, элемент интерьера и царапина на обоях, а, главное, ему неизменно удавалось создавать атмосферу неколебимости, безопасности и некоей отрешённости от школьных проблем, успокаивать и даже примирять. Видеть его стоящие рядами парты, линолеумный пол, монотонные обои, шкаф позади, было столь же привычно, как видеть потолок своей комнаты спросонья, глядеть на растрескавшийся асфальт, идя по улице. Сейчас он смотрелся малость невзрачно — виной тому пришёлся то ли тусклый серый свет извне, то ли так просто казалось из-за самого последнего звонка, его неизбежной щипающей грусти, а, может, за одиннадцать лет он, действительно, заметно постарел: обшарпалась мебель, выцвели обои и шторы, облупилась штукатурка потолка, загудели и забарахлили газоразрядные лампы.       — Вовремя мы в школу зашли.       — Это да. Льёт теперь как из ведра, чёрт возьми. Окно приковывало к себе всё внимание с головой. Забрызганное каплями и испещрённое ломающимися подобно молниям струйками, занятое клубящимся серо-сизым застилом в небе, оно идеально сходилось с тоном души, всей той тихой, неспешной и однотонно-меланхоличной палитрой эмоций в ней, проникало в неё точно ключ в замок. Классный руководитель искренно, с душой и обаянием говорила ученикам свои слова, вспоминала все красочные моменты и делилась своими наставлениями, которые всегда было приятно слушать, прощалась со своими детьми; одноклассники разговаривали между собой, делились соображениями и мыслями, будто это был обычный школьный день, но слышать их не хотелось. Любые звуки, кроме постукиваний сыплющихся сверху без устали капель и протяжного шелеста листьев под напорами ветра, казались лишними, ненужными, даже чуждыми, они выбивали из колеи, отвлекали от восприятия задумчивой осенней серости, которую дарил последний звонок.       Простившись со своим учителем, дети один за другим покинули класс — дверь кабинета, слегка, едва заметно обшарпанная, постаревшая и посеревшая, но всё ещё прочная, скрипнув петлями, цокнула замком и затворилась, неотвратимо и навсегда отделив от них школьные годы. Они беспорядочным движением спустились по лестнице, прошагали по просторному коридору первого этажа, вышли на улицу — и разбрелись: одни, следуя возникшей в каких-то неведомых далях прошлого традиции, компаниями отправились гулять по гудящему нервной жизнью городу с перекинутыми через плечо фиолетовыми лентами, другие просто пошли домой, третьи вообще направились по каким-то своим делам. Мысли перемешались в сознаниях, головы забились всяким разным — нужным и не очень, важным и не особо, и лёгкая ненавязчивая печаль последнего звонка, безвозвратно оставленных за спиной учебных дней, начала быстро улетучиваться, испаряться. Режущие уши пронзительным дребезгом звонки у потолка, скрип старых потёртых паркетных досок, гам детских голосов, шуршание мела о парту, перешёптывания на уроках, беззаботные веселье и задор, врезающиеся в память школьные поездки, фестивали и карнавалы, всё ушло в воспоминания под гомон капель и шелест ветра — было понимание, но не было осознания; оно никуда не спешило и не торопилось — приходило неспешно, вальяжно и нехотя, растягиваясь на месяцы и года. Школа опустела — в ней воцарились непривычная уху тишина и удивительное спокойствие, отчего серость насытилась какой-то тревожной мрачностью, стала ещё более гротескной и давящей. Даже небо, стоило выпускникам разбежаться, взяло паузу и ненадолго перестало сыпать на землю каплями и, казалось, вновь сделалось равнодушным и невозмутимо-непоколебимым.       — Теперь к нему? — у одного из них всё ещё оставалось незаконченное дело — непокрытый долг.       — Так точно… — пробубнил друг в ответ и поджал губы, взглянув на лестницу.       Шлепки туфлей с коротким, едва заметным эхом неслись по лестничной площадке — теперь её не забивали брызгающие прущей изнутри нескончаемой энергией младшеклассники, не содрогали носящиеся с журналами учителя, и старый, растрескавшийся бетон ступенек сеял стуком бьющих по нему подошв. Пролёт вывел в коридор первого этажа — длинный, просторный, почти что целый зал для сборов и группового фотографирования. Пустой, безжизненный и унылый. Сразу слева шла вглубь здания школы длинная и тёмная, обитая досками вагонки кишка первого этажа — там, с правой стороны, напротив окон, располагались кабинеты биологии и географии, а дальше, в самом конце, за поворотом, у которого находились двери в туалет и конференц-зал, пряталась в почти что кромешной тьме маленькая каморка склада. В ней же был и рабочий кабинет учителя литературы, который вёл после уроков кружок авиамоделирования. Ученик остановился перед дверью — из щелей между ней и проёмом в тёмное пространство коридора сочился яркий свет старой стоваттной лампы, а с той стороны не было слышно и единого шороха. Он поначалу даже подумал, что внутри никого нет, а учитель просто забыл выключить свет.       — Его там нет, что ли? — спросил товарищ, видя, как его друг, сомневаясь, недоверчиво пялится на дверь, словно обыватель на Квадрат Малевича.       — Тише ты, — шикнул тот. — Вдруг услышит. Перед тем, как войти, он ещё с полминуты колебался, буравя взглядом скважину старого двухстержневого замка: литературовед был мужчиной строгим и требовательным, сильным духом и умел держать весь класс в ежовых рукавицах — оттого и было ему сейчас слегка не по себе, — но, в то же время, предмет он вёл очень грамотно и умело, говорил и рассказывал ярко и красноречиво — слушать его было одно удовольствие; а бумажную работу выполнял очень сосредоточенно и тихо — только идущий из каморки свет и указывал на то, что он там, внутри. Ученику надо было отдать ему тетрадь с конспектами — йотой, невообразимо малыми парой-тройкой насильно выдавленных из себя страниц с текстом, который, с виду, от арабских иероглифов имел больше, чем от кириллицы. Так уж в школе — может, и не только в этой — было заведено: отгремел выпускной, стихли песни и речи, простились друг с другом выпускники и учителя, обрели спокойствие коридоры — а отдельные ученики всё ещё шастали по школе и сдавали учителям «хвосты», до последнего борясь за вожделенные оценки, так, будто вырывая их из пасти у льва. Он всегда считал это глупостью: ему было искренне непонятно упрямое желание рвать и метать за считанные единицы баллов, не выходящих за рамки статистической погрешности. Да и что сейчас можно было исправить? Трёхстраничный, куцый, корявый и абы как написанный конспект не был способен компенсировать полгода самонадеянного безделья… В лучшем случае, это лишь слегка возвысило бы оценку над самой нижней планкой, но родители настояли. Он же в этом не видел ничего, кроме пустой и бессмысленной траты времени и сил, пусть даже минимальных. Тем не менее, смирившийся и принявший эту данность, он оказался сейчас перед злосчастной дверью, явившейся то ли крышкой от ящика Пандоры, то ли вратами в преисподнюю, и, сцепив всю добрую надежду в кулак, навалился на потёртую и слегка перекошенную дверную ручку. Замок, крякнув, мучительно разрезал тишину скрежетом и пошёл громом по коридору. Ученик, слегка прижмурившись от яркой лампочки, проник в каморку.       — Добрый день. Я… — взглянув на учителя, он немного запнулся. Потом вспомнил, что, отдавшись тревоге, забыл постучать и обратиться к преподавателю по имени-отчеству, отчего вообще едва не впал в ступор, но сумел одёрнуться. — Я Вам не помешал? Литературовед, оторвавшись от заполнения журнала, посмотрел на него. Молча. На его лице вмиг образовалась его «фирменная», намертво въевшаяся в память и почти что неразрывная с его образом улыбка — до боли ироничная, но, в то же время, простая и добродушная — ученик за все эти годы так и не смог понять до конца, что же в ней, в этой самой улыбке, было сокрыто — будто только того и ждал, что очередной двоечник вот-вот покажется на пороге и примется застенчиво, едва не пресмыкаясь, выклянчивать повышение оценки. Впрочем, этого он сейчас, как раз, и мог ожидать. Ученикам часто доводилось видеть эту улыбку: он неизменно озарялся ею, кто бы перед ним не стоял: двоечник, отличник; он неминуемо обдавал каждого из них с ног до головы ироничным, укоризненным, почти что отческим упрёком, а в его глазах всё время читалась фраза «что же из тебя вырастет», которую он, так же иронично, но безо всякого зла, искренне добродушно, любил повторять. У ученика с ним не заладилось с самого начала: сказывалась патологическая лень и нежелание выполнять хоть какие-то задания, но на уроках он слушал его с безмерным упоением — это были даже не уроки, а, скорее, университетские лекции. Ученик на лекциях никогда не бывал, но его упорно не покидало это странное ощущение. Он всегда удивлялся, что такой учитель делает в школе — литературовед был страстен в любви и знании своего предмета, завораживал своей речью, захватывал дух своими рассказами. Он не ставил своей задачей примитивно натаскать детей на экзамены — они ему были совершенно не важны. Чем ближе подходил день последнего звонка, тем явственнее ученик это осознавал. Ему были важны знания, понимание, а главное — искренний интерес в глазах и сердцах своих учеников, и он всеми силами старался его пробудить. «За это, — думал ученик, — таким, как он, нужно ставить памятники». И его не покидала уверенность, что понимает это только он один — а остальным его одноклассникам подобные мысли не ближе чем Млечный Путь от Андромеды.       — Да нет, не очень, — ответил литературовед, затем, мигом оторвавшись от бумаг, повернулся на стуле к вошедшему. — Полагаю, ты хочешь мне что-то показать? — Он говорил нарочито наигранно, так, будто ученик при нём зарекался не выполнять ни единого задания. Тот порой задумывался, не был ли его учитель в прошлом актёром или комиком.       — Да, я, — промямлил ученик, — принёс Вам конспект. В надежде, что Вы немного повысите мне оценку.       — Правда? — спросил учитель с наигранным сомнением. — Ну, давай. Ученик протянул ему заключённую в прозрачную обложку тетрадь. Литературовед принял её, после чего, нацепив внушительные квадратные очки на морщинистый нос, положил на стол и начал перелистывать. Он очень аккуратно орудовал страницами — словно в его руках оказалась не обычная школьная тетрадь, а древняя рукопись из архива. Ученик, скрестив руки перед собой, мимо воли поджал губы и принялся наблюдать за шелестящими страницами, стараясь делать так, чтобы даже его дыхания было не слышно: едва что не краснея, он чувствовал себя так, словно оказался на сцене со спущенными штанами. Бумажный хруст каждой перевёрнутой учителем страницы резал ему по ушам не хуже канцелярского ножа. Он знал, что их всего четыре: так мало, так чертовски мало. И это на фоне того, что многим другим на все конспекты, зачастую, не хватало тетради на девяносто шесть страниц. Очевидно, литературовед поймёт, что этот жалкий десяток и без того жиденьких и небогатых на собственные мысли абзацев был написан из-под палки — и оттого становилось ещё обиднее и досаднее. Зачем родители заставили сделать его это? Неужели они не могли знать, как это будет выглядеть? Или просто важно было показать, что он, ученик, способен напрячься хоть на полчаса, сделать и сдать хотя бы что-то? Сейчас он уже не мог и не хотел об этом думать. В конце концов, проносилось у него в голове, он уже здесь, в школе, в маленькой, неприметной каморке литературоведа, принявший решение и стремящийся идти до конца. Всё, что ему оставалось, это, пропадая в мучительно растянувшемся ходе времени, закусывать губу от жгущего и саднящего изнутри коктейля стыда, досады и обиды не пойми на кого, и ждать развязки.       Секунды некультурно тянулись в минуты, ученик чувствовал себя всё более неловко — он очень не любил этого ощущения, боялся стыда, как огня. Наконец, учитель перевернул последнюю заполненную страницу. Поглядев на неё пару секунд, будто уверяясь в том, что глаза его не обманывают, он захлопнул тетрадь, повернулся и посмотрел на ученика так, словно тот разрисовал все свои записи разноцветными чёртиками.       — Всего-то? — спросил он и слегка поднял бровь. Ученик лишь, сам того не хотя, поджал губы, накренил голову и отвёл взгляд, не способный издать ни звука. Он оказался в той ситуации, как сам думал, как если бы стоял над телом с окровавленным ножом в руке — любые слова были бы излишни и не возымели бы никакой силы.       — Глянь-ка сюда, — учитель протянул руку к лежащей на жавшемся к стене краю стола стопке тетрадей, подхватил самую верхнюю и, сжав её за угол, как билет или записку, указал на неё ученику. — Это тетрадь твоей одноклассницы. На девяносто шесть страниц, между прочим. Посмотри, — он повернул тетрадь к ученику, развернул и перелистал несколько страниц из начала, середины и конца. В его голосе не появилось и ноты какого-либо негативного чувства — по-прежнему оставались привычная ирония и взгляд на ученика как на чистый, не запачканный и незамаранный безо всякой надежды лист бумаги. — Она вся заполнена. Конспекты, биографии, ответы на вопросы, выводы. И это ещё не всё — у неё есть ещё одна тетрадь. А ты что принёс?       — Ну-у… — ученик опустил голову и уткнулся взглядом в свои туфли. Ответить ему было нечего.       — Эх, парень, что из тебя вырастет? — весело проговорил литературовед, сдавливая смешок. Ученик чувствовал себя в его глазах тем, кто сотый раз подряд расшиб себе лоб одними и теми же граблями. «Интересно, сколько уже таких, как я, он повидал за тридцать с лишним лет работы в школе?» — подумал он, и его вдруг настигла мысль о том, что ему трудно вспомнить хоть одного молодого учителя: все, что преподавали и у него, и у других, давно уже были с сединой в волосах. Почти все из них пришли в школу с момента начала её работы — в те времена, когда от земли и до самых небес ещё возвышался монолитной громадой Железный занавес, пусть уже и расчерченный трещинами от края до края. На ум пришла лишь одна молоденькая учительница — она пришла в школу пару лет назад, наверное, сразу по получении диплома. Ученики сломали её, как спичечный домик — и она уволилась.       — Короче говоря, — литературовед вмиг посерьёзнел, но серьёзность его не душила и не угнетала — лишь заставила ученика вынырнуть из мыслей и вслушаться в его слова, как в божье откровение. — Конспекты — это, конечно, хорошо, но если хочешь оценку повыше — маловато. — Он выудил откуда-то из-под полы учебник по литературе и положил его на стол. — Сейчас ты быстренько учишь два стиха — из любой темы — и рассказываешь. Там и посмотрим. Что думаешь? Ученик тотчас выразил своё безоговорочное согласие.       — Вот и хорошо, — учитель подвинул книгу к нему. — Что выберешь? Тот, сгрёбши учебник в руки, заглянул в содержание, отыскал нужный раздел в бесконечной череде страниц и огласил свой выбор.       — Хорошо, — сказал литературовед. — Доставай телефон, фотографируй — и бегом учить. Мне тут надо отойти кое-куда; как раз, как я приду, и расскажешь. Ученик вдруг с досадой и тяжелейшим чувством неловкости вспомнил, что телефон у него почти разряжен. Он даже пару секунд стоял молча, судорожно соображая, как об этом сказать.       — Да, но… Телефон у меня разряжен, и… — он промямлил ещё что-то едва слышимое и неразборчивое, стыдливо подумав, что это может быть воспринято как попытка отмазки.       — Тогда переписывай, — несколько раздражённо ответил учитель и предоставил пожелтевший тетрадный лист. — Ручка-то у тебя есть?       — Есть, — по счастью, ученик действительно обнаружил у себя завалявшуюся в кармане ручку. Вооружившись ею, он принялся переносить стих на листок — его рука работала быстрее механизма печатной машинки, строки выходили перекошенные, точно прогнувшиеся под весом груза доски, буквы срывались с шарика кривыми, и текст получался волнистым, косым, менял шрифт из ряда в ряд, будто всю бумагу вымочили в воде. Покончив с первым стихом, ученик, ощущая, как ладонь покрылась потом, словно трава росой поутру, взялся за второй. Учитель ждал его, размышляя о чём-то своём, и в каморке повисло неуютное, неприятное молчание. С каждой секундой и написанным словом оно всё усиливалось — ученик старался писать ещё быстрее, стуча ручкой и громко ёрзая ею по листу. Наконец, последняя строфа была переписана — ученик прибрал к рукам продавленную шариком бумажку, захлопнул учебник и возвратил его учителю.       — Закончил? — угрюмо спросил тот.       — Да. Закончил, — ученику не терпелось остаться, наконец, наедине.       — Тогда иди и учи. Оба вышли из каморки. Сухо и хлёстко щёлкнул выключатель — свет погас, затем дверь закрылась и щелчок собачки замка покатился грохотом по тонувшему в тишине коридору. За ним понёсся, вырываясь из-под шагов, томный скрип старых и расшатавшихся паркетных досок. Литературовед, держа в руке журнал и идя бодро, но безо всякого напряжения, добрался до конца коридора и скрылся в лестничном пролёте, как корабль за горизонтом.       — Как прошло? — спросил товарищ, проводив учителя взглядом.       — Средне, — бесстрастно бросил ученик. — Сказал, что надо ещё два стиха выучить. Вот, — он показал ему уже успевший неведомым способом помяться листок.       — Писать больше надо было, — беззлобно съехидничал друг.       — Да знаю… — ученик подавленно вздохнул, потом, ощутив, как вся досада, уныние и бессильный протест у него внутри запылали стократ сильнее и в одно мгновение сжались, аккумулировались в маленькую, но до одури плотную и тяжёлую точку, поднял лицо к потолку, стиснул зубы и неслышно завыл. Потом опомнился, вновь вздохнул, попялился перед собой пару секунд и, окончательно смирившись и утрамбовав в голове блаженную мысль о том, что чем раньше он выучит два проклятущих стиха, тем раньше окажется дома, обратился к товарищу:       — Слушай, подожди меня на улице, пожалуйста. Я учить здесь буду — тут тихо и ничего не мешает… Лады?       — Лады, подожду на крыльце. Давай не затягивай, — принял тот безо всяких возражений, оттолкнулся от подоконника и, промаршировав по коридору, растворился за углом. Ученик остался наедине со стучащими по окну каплями, жужжащими под потолком мухами, цветочными горшками на подоконнике, едким унынием и двумя невыученными стихами. Тишина охватила его с пят и до ушей; сперва он минуту-другую буравил взглядом заоконный пейзаж, наблюдал за резвящимися на руинах спортивной площадки детьми, за прохожими на дороге, что стелилась вдоль панельной девятиэтажки длиною с дирижабль, потом развернулся, упёршись копчиком в подоконник, и, держа перед собой бумажку со злосчастными стихами, уставился уже на него. Он хотел покончить с этим как можно скорее, но, в то же время, не решался начать, будто чего-то боялся, и совсем замечтался. В голову начали упорно лезть звучавшие на последнем звонке мелодии и школьные воспоминания, сбивая с толку и не давая сосредоточиться. С ним это часто случалось: он по природе своей был романтиком, мечтателем, к тому же, частенько грешил расхлябанностью и нежеланием взяться за дело. Деваться ему, тем не менее, было некуда: усилием собранной в кулак воли вышибив из сознания лезущие в него с каждым мигом всё сильнее посторонние мысли, исключив из картины собственного познания мира всё, кроме царящей вокруг тиши и безмолвных стен, он, наконец, начал учить. Делать это с непривычки оказалось сложно: память никак не хотела усваивать скользкие и заковыристые строфы, взгляд раз за разом пробегал по ним, так, что, казалось, ещё чуть-чуть, и они выцветут, исчезнут с бумаги. Ученик тихо бубнил их себе под нос, складывая в абзацы и упорно высекая на корке мозга, потом переходил к следующим. Слова постепенно смешивались, слипались в единый неразборчивый поток, теряли смысл. Язык начал заплетаться, внутри росло напряжение и раздражение — стоило выгравированному в памяти алгоритму слогов и ударений сбиться, стоило вдруг очередному слову или эпитету выпасть из головы — ученик фырчал и сжимал побелевшие губы тонкой полоской. Стихи изо всех сил брыкались, измывались и изгалялись над его памятью, отчаянно не желая запоминаться, но она, в конце концов, сумела усмирить их и обуздать. Напряжение понемногу спало, строфы покатились друг за другом, будто по рельсам, текст складывался ровно, спокойно и монотонно, точно изливаясь из динамика диктофона.       Когда ученик удостоверился в том, что интегрированные в память стихи при попытке спокойно рассказать их не посыплются перемешанными наборами слов, как сложенный из домино Стоунхендж, вокруг было всё так же беззвучно и бездвижно. Положив листок на подоконник, он огляделся — отсутствие движения и почти каких-либо звуков началось делаться неуютным, стало похоже на медленно обступающую со всех сторон воду на тонущем корабле. Когда он, повторяя, тихо шептал заученные строки, тишина была его единственным слушателем, но фантазия, подкравшись, как всегда, тихо и исподтишка, упорно начала пытаться дополнить картину мира: рисовала по углам каких-то невидимых наблюдателей, ставила за стенами незримых шпионов, навязчиво внушала, что он в коридоре не один. К счастью, разгуляться на полую она не успела — заскрипели паркетные доски, и в конце коридора появился учитель. Оставив позади стелющуюся к дверям конференц-зала длину, он остановился возле ученика.       — Ну что, выучил? — к нему вновь вернулся его шутливый добродушный образ, пронизанный искрящими нотками иронии и восходящий к мудрости не одного десятка лет, образ, которым он словно пытался пробиться сквозь скорлупу детской наивности, легкомысленности и пустого, поверхностного взгляда на мир, достучаться-таки до разума и души, заставить по-другому посмотреть в зеркало.       — Да. Выучил, — ученик попытался придать своему голосу уверенности, но взбурлившие внутри в один миг сомнения сделали сорвавшиеся с губ слова бесцветными, лишили всяких интонаций, как если бы его спросонья попросили раскрыть книгу на произвольной странице и прочитать первое попавшееся глазам предложение.       — Хорошо. Пошли, посмотрим, что у тебя выйдет, — в руках у учителя материализовалась связка ключей, и он, взявшись пальцами за нужный ключ, шагнул в темноту поворота. Плетясь в метре за ним, ученик в который раз придал вниманию похожий на бесконечно длинную вереницу чёрных стрелочек узор паркета: откуда-то из нижней части живота пополз вверх приевшийся ознобный холодок, а гордо державшаяся у штурвала буквально полминуты назад уверенность в своей памяти испарялась быстрее, чем пролитая вода со включённой конфорки. Нарастающее, точно котящийся вниз по горному склону снежный шар, волнение не поддавалось усмирению, мешало, а осознание своего бессилия над ним злило ещё больше. Ученик приближался к двери каморки, словно заключённый к гильотине, разве что мешка на голове не хватало. Он никак не мог перебороть своих предательских опасений, которые упорно твердили ему о том, что закон подлости, неизменный, вездесущий и безотказный, неизбежно настигнет и его. Так бывало каждый раз, когда ему приходилось что-либо учить: сомнения почти всегда брали верх в битвах с уверенностью в самом себе. И каждый раз ученик, осознавая это, скрежетал зубами, тихо и яростно тужился в пустоту, но усилие над собой по-прежнему казалось таким же неподъемным, как бетонная плита.       Щелчок старого замка снова развеял тишину, клацнул на стене допотопный тумблер выключателя, и залившаяся светом каморка поприветствовала тусклыми стенами, обшарпанными, покосившимися шкафчиками и полками и стоящими на них авиамоделями. Литературовед опустился на свой стул, разложил на столе бумаги, водрузил на него раскрытый журнал, затем, надев очки, вооружился ручкой и произнёс:       — Ну, что ж, рассказывай — послушаем, — он посмотрел на ученика, целиком и полностью отдав ему своё внимание.       — Да, сейчас, — тот пожалел, что произнесение этих двух слов заняло лишь полторы секунды. Роковой момент настал, обдав его холодом, а неуверенность и волнение достигли апогея. Вымученно сопровождая про себя отчётом уплывающие в прошлое одна за одной секунды, он на короткий миг подумал, знает ли вообще то, что должен рассказывать, потом вцепился взглядом в тлевший на стене плакат с изображением и чертежами биплана, с него переключился на стоящих рядом на верхней полке Як-9 и Ил-2. Буравя их взглядом, он ощутил, как панически начинает поддаваться смятению — его будто ударило током, и он твёрдо понял, что дальше тянуть время нельзя. Начав с того, что забыть нереально, — с названия и автора, он начал рассказывать — и словно нырнул в ледяной проруб.       Извлечение первых строф из глубин памяти, заковыристых и напутанных, точно терновый куст, всегда напоминало ему старт ракеты: умы напряжены, нервы на взводе, воздух, подобно губке, словно наполняется тяжёлой и давящей энергией, но момент запуска приближается с не меньшей грозностью, чем хлещущий молниями по земле свинцовый фронт, быстро и неотвратимо; подсознание украдкой молит судьбу об удаче, а перед глазами всё чаще мелькают картинки сюжетов и сценариев, где всё полетело к чертям. И, главное, — это первые минуты после того, как комья пламени, брызгая слепящим светом до самого горизонта и дальше, вырвутся из дрожащих сопел — тогда ракета либо устремится вверх и исчезнет в куполе небосвода, либо завалится набок и рванёт с силой тысяч фейерверков. Ученику удалось одолеть первый рубеж — за первым абзацем пошёл второй, за ним покатился третий и четвёртый. Слова сыпались из закромов сознания, как тетрамино «Тетриса» из верхней кромки экрана, затем склеивались в цельные строфы и соскользали с языка. Стих шёл плавно, чётко и безошибочно, как мерный тик отлаженных часов, но звучал из уст ученика, скорее, как отчёт или рапорт в конце дня: серо, бесстрастно, сухо и невзрачно, без эмоций и почти без интонаций. Ученик рассказывал не стих — он рассказывал текст, и, понимая это, чувствовал себя на редкость неловко, но и помыслить не мог, что может быть иначе — красочно, цветасто, пышно и экспрессивно, он мог бы выплёскивать всю ту палитру тонов и чувств, что заложил поэт в его содержание, и это было бы правильно, но ещё больше смущало бы и заставляло краснеть. Поэтому он и не любил рассказывать стихи: он всегда воспринимал их как нечто абсолютно от себя отчуждённое, постороннее, боялся воспринять чьи-то сложенные литературным письмом мысли, а ещё больше боялся дать понять, что воспринял их или пытался воспринять. Неординарные, глубокие порывы сознания всегда казались в школе чем-то очень неуместным, лишним и абсолютно чужеродным; казалось, в школе их вообще быть не может. Ученику вспомнился один из его одноклассников — невысокий парень, который посещал что-то вроде театрально-драматургического кружка (он не помнил точно: один раз услышал об этом, и никогда у него сам не интересовался), и стихи на уроках рассказывал так, будто стоял не перед доской, а на сцене древнегреческого театра, спектакль которого почтил визитом сам император: выразительно, ярко, активно и грамотно жестикулируя, с гладким, как вода равнинной речушки, голосом, а, самое главное и самое изумительное, совершенно бесстрашно и без намёка на какое-либо стеснение. Своими стараниями он поражал всех: стоило ему начать, тотчас шорохи усмирялись, весь класс притихал, не в силах противиться его актёрскому таланту. Слушая его, ученик почему-то всегда испытывал невольное, идущее откуда-то из подсознания, из самих инстинктов, чувство испанского стыда — скорее, даже какой-то эмпатической неловкости, и удивлялся, как ему хватает решимости так выступать, хоть и прекрасно понимал, что здесь не стыдиться, а завидовать надо. В этом чувстве не было ничего приятного или притягательного, оно, наоборот, только сковывало и насыщало тёмной гаммой чёрную линию, которая отсекала в сознании школу от всей остальной жизни, как трёхметровый бетонный забор с колючей проволокой.       Затерявшиеся, казалось, где-то в бесконечности, последние строчки стиха покинули глубины памяти и прозвучали в тесноте каморки. Ученик закончил рассказ, замолк, с наслаждением затянул носом воздух в лёгкие и оцепил учителя взглядом в ожидании вердикта. Что бы тот ни сказал, как бы его старания не оценил, он знал — он справился, довёл дело до конца, и душе, наконец, можно дать покой от волнения и мороки, отпустить страх облажаться. Эти мысли пронеслись в сознании бликом молнии — ученик не любил подолгу отдаваться им, ему всегда казалось, что, радуясь пройденному испытанию, он смеялся судьбе в лицо, дразнил её, и вместо этого просто выбрасывал из головы отработанный долг.       — Ну, что ж, — литературовед вновь переменился в одну секунду, вернув себе излюбленные ироничные тона. — Выучил, молодец. Рассказывал сухо, так не годится. За одноклассниками своими наблюдал? Наблюдать-то ты за ними любишь… Словом, текст знаешь, за это поставлю тебе… скажем, восемь баллов. За оба стиха. — Ученик поблагодарил и выразил своё согласие. — Сам понимаешь, сильно тебе это оценку не поднимет, но необходимый минимум я тебе зачту. Ученик снова поблагодарил. Его охватило чувство довольства: необходимая формальность — а это была, в его понимании, именно она, ведь классный руководитель с учителем всё уже оговорила; она делала так почти всегда, и ученики любили её за это — была соблюдена. Литературовед занёс отметки в журнал, закрыл его, после чего снова смерил ученика своим добрым взглядом, взглядом, который бывает у вошедших в лета учителей, любящих и верящих в своё дело, пронимающем до костей и дотрагивающемся до чего-то тёплого и сакрального в самой глубине души. Он обратился к ученику по имени и сказал ему:       — Я хочу, чтобы ты понял, что я заставил тебя сейчас выучить эти два стиха не для того, чтобы ты их знал, а чтобы понял, что в этой жизни, если хочешь чего-то достичь, надо приложить усилия, постараться. Эти слова проняли ученика насквозь, до самого сердца, молнией сумбура и смятенья ворвались туда, где берёт начало грань между плотью и духом. Никогда прежде он не слышал ничего подобного от других учителей и никогда не ожидал услышать; всё его сознание сейчас разом охватило изумление, его почти ошеломило, даже ошарашило, и вслед за этим постигло чувство, будто перед ним открылся новый горизонт, будто он добрался-таки до чего-то тайного и истинного, погребённого под громадной толщей повседневной школьной рутины и несравнимо более колоссального пласта въевшегося в саму суть бытия убеждения в беспросветной и бескомпромиссной школьной серости, гигантского монолита безоговорочной уверенности в том, что энтузиазму, воле и силе стремления к несению истинных знаний и искренней любви к своему делу здесь давно уже не место, который в этот самый момент грохоча разлетелся на тысячи осколков. Шаблон, что нарастал годами, словно слой горной породы, и давно смотревшийся со стороны уже как какая-та глупая и нелепая карикатура на школьную жизнь, затрещал и разорвался. Своими словами учитель подвёл черту под всеми мыслями ученика о нём, приумножил их и дал им новый виток. Ученик вспомнил, как только перешёл в пятый класс и впервые встретился с ним, вспомнил первые его уроки, первые впечатления, и снова взглянул в сегодняшний день. Все его чувства уложились в считанные секунды, пролетели перед глазами, и он уже не знал, что чувствовать и какими фигурами речи описать свои ощущения. На ум пришли слова, которые каждые родители повторяют своим детям не один раз: «Очень многое ты начнёшь понимать только с возрастом», и сейчас ученик впервые увидел их суть так ярко и явственно, словно опустившееся с небес прозрение, объективную истину.       — Да. Я понял… — негромко промямлил ученик. Он больше и не нашёлся, что ответить. — Спасибо.       — Пожалуйста, — с улыбкой ответил учитель. Снова в этой улыбке, в нём самом, в самой его ауре и спектре идущих от него эмоций ученик уловил что-то важное, значимое, но совершенно непонятное, неясное, какую-то неведомую суть, бывшую подобной японским иероглифам — набору переплетённых штрихов и закорючек, что скрывали в своём сложном шифре какую-то вечную, сильную мысль. — Ну, что ж, оценки я тебе выставил, так что… — Он сделал паузу и глянул на ученика. — Можешь быть свободен. Ученик простился и вышел в коридор. Тот встретил его беззвучием, тусклой серостью оконного света, помрачневшей, казалось, едва не до сумерек, отрешённостью от всего белого света и идеально пустым, без единой соринки, пространством для внутренних раздумий и неспешных скитаний по закоулкам собственного сознания. Снаружи поднялся сильный ветер: он набрасывал град капель на окна, подобно тому, как истовость боевого духа швыряет солдат на вражеские штыки, и они бились об стекло с глухими шлепками; мечущиеся из стороны в сторону порывы оттягивали и вновь вжимали оконные рамы в оправу, и те, сгибаясь, протяжно скрипели. Облака над плоскими верхами девятиэтажек суматошно тёрлись друг об друга и спешно неслись за горизонт сотен крыш в своём неиссякаемом потоке палитры всех мрачно-серых тонов. Вминая в пол извечно скрипучие и плотно притёртые друг у другу дощечки паркета, ученик обнаружил в себе какое-то меланхоличное чувство, что словно было частью пейзажа за окном: оно подталкивало к рассматриванию устланного тучами поднебесья, стремилось образовать какую-то непонятную пустоту внутри, печалило, вводило в возвышенные раздумья, но, в то же время, никак не дотягивало до грусти. Теперь не хотелось мчаться домой на всех парах, не замечая никого и ничего вокруг, хотелось только очень размеренным и неспешным шагом дойти до конца коридора, затем так же вальяжно отмерить следующий, что вёл налево, к выходу. Ученик всё никак не мог выложить из сознания слова учителя, его всё время тянуло оглянуться и посмотреть назад, обратно устремить взгляд в темноту поворота; теперь он точно знал, что что-то яркое и хорошее от школы с ним останется надолго, и это, пускай и чуть-чуть, но грело душу.       Неспешной походкой подобравшись к выходу, он толкнул дверь, и та выпустила его на крыльцо. Ветер, встречая, тут же хлестнул по груди нещадно пробивающим одежду холодком, и по спине поползли неприятные мурашки озноба. Капли несметными сотнями сыпались к земле, били одна за другой по листьям, рассыпались в морось брызг, ударяясь в рубероид крыш, усердно колошматили и терзали поверхности крупных, собиравшихся на выложенном бетонными плитками плаце перед школьным крыльцом луж, искажая и коверкая в них призрачное отражение клубящихся кудрей облаков. Всё вокруг — пасмурное небо, угрюмые панельные многоэтажки, потрескавшиеся бугристые дорожки, облупленные заборы, старые крошащиеся ступеньки и тянущиеся вслед за порывами ветра тополя — тоже было серое, невзрачное и потрёпанное, словно сошедшее в реальность с фотоплёнки, но очень спокойное, монолитное; казалось, весь этот окружающий пейзаж обошёл законы времени и застыл в веках.       — Эй! — подал слева голос товарищ. — Ну, как прошло? — Он, закинув одну ногу за другую, стоял, облокотившись об лезущие старой краской перила крыльца. Ветер судорожными скитаниями растрепал ему волосы на голове, а рубашку утыкали кругляши пятен от занесённых под навес порывами капель.       — Нормально, — ученик подошёл к нему и облокотился рядом в той же позе, — справился. Выучил и рассказал, и, вроде, нормально.       — Ну, вот и славно, — приятель поднял голову и уставился в какую-то точку вдали. Затем, помолчав немного, сказал: — Знаешь, как-то мне, всё-таки, немного грустно с того, что школу мы уже окончили. До последнего думал, что без этого обойдётся… Но, наверно, в конечном счёте, это не так уж и плохо.       — Ну, да, — скупо ответил ученик. Ему сейчас не хотелось разговаривать о чём-то, вести беседу, было желание просто устремить взгляд куда-то далеко и водить им по верхам плоских крыш, их потрескавшейся плитке, покосившимся набалдашникам вентиляционных труб, лестничным надстройкам, которые так хорошо входили в гармонию с серым мрачным небом, так и притягивали, магнитили взгляд к себе.       Они оба молча стояли какое-то время, потом товарищ снова заговорил:       — Вообще, он хороший учитель, конечно. Действительно предмет знает и любит. И детей тоже любит. Не доведёт его это до добра: он старается, а они этого и замечать не хотят. Сами ж такими были. Да и остались, наверное. Ему бы в университет — там бы такого, как он, с руками и ногами оторвали бы. Интересно, почему он так туда и не пошёл?..       — Это да, — тихо произнёс ученик в ответ. — Это да… Дождь всё никак не мог закончиться.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.