«Да, великий волк. Мой брат насмехался над вами в прошлом году. Съешьте его и остальных членов семьи. Они пасутся вон за тем кустом».
Запрятанный в природе яд можно определить лишь путём проб и ошибок, путём летальных исходов и их количества. Кто знает, может, очередной из них проходит проверку прямо сейчас. Яд — всего две буквы, залитые тягучей смолой в любую из сфер жизни; разливается, как кровь по венам во время приступа адреналина, как краска пропитывает собой пористое полотно. Яды слишком близки к человеческому существу, стоит лишь протянуть руку в любом из возможных направлений, чтобы понять: каждая из пропастей до кроев залита им. В том числе и та, что зовётся детством. После смерти жены Пак Сонхун отдал двух своих сыновей на попечительство старшей сестры, полагаясь исключительно на веру в свою неспособность воспитать их самостоятельно. В чем заключалась его вера в ее компетентность касательно этого вопроса, оставалось по-прежнему загадкой. Он не знал и не мог знать того, что это его решение окажется хуже любого иного. Никто не мог. В жизни нет путей понятных и легких, это Пак Чонгук усвоил ещё в детстве. То, что пришло к нему позже — так это то, что все люди априори — чужаки, а чужих надо бояться, как боятся пламени жители деревянных строений.Как ночь боится утра, а жертва — своего палача.
***
Легким нажатием на клавишу энтер Чонгук оплатил два билета первого класса авиаперелетов Азиана Эйрланс до Пусана, забронировал небольшой номер с двумя односпальными кроватями в отеле Марриот, междугороднее такси до Чорьян туда-обратно, и обратный билет до Сеула на Кореан Эйр следующим утром. Маршрут предельно прост, как не прост сам путь и пункт назначения. Наблюдая за тем, как на почту приходят подтверждения оплаты, Чон чувствовал себя загнанным в капкан зверем, а мимо, заряжая ружья, мелькали тени довольных браконьеров. Ещё немного и, можно надеяться, прозвучит оглушающий выстрел. В гостиной вокруг своей дорожной сумки возился Чимин. Он не казался ни воодушевленным, ни сосредоточенным и собирался с видом ребёнка, которому предстояло ехать на заунывную школьную экскурсию, но со сносным бесплатным питанием. Чонгук, сжимая обжигающую ладони кружку капучино, прошёл к нему и остановился, облокачиваясь на спинку дивана, в том самом месте, где вчера они, содрогаясь, вели свой треснувший диалог. Сейчас это казалось не более, чем видением. Взгляд невольно остановился на створке, с которой соскользнула рука брата, и Чону захотелось ее в сердцах обвинить. За что? За все хорошее. Впервые за долгое время солнце выбралось из-за туч и легонько размещалось теперь на мраморных поверхностях, выгодно подчеркивая наличие панорамных окон в квартире. Вид на теплившийся и разнеженный Сеул ненадолго Чонгука отвлёк; поражало, насколько погода была способна спасти от нервного срыва. Он впервые был близок к тому, чтобы ни о чем не думать. Город этот выдумал один художник, люди в нем не знали, что такое дождик. От затяжного лицезрения его отвлёк задумчивый голос брата: — Как думаешь, стоит брать украшения? Но, увы, думать приходилось безостановочно. — Хочешь, чтобы отец тоже в гроб полез? — Чон отпил воздушную пенку на поверхности кофе. Брат переложил кроссовки фирмы Найки из одного внутреннего кармана в другой и повертел ремешком в руках, словно впервые тот видел: — Странно. — Что именно? — О нем я вообще не думал. Даже не думал, что он там будет. Забыл. Ладно, ты прав, лучше оставить, — рука запустилась в нежно-розовую, уже почти персиковую копну волос. — Может, перекраситься по-быстрому? Чонгук и сам не думал об эффекте, который они могли оказать на отца своим появлением. О нем думать в целом было нечего, и где-то в глубине души Чон даже надеялся того на похоронах не встретить вовсе. Подумав он произнёс: — Не надо. — Кружка приземлилась на столешницу. — Бери то, что хочешь. Собирая свой чемодан того же размера, что и дорожная сумка брата, Чонгук долго решал между идеально чёрным костюмом фирмы Прада с «Лучшим оригинальным решением» и отдающим синевой, темно-кобальтовом Ван Клифф-ом и его «Лучшим анатомическим кроем». Представив себя, такого чрезмерно оригинального, в окружении пожилых жителей провинции, Чонгук бережно упаковал свой первый вариант в кофр и вернул в гардеробный шкаф. Поверх костюма разместились завернутые в фирменный чехол туфли Стефано Риччи и ночной комплект. Заказав такси, Чон спросил у брата, готов ли он. Чимин какое-то время ещё копошился в ванной, а затем вышел в массивных солнцезащитных очках, очень напоминавших модель Тэд Бейкер Уилилс, вязаном тренче поверх водолазки и брюках-колоколах и прошёл к лифту. На аналогичный вопрос в свою сторону Чонгук не ответил. Было очевидно: он не готов. Во-о-бще. Неспешно остановился у парадной автомобиль, под клацание телетайпа по одной из радиоволн он довез и оставил их у международного терминала аэропорта Инчхон. Несильно потряхивал механизмами эскалатор под женские возгласы «Зажуёт!» касательно детских распущенных шнурков. Медленно засасывало чемоданы на американские горки расфасовочного отдела стоявших в очередь на регистрацию людей. Тихо гудел самолёт, они все гудят как старые сепараторы. Дорожка людей какое-то время почти не двигалась за исключением носящихся меж рядов детей, а затем наконец рассосалась, и защелкали ремни безопасности. — Почему в воскресенье? — спросил Чонгук у брата, пока бортпроводники в их и эконом классах размахивали спасательными жилетами. Они сидели вдвоём: Чон у окна, Чимин то и дело, словно не помещаясь, выставлял левую ногу к проходу. — В воскресенье ведь нельзя хоронить. — Так три дня ведь прошло. — Он убрал ногу, уступая дорогу несущемуся как не в себя ребёнку лет девяти. — Все правильно. Правильно. Кто решил, что правильно в смерти, а что — нет, если ни один из «моралистов» так и не вернулся? Снова вспомнился Древний Египет, о котором думать было некстати. Все в этой внушительных размеров капсуле объединены одной целью и должны мыслить об одном — долететь до другой части страны. Самолёт, разогнавшись, оттолкнулся от земли и против законов гравитации взмыл в прохладное небо. Пока Сеул уменьшался в прямоугольнике иллюминатора, Чонгук то и дело бил ногтем указательного пальца по железной застёжке своего ремня. Отсюда исполинский особняк Хана считался крошечным зернышком, Чонов жилой комплекс — вытянутой в неизвестном направлении металлической точкой, а все его проблемы — незначительными микроэлементами. Так просто. Хотелось думать о работе, о работе думать было правильно, но не получалось. Он прокручивал в голове вероятную встречу со старыми знакомыми, которая с каждым преодоленным метром становилась все ближе. Спустя полчаса затрещали колесики компактных тележек. — Ваше меню, пожалуйста, — раздалось совсем рядом мужским голосом, а в руках оказалось скромное меню. Стюард, чей бейджик рассмотреть Чонгук не смог из-за слишком тонкого курсива, наклонился над Паком и манерно подправил свой красно-синий галстук. На невесомую секунду взгляды Чимина и «Галстучка» пересеклись над тропосферой, и весь самолёт дёрнулся, как дёргается все живое внутри во время визуального контакта с привлекательным человеком. Кто-то позади тихо охнул, чья-то короткая молитва пронеслась от хвоста до кабинки пилота, и все снова успокоилось. — Мне говядину, ему курицу, пожалуйста, — ответил Чимин со знанием дела. Несомненно. Без излишеств. Чимину говядину, Чонгуку курицу, но тон, которым Пак ответил, больше напоминал тон ночного хитрого зазывалы. На выдвижные столики перед ними опустились две порции перелетного ви-ай-пи обеда. Чимин водил вилкой, своей тяжестью отличавшейся от пластмассового набора у людей позади, и забивал, словно мяч в ворота, кусочки мяса то в один край тарелки, то в другой. Задница Галстучка уже порядком нагревалась под его периодичными взглядами. — Как думаешь… — начал он, как утром в гостиной. — Все стюарды — геи? — Сомневаюсь, — выдохнул Чонгук на свою жаренную курицу. Очевидно, именно этого диалога ему не хватало для полного счастья. — Скепсис — это бич современного общества. — Паку же не хватало лишь поднять указательный палец над головой. Чон не согласился. — Или прогресс. — Сейчас мы это проверим. Чонгук не успел и возразить, как брат отстегнулся, словно космический шаттл, и прислонился к стюарду. Чем уже проход, тем естественнее выглядела эта сцена. Взглядов было достаточно, их всегда достаточно, и хоть они стояли над Чонгуком, шёпота Чимина, ласково пробежавшегося по цветной униформе, не было слышно — шум в самолете жужжал где-то у самого уха. Повисли заговорщические кивки этих двоих, и Чимин ушел по узкой тропинке к уборной. Дверь за ним захлопнулась и тоже щелкнула, было совсем неслышно как, но Чон представил, и этого было более, чем достаточно. Ещё через какое-то время — в момент, когда никто (кроме, как казалось, Чонгука) не смотрел в сторону уборной, туда проскользнул и Галстучек. Обед Чимина оставался несъеденным. Нога нервно затряслась и, казалось, её удары по ковролину могли нанести ущерб всей конструкции самолёта, и именно он, переполненный навязчивыми мыслями Чон Чонгук, был один способен уронить с неба эту уязвимую капсулу. То ли оттого, что небо снова покрылось тучами (он летел в самом их центре), то ли оттого, что он не хочет представлять своего брата с кем-либо в кабинке местного туалета — слишком тесного, отвратительно тесного; то ли… — С вами все в порядке? — снова неожиданно донеслось со стороны прохода. Милая на вид бортпроводница смотрела на него столь озабоченно, словно находила в его выражении лица признаки инсульта, и была готова оказать первую медицинскую помощь, и Чону она действительно была необходима, но для выявления первопричины им бы и всего часа перелёта не хватило; даже если все местные бортпроводники будут к нему милее, чем к пяти пассажирам эконом класса, а это аксиома; выбитое невидимым текстом в уставе правило. — Все отлично, — подтвердил Чон. — Вы уверены? — переспросила она, следуя предписанному регламенту. — Абсолютно. Редкие морщины разгладились, принимая привычный вид — ровную поверхность перламутровой жемчужны. Ее лицо на должность было подобрано с ювелирной точностью, как и свойственно авиакомпаниям высшего качества. Чон даже подумал утянуть девушку в ту же кабинку после ее освобождения, чтобы Чимин их увидел и прочувствовал весь спектр Чоновых нынешних эмоций, и уже его нога билась о несчастный, до ужасного затоптанный ковролин. На этой мысли Чонгук остановился и сделал глубокий вдох — то были иррациональные мысли, тоже тесные и отвратительные. Сложно сказать: что и кому он хотел доказать. Стюард вышел первым и, подправляя уродливо выбившиеся волосы и бешено вздернутый воротник, прикрыл темную шторку. Где-то за ней Чимин точно так же подправлял в отражении зеркала персиковые пряди и собирался выйти следом. Если бы Чонгук грязно отымел жемчужную стюардессу на прикрытой сидушке унитаза под тихие и подавленные стоны, Чимин бы сделал вид, что ничего не произошло и не дал бы шанса Чону подчеркнуть свою победу… Однако и это было не то, чего Чонгук добивался. Хуже всего было думать, что выйди он так же тенью из-за треклятой шторки, то обнаружил бы брата и вовсе спящим, ни больше, ни меньше. Минуту… Вдруг она, эта молодая ещё совсем девушка, того совсем не хотела? Вдруг есть тот, кому принадлежит ее жемчужное сердце. Чонгук представил, как какой-нибудь Мэн-Лэй Чан, звезда китайского кинематографа, дожидается ее в каждом из городов и выкраивает часик-другой во время транзита, чтобы лишь ему одному она дарила не жемчужную, а настоящую свою улыбку. — Все же ты прав, они не все геи, — произнёс Чимин, присаживаясь. Теперь он помещался. Щеки в паутине румянца. Чонгук внутри даже обрадовался, словно ему сказали, что некогда любимый сериал снова возобновили в прокате, но брат добавил, — но мне повезло. Лучше бы этот самолёт в самом деле рухнул — промелькнуло в голове Чона, и он отвернулся: наблюдать за серой ватой за иллюминатором. Стекло, как и корпус, промёрзли, и, прикладываясь к ним, Чонгук ненадолго успокоился. Серое всё просто, спокойно себе, никого не трогая, существовало, и спустя двадцать минут, закладывая уши, самолёт наконец приземлился.***
«Запрет — не столько правило, запрещающее жениться на матери, сестре или дочери, сколько правило, требующее отдать мать, сестру или дочь другому. Это прежде всего закон дарения.
— Ты хочешь жениться на своей сестре? Да что на тебя нашло? — отвечает Арапахо на действительно бессмысленные вопросы антрополога. — Тебе не нужен шурин? С кем же ты пойдешь на охоту?»
***
Пусан действовал по иному. Заселение в номер, смена, как это называл Чимин, «Аутфита», дорога до посёлка — все это проходило в безликом молчании. До похорон реплики казались теперь невозможными, любое слово сталось бы костным и не имеющим значения, и уставшие после перелёта братья расходились на те с редкостью. Оставались лишь произнесённые во время регистрации имена, «Открой», «Подержи», «Постой», «Пойдём». До Чорьян ехать полтора часа. Автомобиль медленно и нехотя переваливался через отшибы, кочки и ямы. В салоне, как две оставшиеся на дне банки заготовки, лениво мотало из стороны в сторону разглядывавшего вид за окном Чонгука и разглядывавшего Чонгука Чимина. Пейзажи, не изъявляя желания, сменяли один другой, но были в действительности лишь одним сплошным потемневшим лугом с высохшими за лето и безбожно похолодевшими к осени деревьями. Именно их посёлок во всей провинции выделялся повышенной сыростью. Ещё через полчаса и десяток песен из альбома Стинга колёса тихо взвизгнули, и в рамках лобового стекла целый ряд невысоких строений потянулся от одного края к другому. Пока они открывались лишь с заднего сиденья в салоне, то не представляли беды, но стоило увидеть их воочию, и Чонгук ощутил, как лицо его искривилось в неприязни. — Вот мы и приехали, — прокомментировал Чимин, как закадровый голос театральной постановки. Этот дом по-прежнему стоял на пересечении Кваго-до и Мирё, всё ещё смотрел на небольшой передний двор, опирался больной спиной на хлипкую веранду и прятал в тени квадратный сад с разбросанным вокруг мангала щебнем. Зажимая лишенную привлекательности, истёртую кнопку входного замка, Чимин снова посмотрел на Чонгука и спросил, готов ли он. Чонгук снова не ответил. Этот самый звонок, когда-то слишком высоко расположенный для него, сейчас находился на уровне плеч. Дверь им открыла пожилая женщина, которую здесь все ласково звали мадам Жюли. Она широко раскинула руки, словно собиралась обнять не тощего парня, а, по меньшей мере, африканского слона. Глаза ее блестели при виде своих давешних учеников: — Пак Чимин, — она оставила громкий и отчётливый поцелуй с характерным причмокивающим звуком на щеке брата, и тот криво улыбнулся. Взгляд тут же направился на Чонгука, как детектор движения. — Пак Чонгук! — поцелуй, как оказалось, ко всему прочему ещё и ужасно влажный. Сил улыбнуться у Чонгука уже не нашлось. Он кивнул. Пак Чонгук кивнул, если быть точнее. — Вы надолго? Зайдёте ко мне завтра? Она говорила по-английски и по-французски так же бегло, как на родном языке; она могла бы жить, как и барные леди, как и недалекие коллеги Чонгука, в столице: работать на столь же дезорганизованную контору и снимать квартиру в Хайвилле, но продолжала преподавать в местном доме культуры и возвращаться в небольшую комнату на двадцать квадратных метров коммунального дома с нестабильной системой отопления и заводить одну за другой бездомную кошку. Чон не желал, но решил ее огорчить: — Нет, мы утром улетаем. — Quel dommage! — воскликнула мадам по-французски, как делала всегда, чтобы повысить уровень внимания к своему состоянию, но затем непременно разъясняла сказанное. — Жалко-то как… Сто зим не виделись. Пошлите, вас хотят видеть. Чон пошлить не желал, но все равно отправился за ней в лабиринты коридоров до той самой спальни, куда им с братом входить было заказано. Как, впрочем, было несложно догадаться, к кому она их ведёт. Женщина махнула чёрной растянутой шалью, в которую сильнее закуталась, указала им проходить внутрь, и, махнув ею во второй раз, как бы благословляя, кивнула. Как только они вошли, в нос ударил спертый воздух, он вывалился из спальни впритык забитыми камнями. Темнота обволакивала кривой силуэт в центре комнаты. Тот то ли сидя спал, то ли поджидал вошедших, как пауки поджидают своих жертв. Включился лёгкий теплый свет небольшого торшера, и силуэт поморщился. Мужчина уже в возрасте почти шестидесяти лет опирался на трость и смотрел в направлении удаляющихся шагов красных туфель мадам Жюли. Полупрозрачные глаза с белёсыми, словно два лунных кратера, зрачками наткнулись на закрывшуюся дверь, а затем упали под ноги. Они стояли напротив отца, двое уже взрослых мальчиков, неспособных поднять головы и взглянуть ему в глаза. Однако, то был уже и не их отец, а лишь былое доказательство его существования — тело со знакомыми чертами лица. Чимин и Чонгук оробели каждый по отдельности и оба одновременно. Хоть в этом они похожи — абсолютно бессильные перед одиноким старцем. — Ты помнишь, — начал Чимин неуверенно, но, вздохнув, осмелел, — как оставил нас? Ни «Здравствуй», ни «Как поживаешь?». Чонгук этого никак не ожидал, он даже не был уверен: стоит останавливать брата или нет. Выяснения отношений и локальные скандалы в его планы не входили, и теперь желание Чимина вытравить из отца признание казалось ему предательством. Смотреть на брата в полумраке этого дома было даже сложнее, чем на бросившего их отца. Дело было в том, что здесь он становился тем самым Чимином: отчуждённым, серьёзным и прямолинейным. На него смотреть было невозможно. Это не тот парень, который приехал к нему в Сеул. Чонгук… он отвык. — Помню, — сказал мужчина, нисколько не шевельнувшись, и ненадолго замолчал. Спустя полминуты он смочил слюной тонкие иссохшие губы, такие же тонкие, как у Чонгука. Они вчетвером любили шутить: Чонгук во всем похож на отца, а Чимин — на мать. — Я попросил вас сыграть в прятки… И не расчитываю, что вы меня простите. Отец, действительно, попросил их тогда спрятаться, а сам отвернулся и принялся считать медленно и проникновенно, словно все было взаправду: раз, два, три, четыре. Видимо, умение искусно лгать у них было в крови. В набежавшем воспоминании зашуршали пакеты, среди которых Чонгук задерживал дыхание, позволяя себе лишь изредка прикладываться носом к щели меж дверец и делать медленные свистящие вдохи. Вот-вот — и папа его отыщет и обязательно вытащит из темного шкафа. Кто не спрятался, я не виноват. Виноват. Не стоило прятаться. Или все же им, в самом деле, не стоило видеть, как отец выносит приготовленные заранее вещи, встречает сестру у подобия веранды и сам переполненный горя покидает город. Впрочем, вот он: вернувшийся не так давно, так ничего не добившийся старец с подслеповатыми глазками. — А просто извиниться ты, я так понимаю, не можешь, — старший нападал, — без всего этого высокопарного дерьма? — Чимин, перестань, — попросил Чонгук, но, как и следовало ожидать, напрасно. — Даже сейчас… — продолжал он с нескрываемой злобой. — Ты делаешь вид, что такова была судьба! Посмотрите: какие мы жалкие и несчастные. Да, жалкие, — он дёрнул головой, соглашаясь с самим собой, — да, несчастные, но все могло сложиться иначе. Могло, — возгласил он, но тут же смолк. Его речь оборвалась, а разъярённый взгляд спустился с отцовского лица, не выражавшего почти ничего. Раскаяния в нем, в любом случае, не было ни на йоту. И вот… втроем они смотрели на выбившийся гвоздь в полу, который ранее никогда не удостаивался столь заметного внимания, но думали о разном. Разном, но нисколько не о светлом и добром. Старик так не произнёс ни слова: ни извинений, ни какого либо другого. Могло… но не стало. Отец остался в спальне — обрастать темнотой, и было неприятно, даже жутко, представлять, о чем он думает, сидя в ней. — К чему этот театр? — спросил Чонгук как можно тише, закрывая за собой дверь. — Как к чему? — глупо переспросил Чимин. — Я закрываю свои гештальты. — Стало легче? Риторический вопрос сменился на шершавый гул присутствовавших в зале-студии дальше по коридору. Казалось, за сёдзи, ведущими к ней, располагался улей азиатских шершней, и Чон снова невольно думает об этом… Об их яде, содержащем опасный нейротоксин, от которого ежегодно в одной лишь Японии умирает около сорока человек. Они не в Японии, но вот он — этот улей. Сёдзи раскрылись, и в коридор вышел невысокий и немолодой мужчина, столь же незаметно проскользнувший мимо них в сторону ванной. Зрачки Чимина совершили небрежное, но безупречное сальто, и направили его в гостиную. Чонгук посмотрел в сторону выхода, вид на который столь заманчиво открывался с того места, где он стоял, но, настроив себя покончить с прошлым, он прошёл за братом. Вдоль окна тянулся фуршет, состоявший из трёх столов разной длины и фасона и объединённый одной тщательно выстиранной, но предательски старой скатертью. Особенно сильно это было заметно по рюшечкам и кисточкам. Существуют такие предметы: не старые, но уже и не новые, застрявшие где-то в образе из детства. Как старые смартфоны, массивные пылесосы и механические весы. Они не древние, не современные, не раритетные, не дорогие. Они никакие, почти бесполезные. Кто-то посмотрел на них, как бы не придавая значения, кто-то с видным сожалением покивал, а кто-то уже бросил предыдущие дела и направился в их сторону. Особенно все посматривали на окрас брата, подтверждая то, что Чонгук заметил сразу своим натренированным чутьем: среди гостей не было ни их сверстников, ни городских жителей. Было лишь горловое: — Чимин-а, подойдите. Те, кто намеревался затеять с ними диалог, тут же бросили все свои попытки, и Чон прочувствовал на себе роль жертвы иного львиного прайда, куда более старого и свирепого. Здесь он не был Сеульским Чон Чонгуком из консалтинговой фирмы, здесь он был лишь младшим ребёнком (развалившейся) семьи Пак. Чимин поздоровался с местным вожаком — руководителем аппарата мэрии, раскинувшимся округлой фигурой на диване. Ещё немного — и он мог использовать собственный живот в качество подставки для кружки чая, что сжимал в руках. И, вероятно, использовал бы — останавливала лишь ее температура. Дома он, без сомнений, ставил на тот бутылочку пива и смотрел вечерние новости. — Вы так выросли. — Мужчина был неясно чем доволен и стало гадко: вдруг он знает? Вдруг они все знают? — Такие большие и серьёзные дядьки. От дивана воняет старческим запахом: протухшими ещё со времён оккупации Кореи духами, заправкой для острой капусты и капельками просочившейся сквозь нижнее белье и одежду мочи. Чонгук не хочет об этом думать, но думает; ведь это такой же яд, проникающий в него и размещающийся в легких. — Ну, давайте, — продолжил его приятель, но Чон в их сторону уже не смотрел, — рассказывайте. Чем порадуете нас? В похоронах нет ничего радостного. В этом доме все пропиталось воспоминаниями, Чонгук знает, что если надавить на доску у входа на кухню, то она обязательно заскрипит, как если бы кто-то водил по пишущей доске острым когтем. Стоило ему только об этом подумать, как вышедший из кухни мужчина прижал ту самую доску и по полу пробежал противный слуху шёпот старого дома. Он двигал ушами, преследуя чужие шаги нежелавшие стоять на месте. Движение — рудимент — оставленное предками ненужное нечто, как аппендикс, как копчик, как зубы мудрости. Мудрость долой: прочь, прочь, прочь. Он не поздоровался, потому что это сделал Чимин. Так было всегда — брат отвечал за двоих, лишая Чона необходимости; спасая его от той. — Чонгук работает в большой фирме. — Вот и сейчас: лишает и спасает. — Да ты что, поздравляю. А ты чем занимаешься, Чимин-и? Чонгук чувствовал, что эти шершни жалят их одними лишь взглядами, словно вбивая раскалённые гвозди. Брат уже открыл рот, собираясь ответить, как Чон его перебил и оскалился: — Он поет, певчик. Он уже готов пуститься в красноречивое, но бездарное «Ла-ла-ла-ла», как своевременно оттягивает себя, как люди оттягивают себя от закипающей воды в котле, и уходит к кривому, столь же бездарному фуршету. Сухие закуски просились в рот не утоляя голода, они самовольно запихивались внутрь Чонгука, пока тот успевал лишь запивать колющую и режущую, как холодное оружие, пищу стаканом воды. Надо было заглушить постепенно выбивающуюся наружу желчь. Он понял что ему напоминали местные старики и их глаза. Такие же смотрели на него в столовой отеля Калифорния, приснившегося совсем недавно. Вот они: так же застрявшие здесь навеки полуживые существа. — Да что с тобой? — Чимин подошёл и с сомнением поглядел на то, что пихал в себя Чон. — Мне здесь тошно. — А я ощущаю, что исцеляюсь на семь лет вперёд. — брат не был разочарован, но и очарован он, стоит подметить, не был тоже. — Даже не знаю, — Чонгук убрал стакан в сторону; как же было тяжко, — зачем ты ехидничаешь теперь. Чимин посмотрел по сторонам, оценивая необходимость их присутствия, то, разумеется, ровнялось полному и бесповоротному нулю, и, потянув Чонгука за собой, произнёс тихо: — Пойдём. Эту лестницу Чонгук тоже помнит предельно хорошо; помнит, как, отсчитывая ступеньки, знал заранее их количество; помнит, что у седьмой перекладины треснуло основание, помнит, как сильно ударился головой об это самое основание во время очередной порции шаманских хроник. Вторая дверь дальше по коридору на втором этаже отворилась, но лучше бы она лишилась подобного свойства раз и навсегда. Дверь в эту спальню просто не должна открываться, как должен существовать некий запрет, веянием которого эту проклятую комнату запрут на увесистый замок, а ключи выбросят в Мариинскую впадину. Все те же две кровати с одинаковым, как в больничной палате, белоснежным постельным бельём, два шкафа, два рабочих стола, и… обезьянка. Смотрит на них уже таких взрослых. И лишь перед ней ему отчего-то на самом деле стыдно. Она видела его ещё совсем маленьким, прячущимся под мышку к старшему брату, а сейчас он — грязный и запятнанный, почти на голову выше того. Прости, обезьянка. Прости его, грешного. — Помнишь? — спросил Чимин новой, нежной интонацией. — Наша спальня. Он присел на ту кровать, что была его когда-то — слева от окна, и провёл ладонью по пододеяльнику. Звуков не было. За окном — такие же окна. Чимин озвучивал происходящее не для незримых зрителей их эпопеи, не для напоминания уехавшему давным давно Чонгуку, а для себя самого, чтобы держать происходящее под контролем, делать вид, что держит. — Я не хочу, Чимин, — снова просит. — Ты смог все это забыть. — Обвиняет или нет? — А я — нет. — Чимин, пожалуйста. Но правда в том, что Чонгук помнит все. Неужели они все это время корили друг друга за то, что решили жить дальше? Дверь снова отворилась… треклятая. Высунулась отяжелённая массивными украшениями голова госпожи Сон (жены подставки под пиво). Она с любопытством пробежалась по парням, затем по спальне, потом снова по парням, и довольно произнесла: — Вы тут чего, спрятаться решили? Не выйдет! Церемония, это, начинается. Давайте закончим там, и поедете дальше. У меня вот кулинарные курсы в семь вечера, не хочу опаздывать. И вам тут задерживаться, — она сморщилась так, как будто съела кислую конфету, — не советую.***
— Сегодня мы собрались здесь дабы почтить память Пак Хюншик, любящей сестры, друга и коллеги… — монотонно выводил пастор в самом центре церемонии. — Она усердно отслужила на благо нашего города и впредь… Похороны не должны проводиться в солнечную погоду. Само небо должно оплакивать успошего вместе с небольшой компанией одетых в черное людей. Но даже с ними не выходит, и оно просто висит, как вымокшее белье, лишь иногда пуская скупые слёзы. Хюншик не была той, кого ангелы будут оплакивать и встречать с почестями… как таковым не будет и Чонгук. Он здесь ради брата и его, мать их, гештальтов. На фоне темных одеяний и безвкусных шляпок ярким пятном выделялись лишь красные мокасины мадам Жюли, которые она носила ещё со времён его учебы в школе — подарил один из позабытых ухажеров. Она не смогла бы назвать и его имени, но эти макасины — остались самым ярким воспоминанием молодости и отдушиной на фоне прогнившей жизни. Земля пахнет смертью. Именно пахнет, потому что существуют запахи хуже, Чонгук знает точно. Отвратительнее был запах в воздухе — он делает глубокий вдох и морщится — воздух провонял местной, давно обреченной и застывшей жизнью. С каждым годом сгнивая все сильнее, она источала зловонные клубы дыма, как если бы была грибом-паразитом, наученным уничтожать и изъедать мозг. Они, ее представители, же окружали гроб из темного дерева и ни о чем, казалось, не думали. Чонгук был рад, что этот ящик закрыт и не приходилось смотреть на очередное фарфоровое лицо с направленными к нему вопросами. Тот был лишь один: Почему ты уехал, Гук-а? Ящик закрыт, но его содержимое он помнит, как ещё с детства помнит правило: хоронить в чёрном платье не ниже колен. Тут же вспомнилось маленькое чёрное платье от шанель, которое так удачно сидело на девушках в мадо. Одна монета. Одно платье. И на бал, и в смерть. Он вспомнил похороны матери, вспомнил ее немой вопрос на губах: «Почему все так случилось? За что?», и как думал лишь одно, стоя над ней: «Я не знаю, мама. Не знаю». — Господь не дал ей своих детей, но она воспитала двоих мужчин. На них многозначительно посмотрели. Чонгуку откровенно хотелось вмазать пастырю, плюнуть в могилу и демонстративно уйти. Кулаки сжимались и разжимались до тех пор, пока… пока один из них не взял в свои ладони Чимин. Он держал расслабившиеся пальцы младшего совсем несильно и продолжал смотреть в сторону гроба, но его руки, многим меньше Чоновых, теплом обнимали побелевшие костяшки. Стало на грамм спокойнее, как если бы в прикосновении содержалось успокоительное. Чонгук так же хватался за брата в детстве в бесконечной попытке найти убежище для неспокойного сознания. Находил. Находит. На гроб падала, тихо ударяясь и рассыпаясь, чёрная, как смола, земля. Их так много под ней. Очень, и с каждым днём всё больше. К окончанию церемонии бōльшая часть гостей разъехалась по домам прямиком с кладбища, меньшая — вернулась в дом на чай, чтобы по-свойски поддержать Пак Сонхуна и, надо полагать, его сыновей, но и они позже спешно засобиралась и ушли насовсем. Лишь мадам Жюли подозвала Чонгука к себе на тот самый старческий диван: поболтать об общем. Судя по всему, ей не хотелось уходить. Брата нигде не было. За прощаниями и напутствующими пожеланиями Чонгук упустил его из виду, как потерявший бдительность рыбак — клев. — Не могу, — отказался он. Жюли — тот человек, которого нужно уметь разозлить. Чонгук не умел никогда и никогда не хотел. — Вы Чимина не видели? Ее поджатые плечи пустили его на поиски. Он обошел территорию: ни в одной из комнат в доме, как и на заднем дворе, Чимина не было. Оставался лишь один вариант, избегая которого, Чон дважды прошёл по периметру, постоял у мангала и прошёл вдоль забора ещё раз. Раз шесть, если быть точнее. Подвал. Чонгук готов забрать свои слова обратно: снять с дверей в спальню замок и повесть на эту, ведущую вниз, а ключи сжечь, раскрошить; уничтожить так, чтобы ни один ребёнок более не смог найти путь в этот подвал, со светом или без. Чонгук готов даже избавиться от света — спрятать солнце за пазухой и никому не отдавать. Он не сможет ее открыть, руки залитые свинцом не смогут коснуться круглой ручки, но отчего-то касаются и открывают. Крутая лестница все так же ведёт его в подвальное помещение: ступенька за ступенькой. Раз, два, три, четыре, пять. Здесь, в этом месте, где они похоронили детство… здесь ничего не изменилось. В этом сыром подземелье что-то важное, тёплое, светлое однажды закончилось и из трухи положило начало чему-то новому — обратному. Дальше, за грудой собранных в коробки вещей, развлекал всех желающих телевизор — тот самый из «бесполезных» предметов. Чонгуку не нужно было вслушиваться или подходить ближе, чтобы расслышать и разглядеть происходящее на экране. Он словно понимал это интуитивно, как животные ощущают наступающую опасность. Только любая тварь, почуяв беду, пускается бежать прочь, а***
У всего в этом мире есть начало и конец: у видеозаписей, у человека, у империй. Это не избежать, как не избежать старения. С этой мыслью его вытащили из-под слоя смолы. Чонгук что-то мямлил под влиянием чудовищной вони. — Тихо, — причитал кто-то, — это всего лишь спирт. Просто спирт. — Зачем ты включил ее? — спросил он у этого кого-то. — О чем ты, Чонгук-и? — размытый образ Жюли обрёл четкую и общепризнанную форму озабоченности. — Да, в самом деле, — Чимин сидел рядом, склонив голову к плечу, — о чем ты? Тайна, которую им придётся унести с собой… она висит якорем — тем самым, что тянул Чонгука на дно. Он приподнялся на локтях — как оказалось, его грузное тело разместили на диване, которого он столь старательно избегал, и расстегнули все верхние пуговицы рубашки. — Ничего. — Он принялся их застёгивать. — Скорбь в голову ударила. — Ну что же в самом деле такое? Ух, я перепугалась. — Мадам, очевидно, покусывала внутреннюю сторону щёк и не в силах остановиться что-то шептала. Одинокие женщины многое, а особенно тревожное принимают близко к сердцу. — Pas bon, mon chéri. Не к добру такие вещи. Сейчас я принесу попить. — Она встала и, прижимая шаль к груди, ушла на кухню. Чонгук чувствовал себя выброшенной на сушу рыбой: ещё не мертвая, но уже очень близкая к тому, чтобы умереть. Он смотрел на своё солнце — лампу под потолком, и думал о всем, что с ним случилось при жизни. — Я не забыл. — Он перевернулся и видел теперь полную бесполезностей гостиную, достаточно симпатичную, когда в ней нет чужаков. — Я все это время помнил, но для меня эта память оставалась страшным сном. Чимин, казалось, никак себя не чувствовал. Его напускное, обманчивое почти спокойствие всегда вводило в заблуждение. — Для меня оно оставалось ежедневным напоминанием. — Мы ведь не… — Чонгук не знал, как спросить то, что его мучало уже долгое время и мучало особенно сильно с момента появления Чимина возле его двери в той бежевой беретке. Многое из прошлого обросло туманной коркой и было неясно что из этих вопоминаний реальность, а что приснившийся после той реальности липкий лживый сон. — Мы ведь не занимались? Электронные часы фирмы Харрис пискнули, напоминая, что пробил девятый час. Чимин тоже смотрел на зелёные цифры зачем-то придающие форму самому времени и, оглянувшись на кухню, встал: — Давай лучше прогуляемся. Они убедили Жюли в приемлемом порядке вещей (насколько то было возможно), распрощались, и вышли следом. Затянувшееся блеклым тентом небо с той стороны, над горизонтом, освещалось заходящим солнцем и оттого над головами расползался странный охровый оттенок. Чимин дошёл до проезжей части и, повернув вправо, направился вдоль дороги, по тому самому отпечатавшемуся на картах подсознания — до школы и обратно, пути. — Занимались ли мы сексом, ты это хотел узнать? — спросил он, не оборачиваясь. Шёл себе дальше. — Нет, ничего такого не было. То были развратные фотографии и ласки под запись. Его кожа под Ван Клифф-ом горит от бессмертных «ласк» брата. Прошло уже почти десять лет, но ничего, совсем-совсем ничего не изменилось с того момента. Они все ещё здесь — бредут, смотря себе под ноги, по этой вымощенной кривой дорожке, которая никогда не узнает, какого это: обновляться. И Чонгук ощущает себя уже не рыбой, а этим самым подобием тропы. Ничего не изменилось: это все те же мальчики, оставшиеся без родителей, и когда они будут идти обратно Она спустит их в подвал и попросит… как обычно: сделать что-то незначительное, всего-навсего раздеться, снять «тряпки», чтобы потом двое могли расчитывать на питание и сердобольное отношение. Потому путь «Туда» всегда был особенно любимым. — Ты не знаешь, — Чонгук спрашивал это уже без какой-либо задней мысли, даже не думая добиться фактов и разрешить внутренний конфликт. — Скольким людям она это продавала? — Может, — но брат задумался, — двум-трём, а, может, и сотням. — Сколько людей видели нас такими. Только здесь Чимину стало очевидно: вопросы младшего в очередной раз за сегодня риторические, да и вопросами вовсе не являлись. Чонгук шёл, ноги несли его вперёд, но тело того совсем не чувствовало; сменялись дома и дворы, но разум этого не понимал, как не понимает запущенный маятник того, что движется. Под каблуками туфель хрустели камни. Мимо проплыл дом их школьного знакомого, чьи родители повесились на его день рождения. Достаточно… своеобразный подарок. А за ним — дом местного сварщика, который когда-то, как говорили, убил арматурой своего коллегу. Говорили многое, лишь одно оставалось верным: эти люди никогда не получали диагноза, как не получали рецепты от психотерапевтов и не проводили шоппинг-терапию на Ганнаме, но были по-настоящему, безоговорочно больны, и никто, совсем никто им не помогал. К тому времени, когда двое дошли до телебашни и ее калитки, воздух совсем заморозился и наполнился осколками треснувшего льда, настолько острыми, что резалась тонкая кожа на лице. Невидимая рука открывала и закрывала калитку, а та издавала знакомый скрежет. Если бы Чон Чонгук прожил здесь всю свою жизнь, то, вероятно, считал это явление, по меньшей мере, вечным двигателем. — Столько лет стоит, а никто не ремонтирует, — заметил он. — Ты про калитку? — Я про все. За кривым, давно позабывшем своё предназначение забором, вонзаясь в небо, росли ели. За городом он, этот блеклый тент, всегда казался ближе — заберись на дерево и прикоснись. На их фоне телебашня выглядела непосильно высокой и чем-то напоминала Эйфелеву, или… это Эйфелева башня напоминала собой «теле». Они ещё недолго постояли напротив и прошли дальше. Звуки, создаваемые людьми доносились из-за оград и приоткрытых окон, но самих источников этого звука нигде не было видно; теперь лишь коммунальный дом мадам Жюли старчески склонялся в их сторону. Чимин остановился под знаком «Автобусная остановка» и несколько раз посмотрел вдоль дороги то в одном направлении, то в другом. Машин не было, лишь единожды проехал мотоциклист на красном чоппере Мото Морини, и дорога снова опустела. — Вот здесь мы расстались. — Чимин коснулся столба, державшего знак, словно проверял тот на устойчивость, но не сумев наклонить конструкцию ни на градус, спрятал руки в карманы пиджака. — Помню. Чонгук, как сейчас, помнит автобус, на котором уехал. В салоне стояла откровенная вонь, схожая на смесь сырой рыбы, рыхлой земли и разлитой сладкой содовой. Ветер смешивал эти запахи и разгонял по каждому уголку, не оставляя ни одного из пассажиров без внимания. Такое впечатление, что он чувствует этот самый запах и сейчас, хотя с той ночи прошло уже много лет, тот ветер давно унесло на другие континенты, с этой остановки из Чорьян уехали сотни людей. Уехали и не вернулись. Чимин нарушил своеобразное молчание: — Я тогда никуда не уехал. Чонгук замер. Он разбирается в ядах не по собственному решению. На той самой полке в подвале, что он желал не замечать, стояли в запылённом ряду склянки и пузырьки самых разных степеней смертоносности: стрихнин, мышьяк, ртуть… — Что? — переспросил он услышанное. — Я не смог. — В свете тусклого фонаря мелькнула улыбка. — Я смотрел на то, как удаляется твой автобус, и когда он завернул за магазином техники, развернулся себе и пошёл обратно в дом. Непонимание в Чоне боролось с пробудившимся откровением: — Ты ведь сел за мной? — вопросительно, уверенности ни в чем не оставалось. Он ведь видел, как Чимин забрался в следующий по очереди автобус, помнит, как мелькнул напоследок его рюкзак в черно-белую полоску. Эта пчёлка… она, несомненно, унеслась прочь из Чорьян следом за младшим. Хотя, нет, он не мог этого видеть. Неужели то было очередное обманчивое воспоминание, заменившее угловатую правду. — Нет, я лишь пообещал, что сяду, но не вышло, — Чимин смотрел на знак, как на позабытого друга детства, которого уже не вернуть: с тоской. — Я прожил тут ещё два года, она уже не занималась фотографией, а о тебе мы не говорили. — Тут он замолк ненадолго, послышался далекий скрежет калитки. — Я лишь позже понял, что она перестала меня снимать только потому что боялась: навязчивые мысли и мания преследования. Хм-м… Как бы это ни звучало, но в эту самую могилу ее свёл именно ты, — он украдкой взглянул на Чонгука, но, не выдержав зрительного контакта, снова отвернулся. Какое-то время они молчали, но и этого Чимин выдержать не мог. — Самое ужасное — это то, что, выходя в тот вечер из дома, я и не собирался никуда ехать. В том рюкзаке ничего не было, разве что толстовка, — Чимин то ли был готов засмеяться от безысходности, то ли расплакаться от того, что у него был выбор, которым он не воспользовался. — Если станет холодно возвращаться домой. Все вдруг стало очевидно, как если бы Чонгук вышел из-под действия гипноза и осознал, что прожитое было лишь воображением. Он сказал: — Ты не жил в Европе. — Нет, — ответил он и, не давая младшему произнести что-нибудь, тут же продолжил. — Чонгук, давай останемся еще на один день? — Мы купили билеты обратно. — Чонгук говорил, скорее, с асфальтом, чем с братом. — Безвозвратные? — С комиссией. Мимо приехала иномарка, брат грустно проводил ее взглядом, словно прощался с любимым автомобилем. Такие ему всегда нравились, он сказал: — Я оплачу. — Зачем? — Я хочу сходить к маме. — Только не это. — Уже поздно, нужно утром. — Чимин… Именно эти редкие тусклые фонари всегда напоминали Чонгуку космические тарелки, а сейчас к тому же и его детскую наивную мечту: стать космонавтом. — Давай сходим к ней на могилу, отнесём ей финики. Она их любила, помнишь? — попросил Чимин смягчившимся голосом. В зябкости и тусклости тот казался особенно тягучим. Может, ему стоит закутаться? Заболеет. — Я большего не прошу. Как только вернёмся, я сразу съеду, и ты меня больше не увидишь. Чонгук не знал уже, не был уверен: хочет он этого или нет. Он не кивал и не соглашался, но все нутро его нацелено было идти старшему навстречу, и брат это, разумеется, чувствовал. Чимин посмотрел на ряд почтовых ячеек, а затем направился в их сторону, явно намереваясь зайти к Жюли. Двигался ли он по маршруту, управляемому мимолетными желаниями, или по продуманной заранее стратегии сказать было трудно, но Чон, словно привязанный к тому верёвочкой, пошёл следом. Жюли их встретила радушно, с видом человека, который, может, и не ждал, но очень надеялся на визит гостей. Вдоль западной стены, что тянулась сразу справа от входа, располагалась небольшая кровать едва ли больше размером, чем те, что стоят в их детской. Напротив входа — квадратное окно, почти нереальное, нарисованное, и все, что виделось за ним, тоже казалось нереальным и нарисованным. Упираясь в него, стоял стол, заваленный учебниками, словарями, пособиями и рабочими тетрадями. Левее — шкаф с зеркальным покрытием, в углу светился шоу категории «Б» телевизор, рядышком стоял чайник, а в полках под ним, стоило полагать, располагалась кухонная утварь и прочие мелочи. В столь небольшой комнате они втроем помещались с ощутимым трудом, а если учесть отражения, то их и вовсе было шестеро. Повышалась интимность диалога, даже будь тот незамысловатым и незначительным. Мадам поставила закипать чайник, расставила по столу немногочисленный домашний провиант: конфеты, печенье, сухари и масленку, и ушла рыться в дебри своих выдвижных полок. Смотря на маслёнку, он задумался о чем-то расплывчатом и неконкретном. Мысли напоминали разбавленную водой акварель. — Вот ваши фотографии, — Жюли вырвала его из изобразительной думы, как вырывают шатающийся во рту зуб, — тут целый альбом даже есть… Фотографии. Шея болезненно хрустнула в резком движении головы по направлению к женщине, как в то утро в офисе; как каждый раз когда кто-то говорит «Фотографии», «Порнография», когда мельтешат приготовленные затворы фотоаппаратов. Из одной из тех многочисленных полок под телевизором на свободу был выпущен потертый кожаный альбом бордового оттенка без надписей и обозначителей. Холод ума декламировал одно, но тревога предполагала иное, и каждое новое предположение было хуже предыдущего. Титульная страница перевернулась, и взору открылись изображения десятилетней давности. Он, полный облегчения, выдохнул — то были обычные фотографии. Вот они: затвердевшие, улыбчивые; в разных костюмчиках, в разных компаниях и комнатах. Они — разные, но более… неживые. Все фотографии так или иначе заковывают тех, кого, с каждой новой секундой, более не существует, а детские фотографии — картинки для укола ностальгии. Смотря на глянцевый отблеск прошлого, Чонгук не верил, что когда-то мог быть этим самым мальчиком, но ведь был, несомненно; и вот тому доказательство. — Их дочь пропала, — указательный палец Жюли провел по лицам на фотографии, на которую Чонгук поначалу даже не обратил внимания. Чимин тоже не питал к той особого интереса, задержавшись на своём пухлом личике и думая о другом. Говорила она про семью Квон, которые жили за два квартала от Паков. На фотографии все, включая хозяйку, позировали у ворот начальной школы. — А ещё год назад другая девочка, но я ее имени не помню. Полиция из города приезжала, говорит, сбежали, мол, в таком городке никому хорошо не живётся. За лучшей жизнью уехали. — Чимин и Чонгук были в защиту того главным аргументом, но, окрестив этот факт слоном и засунув его в комнату, мадам продолжала. — les menteurs sont malheureux. Лгуны несчастные, — палец снова погладил уехавшую девочку по лицу с родинкой под глазом. — Да мать ее места себе не находит. Ну, уехала, а кому легче? — она взглянула на Чона, указывая краем альбома на печенье. — С маслом будешь? — Я масло не ем, — ответил он. — Странно, я думала оно тебе нравится.***
Попрощавшись с Жюли и избегая очередного наплыва мокрых поцелуев, Чонгук вызвал такси, и братья Пак, некогда прибегавшие сюда после занятий, отправились обратно в Пусан, в цивилизацию, в пятизвёздочный отель Марриот. Только вот… по приезде Чон понял: стоило брать разные номера. Избавившись от лучших анатомических кроев, Чимин и Чонгук расползлись по предназначенному на одну-две ночи стандартному полулюксу, как магниты с равнозначными полюсами. Что-то в Пусане было такое… сильнодействующие, как нейротоксин. Близость с ним, с братом; любая — приравнивалась к испытанию. Как невозможно говорить о глупых вещах после серьёзного разговора, так и после церемонии и подвала что-то изменилось. Чонгук боялся даже думать, что произойдёт, зайди они дальше ненавязчивых прикосновений, Чимин боялся тоже — видно по бегающему взгляду и непривычной неразговорчивости. В Сеуле на каждом из них была индивидуальная броня, что безжалостно слетела, здесь, поблизости от дома. Они оба то и дело открывали рты в немых помыслах, но склеить разговор не выходило. Отлетающие в мусорный бак крышки элитной воды марки Эвиан (хоть вода все равно на вкус одинаковая, какой бы марки ни была), край одеяла в руках брата и даже стоящий на беззвучном режиме телевизор издавали непосильно громкие звуки. Если произнести слово, то оно, казалось, могло разбить собою стекло. Избегая этого, Чимин встал, посмотрел на перевёрнутые бокалы возле чайника и сказал им: — Я иду выпить. Те молчат, ничего не отвечают. Стоят себе дальше вверх-дном. Как и младший брат. Спустя полчаса длительного бесцельного зрительного контакта с потолком и несколько опустошённых бутылок Эвиан Чонгук обнаружил его в баре на двадцать первом этаже — полукруглый зал с видом на пляж, сонные шезлонги и уставшие зонтики в стиле хай-тек. Чимин сидел у самой дальней стены, отстранённо рассматривая свое отражение в глянцевой поверхности барной стойки. — Давай просто напьёмся в дерьмо, — обратился Чимин к подсевшему на соседний стул брату, — ужремся и никогда, — он взял паузу, собрав в ровный ряд уже приличное количество пустых шотов перед собой, — никогда ничего не вспомним. Тот парень в Сеуле, выступающий в Мадо, никогда бы так не сказал, и, казалось, Чимин был этому рад: он ненадолго снял со своей спины камень, чтобы передохнуть и позже отправиться дальше. Интересно, Чон тоже меняется? Впрочем, ответ кроется в вопросе… В фамилии, если быть точнее. Этот тренч смотрелся на старшем по-особенному, и Чонгук вдруг подумал: что было бы, встреть он того в том мире, где они не были братьями. Сделал бы он ради него исключение в своём рационе из пончиков? Думается, что сделал бы, ведь Чимин… он ведь столь остроумный, заботливый и, черт возьми, невыносимо красивый. Однако, стоит отметить, что в том, другом мире, он бы этого всего не знал. На стойку перед ними аккуратно опускается коктейльная карта. — Совсем ничего? — спрашивает он у неё, не вчитываясь в прейскурант. — Совсем, — соглашается Пак. — Я боюсь все забыть. — Говоря с неодушевлённым предметом, откровенничать выходило легче. — Маргариту, пожалуйста. Карта исчезла. — Неужели нам с тобой так не будет проще? — спрашивает он с надеждой, словно спрашивает у мамы, существует ли Санта Клаус или зубная фея, уже зная, что это не так. — Будет, — кивает Чон подвешенным за кронштейны бутылкам, — будет и проще, и легче. С воспоминаниями уйдёт и боль, и сожаления. Но вместе с ними уйдём и мы. — А так иногда хочется. — Голова брата приземляется на изгиб локтя, и весь он теперь прислоняется к этому бару всем собой. — Просто взять и уйти. Уйти из чужих жизней, и из своей… тоже. — Если уйдёшь ты… — Ваша Маргарита. — вклинивается бармен. И «Уйду и я» тонет в текиле с соком лайма и солью и придавливается тонкой стальной зубочисткой, находя в этой правде самое сердце. Если Пак Чимин исчезнет, как рассыпанный по ветру пепел, то уйдут и шоколадные чипсы, уйдут шаманские истории, уйдут тёплые объятия по ночам. Останутся лишь уродливые, лишенные заботы полупьяные ночи, бесконечные беспорядочные половые связи и безликие партнёры, требующие от него, Чон Чонгука, лишь выгоду. Уйдёт раз и навсегда Пак Чонгук. Напиться так, чтобы забыть — не получается. Они возвращаются в номер: Чимин уходит курить на балкон невесть откуда взявшиеся сигареты Данхилл, а Чонгук падает на свою кровать и снова смотрит в потолок. Чужих — бояться. Занавески колыхались вечерним ветром и знакомой мелодией. Должно быть, брат забыл запереть дверь. Его пение пропитано болью, пропитано воспоминаниями об ушедшем, пропитано его никому не раскрытыми сожалениями. Его пение — призыв к вышине; просьба расправить обрубленные крылья и лететь пока не разобьёшься. Чимин поёт не так, как поют артисты, которые знают, что их слышат. Чимин поёт, как поют птицы, которые не могут иначе; для которых пение — смысл жизни. Чимин поёт всю ту же песню, что была у него будильником, что поднимала их каждое утро в школу. Их песня. Песня, в которой строчка «Столь прелестное место» повторяется раз за разом, превращаясь в заклинание. Чонгука она заливает всей собой и родным глубоким голосом. Стоит закрыть глаза, и ты там — в промежутках, когда все было хорошо: когда он будил по утрам, чутко реагируя на оскомину набивший звон; когда он помогал собираться, натягивая непослушные школьные брюки; когда отводил до класса и долго смотрел вслед, чтобы убедиться: дошёл; когда защищал от нападок неприятелей. Он, он, он. Чонгук ведь его так любил. Любит. И он соврёт, просто безбожно соврёт, если скажет, что то были не самые лучшие моменты в его жизни… Ведь все остальное, с чем можно сравнивать — смердящая бессмертная гниль. Бессмертная, как и ее отражение — добродетель. Все, что в нем живет; все, что бежит по его венам; все, что в нем в конце концов осталось — без остатка принадлежит брату. То, что Чонгук до сих пор жив — лишь его заслуга. Заслуга человека бесконечно красиво поющего на балконе, с болью отрывающего и отдающего свой голос этому бренному миру — тем, кто его не заслужил, кто его не поймёт и не примет. Никогда. Ни за что. Никто не поймёт и примет их так, как они друг друга. Верилось, что инцест провоцирует «короткое замыкание» идентичности из-за обмена одинаковыми телесными жидкостями, чреватом природными или человеческими катастрофами. В разных культурах считается, что свершившийся инцест может вызывать приливы, грозы, наводнения или засуху. Инцест несет разрушения в силу самой своей безмерности, и Паки ведь вызывали грозу, а она… она приходила. Чужие — волки, как и ягнята — тоже чужие. А Чимин и Чонгук не вписываются ни в одну из категорий. Ягнёнок, который сдал свою семью — не дурной, это жизнь с волками, сама система, сделала его бōльшим монстром. Чон Чонгук соврёт, как самый законченный лгун, если скажет, что не плачет. Спустя полчаса, спустя половину темно-синей пачки Данхилл, спустя высохшие слёзы на щеках Чона брат возвращается с заметным отсутствием координации и заваливается на свою постель. Он куда менее трезвый и пока лежит среди складок покрывала покрытый легкой испариной являет собой лучший предмет для изучения. Органы смешиваются и просятся… просятся к Чимину: проверить, попробовать, узнать и что-то ещё — страшное. Чимин ведь не вспомнит, так? Не вспомнит, как и все их воспоминания, покрытые одурманивающим туманом, не может припомнить Чонгук. Чимин не вспомнит, ведь алкогольный пар почти что обволакивает его разум и если наклониться ближе, то об него можно удариться. Чонгук тянется ближе, взбирается, перекинув правую ногу ловким движением,