***
Натан медленно поправил ворот рубашки, затянул узел галстука, чуть ослабил — затем снова натянул, с идеальной симметрией. Его пальцы двигались размеренно и точно, словно в этом действии было больше смысла, чем в последующих переговорах, которые ему предстояли. Лола, тихо дыша, наблюдала за ним из-за плеча. В ее взгляде была обожательская преданность, граничащая с фанатизмом. Она молчала. Как всегда, когда чувствовала, что его мысли унеслись в другое место. Натан наклонился ближе к зеркалу, прищурился, будто всматриваясь сквозь отражение. Провел пальцами по стеклу. И в тот же миг зеркало дало трещину в реальности. Вместо его спальни в отражении возник знакомый антураж банкетного зала в Нью-Йорке. Там все еще витал запах дорогих сигар, сандала и крови, которую только что отмыли с пола. Шел прием — сбор представителей преступных кланов, где каждый пришел показать зубы, но делал это с улыбкой и бокалом в руке. Хрусталь, шелест кимоно и дорогих костюмов, блеск ножей под лацканами — праздник, замешанный на лицемерии и насилии. Он тогда стоял у длинного зеркала между колоннами, так же, как и сейчас. И точно так же провел рукой по отражению. Только в тот вечер, сквозь зал, отраженный в стекле, он впервые заметил тень — девушку на другом конце зала, в черном, с ярко-красной заколкой в каштановых волосах. Она смотрела не на него, но в ее взгляде было что-то невыносимо знакомое. Сердце дрогнуло, когда она исчезла в толпе. — Ты слышал о Ликорис? — говорил кто-то за столом, за спиной Натана. — Тот, кто рисует цветы кровью? — Он. Или она. Никто не знает. — Говорят, вчера в Питсбурге нашли Оскара по кличке «Осси» с надрезом на горле. А на стене — лилия. Нарисована пальцем. Прямо кровью. — Тот самый, за которым Мориямы еще охотились? — Ага. Прикинь, кто-то их опередил. Натана это бесило. Гложуще, ядовито. Мало того, что он упустил в Токио единственную зацепившую его женщину, так еще и заработал дополнительную мигрень в виде неуловимого убийцы, который временами досаждал, крадя его жертв. Сногшибательная Мэри, посмевшая его кинуть, и ублюдочный Ликорис, сующий свой нос в дела Мориям, стали причиной его бессонницы на протяжении последнего года. Веснински вышел на улицу. Шум, смех, бокалы, полные лжи и шампанского, остались за спиной. Ему стало душно. От лжи, от тонкой парфюмерии, от лицемерной публики, от собственных мыслей. Он чувствовал, как за воротом рубашки снова собирается злость. Снаружи было прохладнее. Нью-Йоркская ночь обнимала город мягкой сыростью. Свет фонарей размывался в каплях на лакированных капотах. Моторы машин тихо урчали, охрана у входа переговаривалась с водителями. — Ты должна уехать, Лилия. Сию же минуту, — сказал кто-то резко с британским акцентом, почти безэмоционально, но с такой силой, что зазвенело в ушах. Натан замер. Прислушался. У парковки стояли трое. Мужчина в дорогом пальто, с выправкой генерала и лицом, будто вырубленным из старого мрамора — Уильям Хэтфорд. Волосы поседели, но гордость в осанке осталась прежней. Серо-зеленые глаза, словно заледенелая вода в графине. Рядом — мужчина, чуть помоложе. Такой же взгляд, такая же осанка. Четкие черты, безупречно выглаженный костюм. Стюарт, сын Уильяма. Копия с замедленной скоростью. И третья — она. Черное платье, красная заколка. Мэри. — Ты не смеешь указывать мне, куда ехать, — сказала она спокойно, но в ее голосе было что-то ядовитое. — Я больше не маленькая девочка. Хотя, если судить по вашим лицам, вам бы очень хотелось, чтобы все еще была. — Ты уже доказала все, да? — презрительно бросил отец. — Танцами на костях? Своими рисунками на стенах? — О, прошу, — фыркнула Мэри, вытаскивая из клатча сигарету. — Не начинай, Уильям. — Не называй меня так! — рявкнул он. — Я твой отец. — А ты не зови меня Лилией, — ответила она, уже не смеясь. Голос стал режущим. — Ты убил ее, когда пытался воскресить маму в ребенке. — Пожалуйста, — вмешался Стюарт, делая шаг вперед. Голос его был мягким и выверенным. Он говорил, как дипломат, не желая разлить ни капли из той чаши, что и так дрожала на краю. — Мы не на семейном ужине. Вы оба знаете, что не здесь и не сейчас. Мэри, папа просто волнуется за те… — Папа просто волнуется за меня? — перебила она, резко повернувшись к брату. — Нет. Папа хочет спрятать меня за запертыми дверями, потому что не может смотреть мне в лицо. Знаешь, почему? Потому что я ее копия. Он не видит меня — он видит мать. Он видит Лилиан, которая умерла при родах. — Умерь тон, — прошипел Уильям. — Пока еще не поздно. — Поздно, — ответила девушка. — Уже очень давно. — Ты не понимаешь, куда лезешь, — процедил мужчина. — Ты играешь в игры, которые тебя уничтожат. — О, папочка. Я — и есть игра, — Мэри усмехнулась, затянулась сигаретой и бросила пепел на мокрый асфальт. — Просто никто еще не прочел правила. И тут отец не выдержал. — Лилия Мэри Хэтфорд, хватит. В этот момент Натан почувствовал, как в груди что-то щелкнуло. Как прицел, ставший наконец резким. Все сложилось. Мэри. Лилия. Почерк. Цветок. Ликорис. Это была она. Всегда была она. Он смотрел на нее из тени — и не мог дышать. Слишком знакомая. Слишком далекая. Убийца, ворующая его жертв. Женщина, укравшая его сон. Один человек. Натан облизнул губы и улыбнулся.***
Мэри всегда была непослушным ребенком. Бунтарский нрав в ней пылал ярче всех каминов в особняке Хэтфордов, и никакие меры — ни заточение в мраморной тюрьме, ни приставленная по пятам охрана, ни вкрадчивые, бесконечно тоскливые беседы с братом, ни громогласные, полные раздражения споры с отцом не могли этот огонь укротить. Она не была глупа. Наоборот — ее ум был острым, как лезвие ножа, что она с юности прятала на бедре. Безрассудная — да. Смелая до безумия — несомненно. Но никогда не глупая. Она слишком рано поняла: когда на нее смотрят, видят не ее. Видят мать. Про Лилиан Хэтфорд говорили шепотом, словно о святой: добрая, мягкая, идеальная. Хранительница не только семейного очага, но и сердца самого главы британской мафии. Мэри же была ее точной копией — до изгиба скулы, до линии губ, до света в глазах. Но в этих глазах жила не тишина — в них бушевала буря. И если мать была воспоминанием о любви, то Мэри — живым напоминанием о смерти. О той, что унесла Лилиан в момент ее появления на свет. С самого детства Мэри чувствовала на себе взгляды — нежные, тревожные, болезненные. Родные утопали в скорби, а Мэри тонула в их ожиданиях. Она мечтала стереть с себя это проклятие, отрезать прошлое, как больной орган, чтобы наконец быть собой — не тенью, не виной, не сосудом для чужих проекций. Золотая клетка, в которую ее заключили под видом заботы, становилась все теснее. И когда под ее босыми ступнями начала шататься мраморная тишина особняка, она решила бежать. Сначала — тайком. Потом — открыто, вызывающе. Ее поиски все чаще заканчивались на грязных улицах, в черных переулках, на задворках мира, где говорили на языке силы. Она хотела понять, как работает механизм мафии, как кровь заменяет договор, а пуля — слово. Она вмешивалась в дела семьи, как в игру, но каждый раз испытывала азарт, похожий на жизнь. Только в этом хаосе — между выстрелом и бегом, между обманом и выживанием — Мэри чувствовала, что дышит. Не как Лилиан, не как Хэтфорд, не как хрупкая девочка под колпаком тревожной любви. А как Мэри. Как Ликорис. Так ее прозвали японские газеты после серии убийств в Токио. В ночь, когда она в очередной раз сбежала, чтобы устранить крысу их семьи, луна висела низко, свет скользил по крышам, отбрасывая длинные, искаженные тени. Девушка спрыгнула с пожарной лестницы и проскользнула в переулок. Здание впереди дышало чьей-то усталой жизнью — окна в полумраке, глухой звук телевизора, слабый запах дешевого табака. Цель была там. Она остановилась, прижавшись к стене, выжидая. И вдруг — движение. Чужая тень пересекла двор. Спокойная, размеренная походка. Ни страха, ни суеты. Как будто он знал, что она здесь. Мэри выпрямилась, и в следующий миг увидела его лицо. Свет фонаря выхватил знакомый силуэт из тьмы, и сердце в ее груди вздрогнуло — один раз, резко, будто оступилось. Натан. Он стоял в десяти шагах от нее, руки в карманах, голова чуть склонена вбок, как будто он рассматривал не ее, а воспоминание. Его губы тронула легкая, почти насмешливая улыбка. Мэри сжала кулаки. На долю секунды она растерялась. Не потому что испугалась. Она не боялась. Но его появление выбило почву из-под ног. Он не должен был быть здесь. Он не должен был знать, куда она идет. — Вот мы снова и встретились. Ты опаздываешь, — произнес он тогда, как старый любовник, уставший ждать. — Он еще жив? — Хэтфорд кивнула в сторону окна. — Жив, — ответил Натан спокойно. — Это твоя цель, не моя. Не собираюсь красть твою добычу, у тебя ведь очень чувствительный темперамент, — процитировал он ее слова, брошенные в Токио. — Я пришел сюда не за ним. Мужчина сделал шаг в ее сторону. — Я пришел за тобой. Вот так Натан вторгся в ее мир, без стука, без приглашения. Он не отступал, раз за разом ломая прутья золотой клетки, в которой она томилась. Всегда появлялся внезапно: в номерах отелей, на крышах, в подземных туннелях, даже однажды — в ее ванной. Как пожар. Он завоевывал ее медленно, методично, с такой же одержимостью, с какой другие охотились за смертью. Он говорил немного, но каждый его взгляд был жаждой. Каждый шаг — приближением к ней. Он знал ее запах. Ее темп. Ее страх. Он не хотел спасти ее. Он хотел стать с ней одним целым. Он не умел быть мягким, но был честным. Его желание не было телесным — оно было тотальным, как проклятие. Однажды он рассказал о своем прошлом. Рассказал об отце — обедневшем польском дворянине, сбежавшем в Америку за иллюзорной американской мечтой. Рассказал о матери, которая устала от жизни с пьяницей, распускающим свои руки, и сбежала, бросив сына наедине с поломанным человеком, что в бреду колотил мальчика и повторял, что Натан обязан возродить великое имя Веснински. О том, как он ушел. Сначала — в подворотни. Потом — в уличные банды. А после его заметили Мориямы. Сломали, переплавили и выковали заново. Их тайные встречи продолжались полгода, пока однажды Натан не явился в фамильную резиденцию Хэтфордов с охапкой ликорисов и кольцом в бархатной коробочке, которое позже она, не в силах выбросить, закопает в фамильном мавзолее Расселов.***
— Все готово? — голос Натана прозвучал глухо, почти лениво, когда он, не оборачиваясь, кинул взгляд через плечо на Лолу. — Да, шеф. Все в точности, как вы просили, — ответила она, поправляя манжеты перчаток. — Только… простите, но зачем цветы? Эти ликорисы — дорогое удовольствие. Перевозка, уход, температура — они обошлись вам в кругленькую сумму. Стоило ли тратиться на птичку, которой осталось совсем немного порхать? Он не ответил. Только брови сошлись на переносице, словно от боли или досады. Слова помощницы соскользнули с него, как вода с масла. Сейчас он думал не о деньгах. Он думал о предвкушении. Скоро — совсем скоро — он окажется перед ней. Перед той, чье имя жгло его язык, даже когда он не произносил его. Столько лет — расплывчатых, вязких, словно сон на грани забытья — он жил одним: дождаться этой встречи. И вот теперь она стала слабой, сломанной, затертой до прозрачности. Ее тело — больше не оружие. Ее голос — больше не кнут. Осталась лишь оболочка. Легкая. Хрупкая. Почти бесплотная. Он представлял себе ее взгляд. Застынет ли в нем страх? Или холодная, колючая насмешка, как прежде? Зашатается ли она под его пальцами, слабо трепеща, как стрекоза с надорванным крылом? Или снова встретит его с дерзкой усмешкой и шипящим ядом на губах? — И почему мы вообще сначала к ней? — нарушила его мысли Лола с раздражающей неуместностью. — Разве не интереснее начать с Млад- Движение было быстрым, без предупреждения. Широкая ладонь Натана накрыла лицо Лолы, как ловчая сеть насекомое. Он не сжал ее, лишь удержал, но даже этого касания хватило, чтобы ее дыхание сбилось. — Ты, блять, мешаешь, — прорычал он сквозь стиснутые зубы, и в этом рычании слышалось нечто первобытное, расплавленное, обжигающее. Глаза Лолы расширились. В них вспыхнул страх — быстрый, чистый, неразбавленный. Вот оно, отличие. Мэри не боялась. Никогда. Она отвечала ударом на удар, словом на слово, жестом на жест. Грубость принимала, как вызов, и возвращала ее с двойной силой. Ее бесстрашие было дерзким, вызывающим, почти болезненным в своей откровенности. А Лола… Лола трещала, как тонкое стекло в ледяной воде. И от этого было только скучно. Первые месяцы после женитьбы с Мэри были подобны огненному вихрю, что вырывается из давно погасшего кратера. Ни у него, ни у нее не было нужды притворяться — маски слетели сразу, как только за ними захлопнулась дверь их первого совместного дома, скрипучего, но упрямо стоящего особняка на отшибе Балтимора. Мэри отрезала прошлое с хирургической точностью. Ее отец и брат исчезли из ее жизни, как будто и не существовали вовсе. Она не просила понимания. Не объяснялась. Просто выбрала. Его. Натану не нужно было спрашивать — он знал, что именно он стал причиной этой тишины на другом конце телефонной линии. И эта мысль будоражила его, как ядовитый мед: опасно, сладко, опьяняюще. Их дни растворялись в оголенной страсти, а ночи вспыхивали, как факелы. Не было ни жалости, ни тормозов. Он царапал ее до крови, а она смеялась. Она кусала его до синяков, оставляя следы, будто метила. Они сгорали друг в друге, оставляя после себя только пепел и влажное дыхание. И в этом пепле он нашел то, чего не мог найти ни в одной другой женщине. Ни в связях, ни в верных соратниках, ни в тех, кто смотрел на него с трепетом или ужасом. Мэри не боялась его монстров. Напротив — она смотрела им прямо в глаза. Глубоко в нем жили твари. Ветхие, шепчущие, чавкающие на слух. Тени, обвитые кровью и жестокостью, вросшие в кости и плоть. Эти монстры годами просили, ныли, выли, требуя признания, выхода, свободы. Но с Мэри они впервые замолкли. Нет — они впервые восхитились. Затаились, зачарованные, внимая ей, как дитя внимает матери. Они желали ее. Все до одного. И он чувствовал, как это желание прорастает в его нутре ядовитым цветком. Сначала было влечение. Потом — привязанность. А затем — голод. Ненасытный, всепоглощающий. Он жаждал ее запаха, ее насмешек, ее огня, ее колкой манеры говорить так, словно она не просто не боялась смерти, но и презирала ее. Он хотел ее рядом. Всегда. До боли в челюсти. До дрожи в руках. До судорог в груди. Иногда по ночам он наблюдал за ней, когда она спала. Ее лицо казалось тогда чужим — спокойным, далеким, почти неземным. Он тянулся к ней пальцами, касался ключиц, груди, щек, словно скульптор, изучающий шедевр. Иногда не мог удержаться и оставлял едва заметные царапины. Просто чтобы напомнить себе — она настоящая. Это была не любовь. Или, если и была — то уродливая, искаженная, опасная. Это была зависимость. Жгучая, ядовитая, такая, что даже его собственные чудовища начинали ворочаться в бессилии — они уже не могли насытиться. Им было мало. Ему было мало. И, пожалуй, именно тогда он понял: если Мэри когда-нибудь уйдет — он не переживет этого. Ни как человек, ни как монстр. Но все изменилось. Не внезапно, не взрывом. А трещиной — тонкой, почти невидимой, но неизбежной. И с каждым днем она разрасталась, ползла по их миру, как иней по стеклу. Он сам перечеркнул «их». Не Мэри. Не обстоятельства. Не судьба. А он. Натан. Тогда, когда познакомил свою жену с цветком клана Морияма — Тсубаки.***
В тот вечер Мэри не ждала ничего особенного. Натан настоял, чтобы она пошла с ним на ужин в особняк семьи Морияма. Их отношения с Кенго были сугубо деловыми — холодная вежливость, редкие встречи, ни намека на что-то личное. Так что перспектива семейного ужина с «главой клана» не вызывала в ней ничего, кроме скуки и легкого раздражения. Когда она узнала, что там будет присутствовать жена Кенго, Мэри приготовилась к худшему: она представляла себе очередную безликую, затравленную женщину, которая будет сидеть при мужском столе, пряча глаза и подливая чай по команде. Таких она видела десятки, да и Натан подливал масло в огонь своими рассказами о робких японках, марионетках, забывших, как звучит собственный голос. Но она ошиблась. Тсубаки вошла в комнату, как утренний свет проникает сквозь щель в шторах — медленно, мягко, но совершенно неотвратимо. Она не привлекала внимание специально, но все же забирала его полностью. Высокая, с прямой осанкой, с тонкими чертами лица, словно вырезанными из фарфора, и гладкими, черными волосами, заправленными в сложную классическую прическу. На фоне массивных фигур мужчин за столом и яркого макияжа гостьи из Лондона, Тсубаки казалась призрачно-невесомой. Она была одета в небесно-голубое кимоно с вышивкой герба клана, а на левой щеке, прямо под глазом, угадывалась крошечная родинка, словно метка художника, завершившего свой шедевр. Мэри, которая редко кому позволяла задерживаться в ее мыслях, вдруг поймала себя на том, что не может отвести взгляда. — Добрый вечер, — произнесла Тсубаки с легкой, почти извиняющейся улыбкой. Ее голос был теплым, чуть ниже, чем ожидалось, и обволакивающим, как плед, в который хочется завернуться в холод. Он не сочетался с ее окружением — жестким, угрожающим, окрашенным в дым и кровь. Мэри кивнула ей в ответ, сохранив нейтральное выражение лица, но внутри нее пронеслось странное ощущение, как будто ледяной клинок внутри на миг коснулся чего-то теплого. Рядом с Тсубаки она ощущала себя еще более угловатой, более опасной, как оружие, брошенное на шелковый платок. Когда они сели за стол, Натан, по привычке, налил жене вина. Его рука на ее талии была тяжелой, якорной, напоминанием о том, к какой жизни она принадлежит. Но ее взгляд вновь и вновь возвращался к Тсубаки, сидящей напротив. Та держала перед собой тонкую фарфоровую чашку с жасминовым чаем, обхватив ее обеими руками. В этом простом жесте было столько утонченности, будто она была частью церемонии, недоступной простым смертным. — Тебе стоит попробовать что-то покрепче, — сказала Мэри с ухмылкой, приподнимая бокал красного вина. Тсубаки посмотрела на нее и мягко засмеялась, не пряча взгляда. — Жасминовый чай мне ближе, — ответила она тихо. — В нем много тепла и нежности. Он успокаивает. Мэри откинулась на спинку стула, продолжая изучать ее с неприкрытым интересом. Эти слова задели что-то внутри. Она никогда не искала успокоения. Виски — ее вечный спутник — был не для утешения, а для ожога. Он поджигал боль, воскрешал ярость, позволял забыться в огне, а не в тишине. — У тебя нежный вкус, — сказала Мэри после паузы, отпив глоток. — В отличие от меня. — Мы такие разные, правда? — Тсубаки улыбнулась, легко, без вызова. Она не смущалась контраста между ними — наоборот, он ее забавлял. Но в ее темных глазах, теплых и глубоких, как вечерний чай, Мэри увидела нечто большее: принятие. Неосуждающее, спокойное, искреннее. Так началась их странная, невозможная дружба. Одна — острое лезвие, хищное, опасное, не ведающее покоя. Другая — шелковая вуаль, нежность, воплощение мира, в котором Мэри никогда не жила, но которого ей вдруг стало не хватать. И все это за чашкой жасминового чая и бокалом крепкого красного вина. Они начинали с формальностей: случайные разговоры на фоне деловых собраний, редкие обмены взглядами через шумный зал. Мэри, которая раньше избегала этих встреч, находя их бессмысленными и тягостными, вдруг перестала от них уклоняться. Может быть, из-за чувства долга перед Натаном, а может, из-за чего-то иного, едва осознанного. Теперь, стоя в углу, с бокалом в руке, она ловила взгляд Тсубаки — и в этом взгляде не было ни страха, ни осуждения. Только спокойный интерес, словно японка рассматривала в Мэри нечто большее, чем просто жену убийцы. Иногда, во время этих собраний, Морияма ненавязчиво подходила к ней — с чашкой чая, с небрежным комплиментом, с тихим вопросом, как та себя чувствует. Ничего особо личного. Но Мэри начинала ловить себя на том, что ждет этих встреч. Что следит за входной дверью, и если Тсубаки не появляется — в груди, глубоко, что-то чуть оседает. Потом все изменилось. Тсубаки начала писать. Маленькие записки, оставленные после собраний: «Я иду в чайную у парка в четверг. Буду там после полудня. Буду рада, если ты заглянешь». Без давления, без ожиданий. И, к собственному удивлению, Мэри начала приходить. Это не были дружеские встречи в привычном смысле. Они не обнимались при встрече, не смеялись громко, не шептались в уголке. Их связь росла как корни под землей — медленно, крепко и почти незаметно для окружающих. Тсубаки всегда приходила раньше, уже сидела за столиком, аккуратно выпрямив спину, с ладонями на коленях. Ее тишина не требовала заполнения. Мэри, которая привыкла к миру, где молчание — это предвестник опасности, вдруг почувствовала, что здесь оно безопасно. Они говорили. О семье, о воспоминаниях детства, о боли, которую не всегда можно назвать. Тсубаки рассказывала про цветы, что выращивала ее мать. Про брата, которого она почти не помнила. Про одиночество. Мэри — про кровь на руках, про отчуждение, про отца, который смотрел сквозь нее, будто она была тенью, а не дочерью. И Тсубаки слушала. Не сочувственно, не с жалостью — по-настоящему. Это было неожиданно. Обезоруживающе. Постепенно что-то в Мэри начало меняться. Не сразу. Не резко. Но словно кто-то гладил ее ножевые грани теплой ладонью. Она стала меньше курить. Меньше пить. Начала делать перерывы в работе: ради этих чаепитий, ради легких прогулок, ради того, чтобы просто быть с человеком, рядом с которым не нужно было держать оружие в рукаве. И хотя Мэри по-прежнему оставалась собой — с железным взглядом, с прямой спиной, с вечным внутренним напряжением — с Тсубаки она могла позволить себе быть тишиной. Не войной. Не угрозой. Иногда, уходя, она ловила свое отражение в витрине и не узнавала себя. А потом смотрела на тонкую фигуру рядом, на лицо, где всегда жила какая-то тихая сила, и понимала: если это и есть слабость, то, быть может, именно она делает человека по-настоящему сильным. Однажды, когда они гуляли в саду, где листья клена уже начали покрываться багряной кромкой, Мэри почувствовала, что что-то не так. Тсубаки шла чуть впереди, ее легкая походка казалась чуть менее уверенной, чем обычно. Пальцы сцеплены перед собой, плечи напряжены. Женщина почти не говорила. Обычно она замечала каждую птицу, каждый цветок, обращала внимание на шелест ветра или аромат свежего чая, который приносил слуга. Но сегодня все было иначе. Тихо. Они подошли к каменной скамье у пруда, и Тсубаки остановилась. Несколько мгновений смотрела на гладь воды, будто искала там ответы, и только потом, все так же молча, села. Мэри присоединилась к ней, краем глаза наблюдая за тем, как сжимаются тонкие пальцы Тсубаки, как побелели костяшки. — Он снова не позволил мне его увидеть, — проговорила она наконец так, будто каждое слово давалось с усилием. — Ичиро… Я не видела его уже несколько месяцев. Мэри молчала. Это имя она слышала впервые. — Мой сын. Первенец, — Тсубаки чуть повернулась, ее взгляд был полон боли, пронзительной и сдержанной, такой, какую только матери умеют носить внутри. — Когда он был маленьким, я пела ему колыбельные. Держала его на руках, даже когда Кенго говорил, что нельзя. Что он должен привыкать к твердому, мужскому воспитанию. Что я слабость. Угроза. Она на мгновение замолчала, будто слова застряли в горле. — Когда ему исполнилось три, Кенго начал забирать его чаще. Дольше. А потом совсем. Я стала видеть Ичиро только на праздниках. На больших, шумных вечерах, где он должен был сидеть рядом с отцом и кланяться важным гостям. И каждый раз все дальше от меня. Его взгляд становился холоднее. Он больше не тянулся ко мне. Не смеялся. Он… — ее голос дрогнул, — стал чужим. Мэри слушала, не перебивая. Не потому что не знала, что сказать — а потому что понимала: в такие моменты нужно просто быть рядом. Так ее научила эта женщина. — Кенго считает, что моя мягкость сделает из него слабого наследника, — продолжила Тсубаки, глядя в пруд, — что он должен стать воином, лидером. А не маменькиным сынком. Он не понимает, что даже будущему лидеру нужна любовь. Что даже в жестоком мире можно остаться человеком. Мэри невольно сжала кулаки. Ее всегда раздражали мужчины вроде Кенго — те, кто называл любовь слабостью, а страх — воспитанием. Но в этот момент все раздражение сменилось другим чувством. Ее сердце болезненно отозвалось на боль Тсубаки. Потому что она знала, каково это — быть отстраненной. Быть лишенной. Стать зрителем собственной жизни, когда у других на тебя свои планы. — Ты не слабая, — наконец произнесла Мэри. — И если Ичиро хоть немного похож на тебя, он это поймет. Со временем. Тсубаки посмотрела на нее с благодарностью — не театральной, не вычурной, а тихой, как утро после дождя. И на мгновение положила ладонь на ее руку. Легкое прикосновение, почти невесомое, но в нем было все: боль, благодарность и тепло. В тот вечер они долго сидели в саду. Без слов. Под багряными листьями, среди тишины, которая уже не казалась тяжелой. В следующий раз они встретились в чайной комнате — той самой, где стены из рисовой бумаги пропускали мягкий, рассеянный свет, а на низком столике уже дымилась пара чашек с жасминовым чаем. Мэри вошла, как обычно, уверенно, почти бесшумно, но на этот раз ее встретила не привычная сдержанность Тсубаки, а что-то новое. Теплое. Светлое. Искрящееся. Морияма сидела на подушке у окна, в ее волосы была воткнута тонкая шпилька с нефритовым цветком. Лицо ее светилось особым, почти детским восторгом. Как только Мэри переступила порог, Тсубаки подняла на нее взгляд — и в этих глазах плескалась радость, неподдельная и такая… трогательная, что у Мэри что-то дрогнуло внутри. — Я хотела тебе кое-что рассказать, — сказала Тсубаки, сложив руки на коленях. Голос ее был взволнованным, но не тревожным, скорее трепетным, как у ребенка, которому доверили важный секрет. Мэри села напротив, изогнув бровь с легкой насмешкой: — Надеюсь, это не про новый сорт чая, — буркнула она, но улыбка все же тронула ее губы. Тсубаки рассмеялась тем самым смехом, звенящим и легким, как ветер в саду. — Нет. Гораздо важнее. — Она положила ладонь себе на живот. — Я жду ребенка. В комнате повисло короткое молчание. Мэри моргнула. Ее взгляд скользнул к этой хрупкой руке, и вдруг все стало как-то тише. — Я беременна, — повторила Тсубаки, и в этот раз ее голос прозвучал чуть громче, чуть увереннее. — И если это будет девочка, мне позволят оставить ее. На мгновение в глазах японки мелькнула тень старой боли, но почти сразу исчезла, вытесненная новым светом. — Я уже придумала имя, — она произнесла это чуть тише, с легкой робостью. — Рико. По-японски это означает «дитя жасмина». Мэри молчала. Слова застряли где-то между горлом и сердцем. Жасмин. Конечно. Это имя было будто соткано из самой сути Тсубаки, имя которой в переводе с японского означало «камелию», — из ее тепла, ее мягкости, ее тихого упрямства сохранять свет даже там, где царит мрак. Рико — не просто имя. Это было обещание. Надежда. Мечта, что у нее получится то, что не дали с Ичиро. Что этот ребенок будет с ней. Что она сможет быть матерью — не только в тени и не только в воспоминаниях. — Подходит тебе, — наконец сказала Мэри хрипловато, — дитя жасмина. И все же, подумалось ей теперь, какая странная ирония. Три женщины, три цветка. Камелия. Лилия. Жасмин. Мягкое, ядовитое, живое. В них была разная природа, но одна суть — корни, уходящие в глубину, и стебли, тянущиеся к свету. — У нас с тобой получится целый цветочный букет, — усмехнулась Мэри, сделав глоток чая. Впервые жасмин не казался ей таким приторным. Морияма кивнула, ее глаза блестели. — Цветы бывают разными, — тихо сказала она. — Одни колют, другие лечат. Но вместе они красивы. Женщина вновь улыбнулась. Той самой, настоящей улыбкой, когда уголки глаз чуть прищурены, а на левой щеке появляется крошечная родинка, которую Мэри почему-то запомнила с первой же встречи. — А знаешь, — добавила Тсубаки чуть позже, — я бы хотела, чтобы ты стала ее крестной. Мэри удивленно подняла бровь, но в ее груди вспыхнуло что-то странное и непривычное. Ей вдруг стало трудно дышать. Крестной. Это было почти смешно — Ликорис, наемница, убийца, та, что привыкла жить в тени крови и стали. И все же… — Надеюсь, ты не собираешься поить ее своим вином, — поддразнила Тсубаки. Мэри коротко усмехнулась, отвела взгляд, чтобы та не увидела, как дрогнули ее ресницы. — Только если жасминовый чай не справится. Но их мечтам не суждено было сбыться.***
В комнате стояла тишина, такая плотная и бережная, будто сама тишина боялась потревожить новорожденного. Свет солнца ложился на кровать мягким золотом, заливая белые простыни и розовый плед, в который был завернут младенец. Мэри осторожно держала его на руках, будто боялась нарушить ту хрупкую, эфемерную гармонию, которую излучал этот крошечный комочек жизни. Личико — совсем крошечное, фарфоровое, с почти прозрачной кожей, из-под которой проглядывали тонкие венки. Маленький носик, пухлые губки и родинка — точно такая же, как у Тсубаки, чуть левее, над щекой. Мэри замерла, вглядываясь в это пятнышко, как будто в знак, скрепляющий их цветочную связку. — Она такая красивая, — прошептала Мэри, позволив себе улыбнуться. Не той хищной, опасной улыбкой, к которой она привыкла, а светлой, мягкой — почти детской. — Посмотри на эту щечку… такая же, как у тебя. Родинка точно в том же месте. Она — копия тебя, Тсубаки. Морияма не ответила. Мэри, не заметив этого сразу, все еще продолжала всматриваться в младенца. Он мирно посапывал: крошечные пальчики сжимали край одеяла, словно цепляясь за жизнь, ноготки — как рисовые зернышки, чистые и прозрачные. Его ресницы были длиннее, чем у многих взрослых, а на виске поблескивала тонкая прядь темных волос. — Рико… — повторила Мэри шепотом, почти на выдохе. — Настоящее дитя жасмина. Ты подарила этому миру что-то чистое. Что-то по-настоящему живое… Но когда Мэри подняла взгляд, ее улыбка застыла. Лицо Тсубаки было бледным, словно из нее вытянули все тепло. Губы дрожали, пальцы судорожно сжимали край халата, глаза были полны ужаса. — Мэри… — голос ее сорвался. — Пожалуйста… не называй его «она». Тишина пронзила комнату, как игла. Мэри замерла, не сразу поняв. Потом медленно перевела взгляд на ребенка. Снова на родинку. На его изящные черты. Все в нем кричало: нежность, невинность, красота. — Что? — тихо переспросила она. Тсубаки отвернулась, как будто не могла вынести ее взгляда. — Это… мальчик, — выдохнула она, и по ее щекам пркатились слезы. — Он родился мальчиком, Мэри. Но я не могла сказать Кенго. Я сказала ему, что это девочка. Назвала его Рико… потому что… если бы он узнал… если бы понял… Мэри медленно опустилась на край кровати, младенец все так же спал, не зная, какой ад разворачивается над его маленькой головой. — Он бы убил его, — закончила Тсубаки. — Ты не понимаешь. Он хотел дочь. Ему нужна была девочка. Второй сын… второй сын может стать угрозой. Мешать старшему. В его глазах, это риск. Он не простит. Он просто… уничтожит его. Слезы текли по щекам женщины, капая на ее колени, но она даже не пыталась их утереть. Только смотрела на свое дитя. Не с материнским обожанием, а с отчаянной, всепоглощающей тревогой. Мэри смотрела на нее, чувствуя, как в груди что-то надламывается. Этот мальчик, такой хрупкий, с ресницами, как крылья бабочки, родился в мир, где его существование — это уже преступление. Где его жизнь можно стереть одним словом, одной правдой. — Ты поступила правильно, — сказала Мэри, тихо, но твердо. — Мы… мы что-нибудь обязательно придумаем.***
Натану не нравилось, какой становилась Мэри. Не то чтобы он умел по-настоящему любить — любовь в их мире была либо оружием, либо слабостью — но он знал ее до костей, знал ее настоящую. Она была огненной, хищной, опасной. В ней всегда горел внутренний костер. И он горел для него. Только для него. Но с тех пор, как в ее жизни появилась Тсубаки, этот огонь начал гаснуть. Сначала это были мелочи. Мэри стала мягче, задумчивее. Меньше начала пить. Чаще улыбаться, но не ему. А потом родился этот ребенок. Не их, чужой. И она будто бы потеряла интерес ко всему, кроме него. Все свободное время — у Тсубаки. Все разговоры — о Рико. Натан наблюдал за ней со стороны, как за привидением той женщины, на которую однажды положил глаз. И не понимал, что именно его раздражает больше: ее странная новая нежность или то, как она ускользает от него, все дальше и незаметнее. Он злился. Но злость была тихой, холодной, как лезвие ножа под языком. Он терпел. И выжидал. А вот Лола не терпела. Она всегда жила в его тени. Искала возможность приблизиться. И теперь, заметив, как Мэри исчезает — утром, днем, ночью — Лола решила сыграть в игру. Примитивную, но потенциально выгодную. Если Натан разочаруется в жене, то, быть может, посмотрит наконец на нее. Она проследила за Мэри. Сначала — просто из любопытства. Потом — с азартом. И в один из вечеров она вернулась в дом в истеричном возбуждении, будто только что сорвала джекпот. — Вы не поверите, что я узнала, — выпалила она, хватая Натана за руку. — Вы не поверите. Мэри врет вам. Она все это время покрывает Тсубаки! Натан резко поднял взгляд. — Говори. Лола почти захлебывалась от удовольствия и от важности своей информации. — Рико… этот ребенок. Это не девочка, понимаете? Он мальчик. Тсубаки соврала Лорду Морияма, чтобы тот не убил младенца. И сейчас она готовит побег. Она связалась со своим кланом. Они собираются уехать. И Мэри… она помогает. Она во всем этом участвует. Они думают, что вы не узнаете. Мир на секунду стал слишком тихим. Натан смотрел на Лолу, но не слышал ее больше. Внутри что-то щелкнуло, сломалось, перевернулось. Мальчик. Побег. Ложь. Мэри. Его Мэри. Она не просто исчезала. Она предавала. И ради кого? Ради той, с кем стала мягкой, чужой. Жалкой. Ради ребенка, который даже не ее. В его висках застучала ярость. Глухая, сдержанная, но неумолимая. Он знал, что сделает. Ему не нужна была правда — достаточно того, что он почувствовал. Мэри перешла грань. Натан начал следить за ней, как когда-то охотился на своих жертв. Как раньше — в те времена, когда имена были масками, а улицы — полями боя. Только теперь поле — ее жизнь, ее маршрут, ее распорядок. Все предсказуемо, до смешного. До боли. Мэри, некогда хищница, шла по миру с обнаженной шеей. Ослабленная, увлеченная, слишком доверчивая. Она почти парила — как будто наконец обрела то, что так долго искала. В глазах было тепло. В движениях — легкость. Она улыбалась детям на улицах, поправляла платок Тсубаки, держала Рико так, будто у самой в груди пульсировало материнство. Именно это бесило Натана больше всего. Она утратила бдительность. Перестала оглядываться. Забыла, что в их мире добро — это приманка, а слабость — приговор. Он шел за ней в тени, сливаясь с толпой. Иногда так близко, что мог бы вдохнуть запах ее духов, услышать, как она выдыхает имя Тсубаки, или смеется, глядя на крошечные ножки младенца, брыкающегося в пеленке. Мэри ничего не замечала. Не потому, что Натан был слишком хорош — хотя он был — а потому, что она стала слишком плоха. Хватка исчезла. Осторожность оказалась стерта. Та, которая когда-то в толпе слышала шаги опасности, теперь шептала сказки на ухо ребенку, забывая, в каком аду живет. Он следил за ней не день и не два. Он ждал. Терпеливо, методично, как паук в центре паутины. Он смотрел, как они готовят побег. Как Тсубаки получает письмо с печатью клана. Как Мэри договаривается с водителем. Как вещи собираются незаметно, как в их доме становится все меньше ее личного, все больше — потайного. И все это время внутри Натана росла ярость — тугая, вязкая, как нефть. Он не собирался кричать или ругаться. Он собирался разбить. Не сердце. Он хотел разбить ее надежду. Сделать выстрел, когда они уже будут у самолета. Когда Тсубаки обнимет ребенка, когда Мэри шагнет на первую ступень трапа. Вот тогда. Тогда он выйдет из тени. Тогда случится конец. Не от пули. От чувства. От боли. От его любви, искалеченной и безобразной, которая рикошетом ударит по ней, по ним всем. Он станет их последней стеной. Стеной, в которую врежется весь их план, как поезд в тупик. Потому что он был прав — любовь либо оружие, либо слабость. И его любовь больше не слабость. Он шел за ней, зная: удар должен быть не в сердце. А в ту самую мечту, которую она так глупо осмелилась вырастить в себе. И сорвет он ее с корнем.***
Они продумывали план ночами. Шепотом, в темноте, когда весь мир замирал, и только страх пульсировал в венах. Тсубаки сидела, прижав к груди спящего Рико, а Мэри раскладывала карты маршрута и даты, чертила на бумаге возможные отговорки, запасные ходы и точки выхода. — Я не могу забрать Ичиро, — тихо, будто признаваясь в преступлении, говорила Тсубаки. — Он — первенец Кенго. Я редко его вижу, но он все равно под колпаком. И если я возьму двоих… нас просто убьют. Всех. Она плакала редко. И на этот раз слезы не лились, просто голос хрипел от сдерживания боли. Решение было чудовищным, но иного не существовало. Тсубаки свяжется с родственниками в Киото, улетит якобы на отдых, оставит Рико своей матери и младшему брату — они уже согласились. А потом вернется. Вернется к Ичиро. Вернется в клетку. — Я скажу Кенго, что ребенок умер. Что девочка… не выжила. Она сжимала крошечную руку сына, как будто уже прощалась. — Лучше пусть он будет далеко и жив, чем рядом и мертв. Мэри не спорила. Она смотрела на Тсубаки и понимала: это не слабость. Это сила. Такой силы у нее самой не было. Она бы не смогла отказаться от своего ребенка. Не смогла бы продолжать жить в доме, где ее чаду грозит опасность. — У каждого человека должен быть выбор. Кто знает, вдруг мой сын вырастет и сможет выбраться из замкнутого круга насилия и зла. Эта фраза вонзилась в грудь Мэри, как шило. Надолго, глубоко. Она не собиралась сбегать с ними. Никогда. У нее были свои цепи. Своя расплата. Все, что она могла — помочь. Быть рядом. Убедиться, что все пойдет по плану. Это был последний акт дружбы. Последний шаг. В тот майский день она пришла проводить Тсубаки в аэропорт. Рико крепко спал, спрятанный в одеялах. Тсубаки, бледная и слишком тихая, не проронила ни слова, когда обняла Мэри на прощание. Все уже было сказано. Все слезы — выплаканы. Остались лишь нервы и решимость. Мэри смотрела, как они проходят через контроль, как очередь постепенно съедает их силуэты. И в этот миг все рухнуло. Голос за спиной. — Красиво получилось. Почти получилось. Она обернулась. Натан. Спокойный, как тень перед тем, как всё обрушится. А рядом — Лола. Улыбающаяся, как кошка, что наконец поймала свою птичку. Мэри не успела ничего сказать. Даже выдохнуть. А потом — темнота. Глухая, холодная, с привкусом металла на языке. Когда она пришла в себя, сначала был запах. Горький, знакомый — что-то между табаком, потом и железом. Воздух не шелохнулся. Он стоял густой пеленой, точно мертвый. Затем пришло ощущение ткани — мягкой, чужой, слишком шелковистой, как будто ее укрыли гробовым саваном. А после — тишина. Живая, плотная, предвещающая беду. Мэри распахнула глаза. Потолок. Высокий, белый, с узорами лепнины, в которые она когда-то вглядывалась в минуты безмятежности — до того, как все стало иначе. Женщина поняла: она дома. В их спальне. Мэри села резко, словно задыхалась. Голова гудела, тело было ватным, а мир размытым, будто под водой. И сразу, прежде чем сердце успело осознать, в грудь врезался вопрос. Он вырвался из горла дрожащим, хриплым шепотом: — Где Тсубаки? Натан сидел в кресле у окна, словно ждал. Нога на ногу. Ладонь с кольцом покоилась на подлокотнике. В глазах, в которых не было ничего, кроме спокойствия, не моргали. Он смотрел на нее, будто любовался тонущим кораблем. — Ее больше нет, — ответил Веснински просто, почти ласково. — Ее казнили. В ту же ночь. Время не остановилось — оно взорвалось внутри. Мэри вздрогнула, будто от удара током. Сердце, только что сжавшееся от тревоги, теперь билось в груди с бешеной, ослепляющей болью. — А вот мальчику позволили жить. Его забрал Тецудзи, младший брат Лорда, — продолжил Натан, как ни в чем не бывало. Мэри обхватила себя руками. Холод пробрал до костей. Все тело сотрясалось от невидимой дрожи. Ее душа будто оказалась на раскаленной сковороде. Она пыталась дышать — и не могла. Все внутри клокотало. Тсубаки. Тсубаки, с глазами, полными решимости. Тсубаки, с голосом, хранящим трепетную ласку даже в страхе. Тсубаки, говорящая, что у каждого человека должен быть выбор. А теперь она мертва. И выбор исчез вместе с ней. Мэри сжалась. Лицо запылало, грудь ходила ходуном. Все вокруг потемнело, словно мир потерял краски. Она задыхалась. Внутри что-то выло, дергало, металось. Она снова посмотрела на Натана, который не отрывал от нее взгляда. В его лице было что-то восхищенное. Она выдохнула судорожно. Голос сорвался на злость: — Ты… ты знал. Ты следил. Ты все разрушил… ты уро… И не договорила. Натан подошел вплотную, не пряча улыбку. Та улыбка, которую он носил всегда в моменты, когда ломал чужие жизни, как спички. Он наклонился, обнял ее, крепко, почти любовно. Словно волк, лижущий шею своей жертве. — Ш-ш-ш, — выдохнул он. Его губы коснулись ее виска, а подушечки пальцев дотронулись до щеки, пытаясь стереть слезы и отпечатать свое прикосновение. — Тебе нельзя волноваться. Она застыла. — Ты беременна, Мэри. Мир хрустнул. И рассыпался. *** Натан часто пугал ее тем, что Мориямы воспитают Натаниэля как одного из своих. Говорил, что тот будет компаньоном Ичиро. Будет расти с ним бок о бок, учиться с ним, сражаться рядом и умирать — если потребуется — за их общее имя. За имя, которое Мэри ненавидела всей душой. За имя, которое забрало у этого мира Тсубаки. Их сын, ее мальчик, должен был стать еще одним лезвием в ножнах этой проклятой семьи. — Они сделают из него мужчину, — говорил Натан, глядя в ее лицо с тем холодным торжеством, которое обычно сохранял для убийств. Но она знала, что это значит. Мужчина по версии Мориям — это пес, дрессированный на смерть. Это голодный хищник в костюме, с мерзкой улыбкой и мертвыми глазами. Такой, каким был Натан. Такой, каким хотели сделать ее сына. С тех пор за ней постоянно следили. Охрана сопровождала ее повсюду: в сад, на осмотры, даже в ванную. Люди в черном, с пустыми глазами и натренированными телами. Якобы для защиты, на деле — надзиратели. Она снова оказалась в клетке, как тогда. Только теперь рядом был и ее сын. Клетка на двоих. Из золота и боли. Заточение не одиночества, а вины. Но Мэри помнила ту весеннюю фразу, произнесенную на пороге последней надежды: «У каждого человека должен быть выбор. Кто знает, вдруг мой сын вырастет и сможет выбраться из замкнутого круга насилия и зла». Она повторяла ее, как молитву, как мантру. Шептала в темноте, укачивая младенца. Молча выдыхала, глядя в потолок. И когда пришло время сделать первый выбор за Натаниэля, она отдала его в экси. Это стало ее обетом. Не в надежде, что он станет звездой. Не в попытке «выбить» для него свободу. Нет. Все было проще. Честнее. Сын Тсубаки, тот, кого та так берегла и кого не смогла спасти, тоже играл в экси. Мэри пыталась связать их судьбы хотя бы через игру. Через поле, где правила жестки, но одинаковы для всех. Где у мальчиков появлялся шанс вырваться. Где можно было стать кем-то, кроме Мориямы. Натан был в ярости. Кричал, бил кулаками в стены, швырнул в стену старинную вазу с икебаной. Но Мэри стояла спокойно. — Какая, в сущности, разница, — прошептала она тогда, глядя в глаза мужа, — каким Мориямам он будет принадлежать? Мэри всегда приходила на тренировки сына. Там, сидя на трибунах с сигаретой между пальцами, она воодушевленно наблюдала за своим мальчиком. И каждый раз, когда тот брал в руки клюшку, у нее перехватывало дыхание. Натаниэль двигался так, будто летел. Без страха, который обычно сопровождал его дома. Без тени отца, замахивающегося на него. А рядом с ним всегда были друзья — Рико и Кевин. Они все понимали друг друга с полуслова, будто делили один ритм на троих. Мэри часами смотрела на них. Замирая. Улыбаясь. Веря. Иногда казалось: вот она, жизнь, которая могла бы быть… Сейчас рядом с ней могла сидеть Тсубаки, обмахиваться веером от сигаретного дыма и пить насыщенный жасминовый чай. Но потом… потом, когда Рико замазал свою родинку — наследие от матери — уродливой единицей, Мэри начала замечать что-то странное. Прожив столько лет с Натаном бок о бок, утоляя его жажду раз за разом, она просто не могла не заметить. Сначала едва уловимое. Взгляд Рико, слишком долгий, слишком внимательный. Резкие и слегка грубые, без необходимости, толчки в спаррингах. Руки, что хватали Натаниэля слишком крепко, но не для того, чтобы удержать — чтобы не отпустить. Затем после матча Мэри увидела, как Рико, сняв шлем, подошел к ее сыну и что-то прошептал. Натаниэль рассмеялся — как всегда, легко, беззаботно. Но у Мориямы не дрогнул ни один мускул. Его глаза смотрели не на губы, не на лицо, а в самую глубину. Слишком серьезно. Слишком жадно. Так, словно Натаниэль был его последней точкой опоры в мире, где все рушилось. А позже произошло то, из-за чего Мэри больше не могла бездействовать. Рико попытались похитить из Гнезда. Натану позвонили среди ночи. Тревожный звонок вырвал его из сна, и, не раздумывая, он вскочил с постели. Быстро оделся, набросил куртку. Его лицо стало каменным, как всегда, когда дело касалось Мориям. Он поцеловал Мэри в лоб и выскользнул в темноту, не сказав ни слова. Он вернулся лишь к утру. Со странной маниакальной улыбкой на губах. От него пахло кровью — едким, тяжелым запахом, который мгновенно наполнил воздух, как невыносимая вуаль. Мэри чувствовала его до глубины костей, еще до того, как увидела его лицо. — Ты же знаешь, как я люблю этот запах, — произнес Натан, стоя в дверях, как будто это было совершенно обычным делом. Он прислонился к косяку двери, глаза блеснули. Он был сам собой, и Мэри знала, что он снова убил. Но сегодня все было особенно мрачно. Как-то слишком грязно, слишком откровенно. — Интересно, а этот малец — Рико — хоть представлял, что смотрит на то, как я убиваю его собственного дядю? — произнес он с жестокой иронией, ловя ее взгляд. Мэри не могла скрыть ни удивление, ни тревогу, но на ее лице появилась холодная маска. Она пыталась держать себя в руках, не позволять себе задаваться вопросами, которые она не хотела бы даже произносить вслух. Но ее сердце было тяжелым, как камень. — Что, наконец, решили избавиться от Тецудзи? — саркастично спросила она, пытаясь сохранить спокойствие, несмотря на то, что она чувствовала, как адреналин пронизывает ее тело. Натан облизал губы, и его взгляд стал еще более жутким. — Другого дядю, — сказал он, не скрывая удовольствия в голосе. Мэри вздрогнула, словно ее обожгли. Она посмотрела в его глаза, пытаясь осмыслить сказанное, но ее разум уже работал на предельных оборотах, прокачивая информацию. Другой дядя. Мог ли это быть?.. — Да, дорогая, это был брат Тсубаки, — продолжил Натан, заметив ее реакцию. — Хотел, видимо, спасти своего племянничка, да только тот так визжал и сопротивлялся, что у бедняжки не было и шанса не то, что мальца спасти, а хотя бы себя. Она не могла думать. Не могла осознавать, что только что рассказанное могло означать. Рико… Он был там. Значит, и неугомонный Натаниэль тоже. Рико, возможно, даже не понял, что это был его собственный дядя, которого разрубил Натан. Все так, как и должно было быть. Это был мир, в который она пыталась не попасть, но она оказалась в нем. И теперь ее сын тоже. Мэри резко встала с места, ее руки сжались в кулаки, пальцы побелели. Взгляд ее стал острым, как нож. Что-то изменилось внутри нее. Это была не просто ярость. Это было нечто гораздо большее. Это было осознание того, что ее сын теперь тоже может стать частью этой игры. И если она не сделает что-то сейчас, если не вырвет его из этого ада, то она потеряет его навсегда. Она не могла допустить этого. Поэтому она решила сбежать.***
Мэри ухмыльнулась, и ее глаза затуманились от какого-то странного ироничного отчаяния. Это все не имело значения. Рикошет событий вернул ее к началу, в ту точку, откуда она пыталась вырваться. Все, что произошло, снова привело ее в клетку. И теперь она и ее сын вновь оказались заперты, только в другой форме. Она — в темнице собственного тела, а Натаниэль — в объятиях Рико. Сын той, кого она погубила, принес ей цветы, обещавшие смерть. Взгляд Мэри застыл на этом букете: его мягкие, изящные лепестки аконита, столь прекрасные и опасные. Цветы. «Одни колют, другие лечат. Но вместе они красивы». Хах, что ж, дерьмовый букет у них получился. Мэри сорвала несколько лепестков, почувствовав, как они скользят между пальцами, словно мягкие лезвия. Она поднесла аконит к губам, не торопясь, будто замедляя момент. Что-то холодное, но знакомое пробежало по ее телу. Это не было отчаянием. Это был просто момент, когда время замедлялось, и ей хотелось просто почувствовать этот ужасный и притягивающий конец, который так близко витал вокруг. Но в эту самую секунду дверь распахнулась с ужасающим грохотом, и пространство наполнилось звуком шагов, которые отзывались, как грозовые раскаты. На пороге стоял Натан. Он был таким же, как она его помнила, только теперь он был еще более властным, как человек, который научился управлять временем. Рыжие волосы с проседью, резко очерченные черты лица, изломанная, но уверенная осанка — он был именно тем, кого она помнила. Но теперь был и новый оттенок в его глазах — еще больше безумия, еще больше сил, словно он был готов поглотить все, что попадалось в его поле зрения. Он замер на мгновение, наблюдая за ней. Его взгляд, холодный, как лезвие ножа, не вызывал в ней страха, но он пробирал до костей. Натан всегда умел быть внимательным, чувствовать, когда она была слабой. И вот теперь его губы растянулись в знакомую опасную улыбку. Мужчина шагнул вперед, и его движения были быстрыми, будто он был уверен в своей власти. Мэри даже не успела полностью осознать происходящее, как он уже был рядом. Слишком близко. Он наклонился и резко сунул два пальца ей в рот, не давая ей ни единого шанса на сопротивление. — Блюй, — его голос был мертвенно спокойным, как у ядовитого змея. Он не ждал ответа. Просто требовал. Она не могла говорить, не могла сопротивляться. Его пальцы были в ее горле, и, как бы она не пыталась, она не могла остановиться. Тело сдавало ее, и все, что она смогла сделать — это высвободить из себя этот рвотный рефлекс. Прямо на пол. — Я ничего не глотала, ебанный ты мудила, — ее слова звучали рвано и слабо, но в них была ярость, которая не исчезла, не умерла. И это было все, что она могла ему ответить. Натан с усмешкой наблюдал за тем, как Мэри с трудом возвращает дыхание. Он не спешил отводить пальцы с ее губ, наслаждаясь моментом их взаимного молчаливого напряжения. Когда она наконец вырвалась, его взгляд был все таким же ледяным, а его голос обжигающим. — Ты всегда такая упорная, Мэри, — сказал он, как будто осуждая ее слабость. — Иногда мне кажется, что ты забыла, каково это — быть сломленной. Мэри не сдержалась, расплывшись в ядовитой улыбке. В этот момент ее взгляд стал совершенно безжизненным, словно она находилась в другом мире, вдали от этой комнаты и от этого человека. — Ты так и не понял, Натан, — ее голос был тихим, но злым, как отравленный шип. — Я всегда была сломлена, но, видимо, тебе не хватает сил это понять. Натан вздохнул, улыбка его не исчезала, только стала чуть шире, как у хищника, готового снова напасть. — Это тебе решать, как воспринимать это. Но ты ведь знаешь, Мэри… мне это нравится. Ты всегда будешь в моих руках. В этот момент в палате раздался легкий, почти невидимый шорох. Мэри заметила, как дверь приоткрылась, и в комнату вошла Лола. В ее руках покоился букет. Ликорисы. Такие знакомые, такие проклятые. Натан сдвинул плечами, расправив пиджак, и снял его, плавно набрасывая на плечи Мэри. Это был не акт доброты, а жест — суть того, что она вновь была под его контролем, даже когда ее тело было истощено. Он аккуратно положил букет ликорисов ей на живот, как символ того, что она — уже его, что все, что ей осталось, — это ждать. Он поднял ее, вытирая с губ выражение злорадства. Слова не имели смысла, его действия говорили все. Он вытащил ее из кровати. Слабое тело в его руках не сопротивлялось. Она была его игрушкой, и он знал это. Мэри опустила взгляд на ликорисы, покосившиеся и чуть подвявшие, их красные лепестки, сжимающиеся, как в предсмертной агонии. В этом прекрасном, ядовитом букете была вся ее жизнь — одна длинная череда трагедий, на которые она не могла повлиять, которые она не могла изменить. И когда она смотрела на ликорисы, ей казалось, что все ее попытки вырваться, все ее планы, все эти годы стремления к свободе были ничем, если только не цветами смерти, что все равно привели ее к этому. — Пора возвращаться домой, — сказал Натан и вышел из палаты.