ID работы: 12295224

Женька

Джен
R
Завершён
46
автор
Размер:
7 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено копирование текста с указанием автора/переводчика и ссылки на исходную публикацию
Поделиться:
Награды от читателей:
46 Нравится 15 Отзывы 13 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Звонко журчала речка, заливисто смеялась, звала к себе снова. Женька сидела на берегу, жмурилась от речных зайчиков, щупала косы: пора-не пора. Ситец-то давно высох, а вот косички запросто выдадут ее недавнее непослушание, два предателя.       Любила Женька свою речку, любила зайти на середину по броду, пройтись вдоль берега и ступней нащупывать коряги под водой, пропускать тонкий песок между пальцами и тревожить мелких рачков, что стремительно зарывались в ил, когда она к ним подкрадывалась. Не страшно было и проплыть по течению вниз — до следующего брода, или покачаться в невесомости, зацепившись за выступающие над стремниной корни. Хохотала Женька, когда пятки, поднятые водоворотами, задирались выше головы, и смех ее смешивался с речным, несся дальше вниз по течению, под своды смыкающихся в узких местах крон деревьев. Под этими темными куполами русло было уже очень глубоко, но добрая вода мягко держала ее, держала хорошо, и Женька совсем не страшилась.       Боялась она только бабку, которая обязательно отхлещет крапивой, если узнает, что шестилетняя внучка опять бегала на речку одна.       Сушить распущенные косы тоже нельзя — непременно увидит бабка, что не ее рукой переплетено было, пуще обычного еще и за подлог ругать станет. Лучше пусть за опоздание к обеду отчитывает, все полегче достанется.       Вот о чем думала Женька, сидя над водой летом тридцать пятого.       В тридцать первом родители ее, двухлетнюю, совсем несмышленую, оставили бабе Нюре в Ивашкове, а сами уехали в Рославль — осваивать новое предприятие, целую машинно-тракторную станцию, куда им там с малой-то. А в Ивашкове Женькина мама выросла, на ту же речку ходила, да у бабки ее там хозяйство было, и рассказывала мамка Женьке, когда та чуть подросла и самостоятельной стала, как страшно она тонула в омуте в давний год, когда разлилась река, напитала болота вокруг, заманила в трясину. Еле спасли тогда мамку, долго откачивали, но навсегда она запомнила, как черти ее на дно черное тянули, выплыть не давали.       Не боялась Женька рассказов мамкиных, ведь она и сама тонула, вот тут же, ровно три года назад, плескалась у бережка, да и ступила вниз с брода, никто не заметил, как вдруг поплыла одна лишь панамка и скрылась за излучиной. Погрузилась Женька с головой в теплую воду, глядела, как ложатся лучики солнца на желтый песок под водой, и увидала, что открывается перед ней новый диковинный мир, тихий, искрящийся золотинками, и что нет там никаких чертей, поняла, — а одна лишь красота.       Только потянулась она к этому миру, как тут же выдернули ее из воды, заохали женщины, засуетились — это сосед Володька увидел, Володьке семь уже было, быстро кинулся за ней, не раздумывая, и что спас он ее — то она через несколько лет только поняла, а тогда разревелась, ведь не дали посмотреть, потрогать. Но с тех самых пор не оттащить Женьку от воды было, хоть какими чертями стращай.

***

      Потянулась Женька в кровати, всхлипнула — и проснулась. Тут же комом навалилось настоящее — душное, серое, оглушающее — по пояс заснеженный март сорок второго, и война, и эвакуация… Солнечная речка детства — это где-то только во снах, наяву же в маленькой комнатке, где стоит впритык сразу восемь кроватей, под утро уже не продохнуть. Натопили снизу да надышали за ночь товарищи — Женька улыбнулась: маленькие, а ведь уже «товарищи», — пора настала будить их, тормошить звено, выгнать к умывальникам первыми да снова приоткрыть форточку, пока никто не угорел.

***

      В июле–августе сорок первого спешно эвакуировали Смоленщину. Сначала своими силами, на телегах, обозами — то свои, по родственникам разъезжались, забирали друзей да соседей, потом и сельские машины выделили, гоняли набитые кузова до ближайших станций, и обратно — порожними.       Детей вывозили первыми, распределяли по детдомам и интернатам на восток за Москву: Горький, Городец, Муром — многие нижегородские дома приютили смоленских детей. Рыдала, забираясь в кузов, Женька, заливала ситцевое платье слезами, рыдала как маленькая, боялась никогда больше не увидеть ни Володьку, который давно ушел партизанить со своими ребятами, ни бабу Нюру, ни родителей, с которыми последний раз виделась в мае еще в Рославле, плакала она и по речке, и по лету, и по солнцу, потому что понимала, что такое ужасное стоит у самого порога, и не знала, будет ли куда вернуться после всего.       Поезд с детьми, что шел до конечной — до Горького, по пути высаживали вагонами. Женькин вагон миновал Муром, миновал Павлово все таким же полным — больше там не могли принять. Пока стояли в Павлове, дежурному передали, что в Богородске и дальше в самом Горьком тоже нет сейчас мест — и их вагон перекинули на местный состав до Горбатова. В Горбатове, у Мещерской заводи, что образовывала огромная излучина Оки, стояло двухэтажное здание интерната, совсем еще пустое, — там-то им и предстояло обосноваться.       Селили их сначала по три-четыре человечка, мешали по возрасту, чтобы всегда старшие заботились о младших, а потом стали на Горбатов отправлять еще и еще детей, и вот в ноябре уже пятую кровать втиснули в комнатку, а к Новому году и вовсе их насчитывалось восемь — и ступить в спальне стало совсем уже некуда, лишь совсем маленькие проходы остались, и самое свободное место было возле единственного древнего шкафа, живущего на одном честном слове.       Как самая старшая в комнате, Женька отвечала за каждого подопечного. Она первой просыпалась и последней ложилась, проверяла, все ли умылись, все ли застелили кровати, помогала с уроками, а еще она каждую неделю старательно подрезала свои косички — равняла длину по узлу галстука, чтобы родители, когда они встретятся после войны, обязательно узнали ее, точно такую же, как на последней майской фотокарточке.       Спала Женька у самого окна, иногда приоткрывала форточку ночью, минут на десять, не больше, чтобы никто не простудился, а самой ей все простуды были нипочем — ни разу не заболела за всю зиму, хотя и выдался февраль морозным и снежным, все время заметало подъезды к интернату, и раз в несколько дней чистить дороги выходили все, кто мог держать в руках лопату. Взрослые ходили далеко — расчищали до самой станции, детям же оставалась территория вокруг интерната да тропа к затону. Женька тоже, конечно, выходила, как и Мишаня из ее звена, и Санька, а семилетняя Лиля таскала им котелок с горячим чаем в перерывах. Остальные же были или слишком малы, или слишком больны для такого серьезного дела.       У детей, которых выдергивали из домов еще летом, не было времени и возможности собраться, как и у Женьки: все ее зимние вещи остались дома, в Рославле, а от бабы Нюры она взяла в собой всего-то пару платьев и маек. Горбатовцы помогли чем могли, кое-что присылали, конечно, из Москвы, Горького, из других областей, которые еще не затронул страшный пожар войны, но на всех все равно не хватало и выходить на улицу приходилось по очереди. И хотя по комнатам можно было ходить почти что в летнем, но на лестницах, в пролетах этажей, там, где не тянулись серые змеи котельных труб, рассохшиеся рамы пропускали морозный воздух, которым, казалось, напитывалось все — ступени, перила и даже сами стены, холод полз от бетонного пола по ступням — от самых пяток в колени и выше, и легко можно было представить, что ты стоишь почти что на улице. Конечно, многие заболевали именно поэтому, а еще потому, что они все еще оставались обычными детьми, которым хочется выбежать на мороз «на минуточку» или попробовать на вкус свежий снег.

***

      В начале марта Лиля тоже заболела. Все их доблестное сражение со снежными завалами не могло помочь с подводами, потому что они попросту не шли. Не с чем было. В маленьком Горбатове, в основном стоявшем выше над рекой, дела были не лучше, и население там стремительно истаяло еще до наступления зимы. Каждый день понемногу сокращали питание, самых простых лекарств уже не осталось вовсе, зато с углем проблемы не было, угля еще в октябре им привезли разгружать — да так и оставили — целый вагон. Вот и топила котельная, не жалея припасов, надеясь все же протопить ледяные зоны.       А четырнадцатого марта, проснувшись, Женька услышала первую весеннюю капель.       Приподняла край занавески и просто любовалась кусочком рассветающего уже весеннего неба, позволила себе полежать так пять лишних минуточек: сердце запело, будто этим перезвоном весна обещала избавление сразу от всех проблем: казалось, вот теперь-то и подводы пойдут, и Лилька выздоровеет, и проклятых фашистов смоет буйными вешними водами. Сразу после побудки звена и завтрака схватила она фуфайку, впрыгнула в валенки и припустила к Оке.       Шли дни, и шла весна. Воды в червоточине протока с каждым часом виднелось все больше, стремительно таял накиданный за февраль снег по краям тропы, вода растекалась по сторонам, затапливала целые поляны, и только мешки с песком, которые поспешно по обочинам набросали интернатовцы, не давали ей затопить проход; затон, питавшийся боковым течением Оки, забило торосами, и он оттаивал тихо, по-своему — по краям, детям было строго-настрого запрещено приближаться ко льду, и Женька тоже его далеко обошла — подавала пример ребятам, которые шли за ней.       Женька видала еще по осени, как сурова и широка Ока, и пыталась представить, сколько же в ней силы и теперь наверняка злости на захватчиков, словно она, эта грозная, серая под осенним небом, река, была такой же как Женька, как мальчишки и девчонки в их интернате, как любой человек, потерявший друзей и родственников, вынужденный покинуть родные места, как партизан, всю зиму прячущийся в лесу, замерзающий — но готовый скопить сил и подняться, чтобы избавить Родину от захватчиков любой ценой.       Вот о чем думала Женька, стоя над рекой в марте сорок второго.       Часто вспоминала она родителей, знала: отец ушел на фронт, а мать осталась в Рославле, под оккупацией, вестей она от них не получала с декабря — тогда мать ей смогла написать, и про воюющего отца, и что бабу Нюру убили — стерли с лица земли Ивашково, раз — и нет больше села. А если нет села, то, наверное, нет и реки ее, Женькиной той золотистой речки, и как же там Володька со своими партизанами?       Тем летом он ей сказал, что она еще маловата, чтобы уйти с ними; Володьке шестнадцать, у него голубые глаза и загорелые руки. Женьке тринадцать через три недели, две косички, «пятерки» в дневнике, и она отлично плавает. Наверное, теперь он счел бы ее достаточно взрослой, вот бы только им можно было еще раз встретиться.       Шли дни, шла весна. Хрустальная капель обернулась стремительной оттепелью, а с ней грянуло половодье. Словно дивясь, как много влаги можно вылить на землю, и проверяя земные пределы, пухлые сизые тучи почти каждый день разряжались то дождем, то снегом, а то и всем вместе вперемежку. С верхнего Горбатова побежали ручьи, не ручьи — полноводные реки, и все, что валило с неба целый февраль и половину марта, теперь спешило слиться с основной своей стихией; основательно подтопило нижний город, где стояло здание интерната, десяток деревянных домов да пара старинных, еще царских времен, заводов, теперь почти брошенных. Черные проталины в низинах, что сначала ширились, словно язвы на теле больного, теперь и вовсе утонули в стеклянно-черной полой воде, и лужи эти росли поминутно — вот уже и к затону стало не пройти, не спасали мешки, и огороды пропали, превратившись в пруды.       Мишаня все тараторил, что вот-вот вверх от реки пойдет рыба и как будет ее ловко ловить прямо в этих прудах, но что-то тревожное принес паводок в Женькину душу, словно сами эти воды говорили: не с добрыми они вестями. И ведь правда, как в эту самую воду глядела: через несколько дней по городу объявили, что уровень реки на плотине резко вырос, «нужно, товарищи, укрепить береговую линию, защитить подвалы и машины», и дали на все пару дней.       Дать-то дали, да не угадали: в тот же вечер, как только прозвучал отбой и по комнатам разлеглась тишина, взорвалась городская сирена: прорвало-таки плотину, вода уже несется в город!       В темноте давно отгоревшего заката не было видно, как поднялась полая вода по всей Мещерской заводи, и что нет уже отдельного затона, и что коньки черных крыш деревянных домов в самой низине уже захлестывает бурная волна. Интернат стоял почти под самой кручей, и чтобы попасть наверх, нужно было всего-то километр проехать по Речной улице.       Да вот только Речной улицы уже не было.       Когда по коридору пробежала тетя Люба — Любовь Михайловна, — созывая старших по звеньям, у Женьки что-то оборвалось в груди. Проскочив по кроватям напрямик, она выбежала из комнатки, на лету пихая руки в рукава кофты, и совсем позабыв, что босая, а внутри у нее камнем билось что-то черное, неумолимое, стучало, раня, об сердце, било в желудок. Когда они спустились вниз, в столовую, Женьку на мгновение даже затошнило.       Прямо сейчас интернат еще спасали вчерашние песочные преграды, отводили пробегающие мимо волны в сторону, но когда поток их одолеет, пусть и потеряв в силе, он доберется до подвальной котельной, зальет ледяной водой жаркое сердце дома, проползет по стенам, затопит первый этаж, выморозит и второй. Пока еще есть время, надо заколотить окна и двери, проложить брезентом, сколько его хватит.       Кто-то из воспитателей уже резал брезент, кто-то распоряжался перевести малышей и больных наверх, завхоз Степан Степаныч, сухой, коротко стриженный седой дядька, лишившийся трех стрелковых пальцев еще в прошлой войне и по этой причине очень почитавшийся у мальчишек, доложился, что застопорил котлы внизу. Директор огласил набор добровольцев на заколачивание окон, и со всех сторон зазвучали «Я пойду! Я! И я!» — никто не отказался. Женька тоже подняла руку, пошла вместе со всеми, по пути кто-то сунул ей в руки сапоги, и она прижимала их к груди, больно, прямо там, где, раненое, продолжало ныть сердце.       Им выдали по молотку, по две пачки гвоздей — длинных, что твой палец — немного брезентов, Степаныч уже наладил две лестницы для тех, кто будет работать наверху. Мельком Женька увидела среди добровольцев белобрысый Мишкин затылок. Кто его сюда позвал? Мишане только-только исполнилось десять, он должен был остаться звеньевым за нее и быть наверху, подавать в окна доски.       От реки дул сырой ледяной ветер, мчался до кручи и там, разбиваясь на потоки, несся, завихряясь, обратно, растрепывал подолы и волосы и, перемешивая песок от земляного вала с водяной взвесью, бросал все это людям в лица. Мутная вода уже перелилась через песочную преграду. Сначала в одном месте, потом в двух, а после хлынула уже сразу во всех и превратилась в водопад, почти сразу проглотив фундамент и нетерпеливо взбулькивая на крыльце.       Первый этаж, в котором было вдвое меньше окон, они успели заколотить, и брезентов хватило, и досок, и рук, с леденящего мартовского ночного воздуха в дом, еще не успевший остыть, забирались через окна на втором этаже. В здании отключили электричество, и из окон для оставшихся в ночную тьму стали светить свечами и фонариками.       На карнизе, узкой бетонной рамке, опоясывающей здание между этажами, с трудом можно было стоять, держась за деревянные выступы рам. Дородная Валентина, студентка, самовольно приехавшая к ним из Горького и которую за доброту дети звали ласково Валюшей, или бодрая бабМаша, заведовавшая прачкой и нянчившая внуков еще в революцию, как и мужики в башмаках сорок пятого размера, были здесь бесполезны. Зато было кому пилить скамейки, потому что доски все уже вышли, и поискать еще брезента, который тоже уже, казалось, порезали весь, какой был; самые маленькие подавали гвозди — тоже участвовали в общем деле.       Глядя, как по цепочке уходит к другому окну половинка скамейки, отпиленная вкривь, доломанная для скорости коленом, Женька посмотрела вниз — там в темноте обрывки луны колебались уже поперек окошек первого этажа, и вода все прибывала, с каждой минутой и каждым взглядом вниз все быстрее. От темной глубины тянуло стылым морозом, и Женька вспомнила, что на ней только чужие сапоги на босу ногу, ночнушка с кофтой да ватник нараспашку. Нужно было работать еще быстрее, но куда быстрее, если нечего прибивать гвоздями, которые протягивает ей маленькая детская ручонка?       Не было нужды строить из интерната убежище, ведь поток схлынет и покатится дальше по руслу, унося на себе чьи-то огороды и заборы, жирея от каждого ручейка и каждой лужи, но и теряя свою разрушительную силу, словно набивший брюхо хищник. Нужно было только пережить самую высокую воду, не впустить на порог. Над кручей, там, где безопасно лежал верхний город, Женька уже видела мерцающие точки, маленьких мечущихся светлячков, и понимала: эти люди не дадут пропасть, что-нибудь придумают, может быть, к утру найдут лодки и вывезут ребят, а ее дело тут понятное…       На их с тетьЛюбой стороне осталось последнее окошко, от соседнего, только заколоченного, по карнизу, словно паучок, приполз Мишаня, уже совсем белый от холода, и Женька подтолкнула его в раззявленный проем легким подзатыльником — не больно, а так, чтобы показать: старших все-таки нужно было слушаться. Мишку приняли сразу несколько рук, и тут же утащили — греться, поить горячим чаем, и как раз вовремя — закружилась вода прямо под ногами, булькнула под карнизом — и сразу поднялась выше, словно кто-то бросил в кастрюлю огромную картошку. Сапоги не по размеру тут же заскользили по бетону, промокли и захлюпали, и как раз вовремя в окно просунули первую доску — можно было приколачивать.       Тетя Люба развернула полотнище брезента, наложила на раму, Женька сверху приладила доску — и они вдвоем принялись колотить. С другой стороны фасада слышался такой же звук, но кто там был, Женька не знала. Ладони уже немели от холода, и вдруг хрустнуло что-то, и молоток, отпрыгнув от деревяшки, улетел куда-то за спину, и, издав гулкий бульк, канул в темной пучине. На карнизе в метре от нее лежал камень, виднелся еще пока своим светлым боком сквозь воду — кто и зачем его туда положил на такой высоте? Она попыталась подвинуться, но сапоги были полны воды внутри, и снаружи тоже, вода сковывала движения, тянула соскользнуть вниз, последовать за молотком.       Женьке вдруг вспомнились мамкины рассказы про чертей. Выходит, не показалось ей? Вода-то, она, значит, разная бывает: где-то золотом сияет, а в иной и черти водятся. Не хотелось Женьке к чертям, скинула она сапоги, совсем босыми ногами встала, дотянулась и выудила камень, принялась молотить им по непослушным гвоздям, вот приладили они и вторую доску выше первой. Теперь-то осталось совсем мало места сверху, и вдруг подумала Женька, а как же дальше быть? Кто заколотит последнее окно? Кто приладит последнюю доску?       Обернулась на тетьЛюбу — только и успела в последний момент увидеть, как уносит ту стремнина, выворачивающая из-за угла, как исчезает в темноте белое, словно мертвецкое, лицо и падают в воду последние несказанные слова.       Переступила Женька с ноги на ногу, пошевелила пальцами, будто перебирая мелкий песок, потянула на себя сразу две доски, высунувшиеся из окна, прижала их коленом в стене. «Закрывай!» скомандовала она кому-то в проем, а там Санька, ее Санька, рядом на нарах ехали с самого Смоленска, хвостиком за ней ходил все время. Санька протянул к ней руки: залезай, мол. «Нельзя», одними уже непослушными губами ответила Женька, нахмурилась, повторила: «Закрывай!»       Санька на этот раз послушался, звякнула рама.       Ничего, подумала Женька, ничего, — и сжала в кулаке камень, расправила брезент, приложила новую доску. А перед глазами Мишка — с ведром карасей, совсем выгоревший, летний, улыбается, и большеглазая Лиля, уже здоровая, повязывает новенький пионерский галстук, довольная. Санька немного грустный — это он прочел андреевскую «Кусаку», обещал же…       Совсем онемели пальцы, сжимающие камень, и ног Женька давно уже не ощущает, не в силах даже переступить, она будто корнями проросла в ледяной карниз, но продолжает колотить последний, упрямый гвоздь, хотя вода давно уже облизала коленки и поднимается по подолу юбки. Удары становятся все медленнее и тяжелее, а звук– все глуше, и наконец разжимаются белые, словно голые кости, пальцы — и обломок медленно идет на дно, даже не булькнув, потому что вода докатилась уже до груди. И не больно, и не страшно уже тоже — совсем ничего не чувствуется, кроме облегчения.       Последним усилием Женька дернула край доски — держится крепко — и отпустила.       Звонко журчала речка, заливисто смеялась, звала к себе снова. Погрузилась Женька с головой в теплую воду, потянулась в этот диковинный мир, тихий, искрящийся золотинками, и точно знала, что нет там ничего страшного — одна лишь красота.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.