ID работы: 12303056

Ветер, любовь, сиротство

Слэш
PG-13
Завершён
124
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
14 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
124 Нравится 9 Отзывы 26 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Мир вокруг другой, когда он просыпается. Миру не хватает чего-то важного — и это не солнце и не облака, и не небо, не океан, не льды и не снега. Что-то забыто. Что-то утеряно.    Он не может поверить, когда узнаёт, что утеряны люди.     Во льдах к нему приходит юноша с золотыми глазами, и юношу зовут знакомым и незнакомым именем — Зуко, Зуко; переверни его имя раз, другой, и получится кто-то ещё, может быть, друг его, может быть, кто-то больший — и юноша, кажется, очень хочет быть любимым, потому что он говорит ты не знаешь ни матери, ни отца; тебе ли знать, что такое — сворачивать горы ради любви?     Это правда: он не знает ни матери, ни отца; там, где у других — мать и отец, у него есть — было — что-то намного большее.     Но теперь этого нет.     Теперь этого нет, ничего больше нет, и его вина, его вина — в том, что ничего этого больше нет.      Как так получилось, что он постарел на сто лет, а тело его осталось прежним? Как теперь ему обнять названных своих родных, если родные его погребены под толщей облаков, что соткали им саван? Что теперь ему остаётся, когда родные его обратились в прах?     Что теперь такое — он, ребёнок, заблудившийся в бурю среди звёзд и океанских глубин, если его народ был выжжен, стёрт с лица мира? Что делать ему, похороненному на сто лет в утробе океана и рождённому вновь, теперь, когда никого нельзя вернуть?     Кто он такой? И кем он станет — теперь?      

*** 

    Он мог бы сказать, что у него есть всё, но в месте, где он рождён, в месте, которому предназначен, всё — не то, чем кажется.      У него есть дом из чёрного камня, дом тот — золото и пурпур; в доме много комнат и много садов, но в один день в этом доме ему, ребёнку, что любит свой дом, не удаётся смолчать — и дома больше нет.     У него есть мать, что любит его больше жизни, и у матери красивое лицо и добрые, такие добрые глаза, но однажды тёмная, беспощадная ночь кутает её в вуаль, и она — добрая, смелая, любимая — исчезает. Ночь вбирает её в себя — так горизонт проглатывает солнце — и её больше нет тоже. Я люблю тебя, Зуко, сказала она голосом чистым и светлым, как пшеничные поля. Моя радость, гордость моя, сердце моё, Зуко, сказала она — и ушла навсегда.     Жизнь, должно быть, всё же оказалась ей милее него.     У него есть и отец — и в этом, кажется, боли неизмеримо больше счастья.     Он нечасто видит его. У отца жёсткие руки, и руки эти никогда не касаются его плеч. Он всегда недостаточно хорош для него — и всегда старается стать хорошим, но, наверное, и старается недостаточно. Отец едва ли обращает на него взгляд.        Но он предан ему. Он любит его — и ждёт, ждёт, ждёт. Так ждут дождя в самый засушливый год; так ждут, когда сдвинутся горы; так ждут под землёй, в темноте, солнца.     Он ждёт, что в один день рука отца ляжет ему на плечо, ждёт, что на него посмотрят, гордясь; он так хочет стать хорошим наследником, но не может стать даже хорошим сыном.        В один день рука отца, любви которого он так жаждал, поднимается против него.        Зуко всё ещё помнит эту руку. Он помнит и красное пламя, и боль — и металл во рту, то была кровь, его, его кровь, и лицо его разделилось на две половины — он помнит даже теперь, находясь посреди океана на корабле, который только и остался ему от дома, спустя почти три долгих года.        Он всё ещё думает — должно быть, рука эта поднялась на него заслуженно.        Он всё ещё верит, что рука эта ляжет ему на плечо, стоит только ему заслужить прощение.        Когда не стало дома из чёрного камня, не стало садов и золотых зал, не стало родного солнца и родных гор, не стало учителей, что обучали его закону, не стало девочки с тихими глазами и тонким лицом, не стало матери и отца, а остались только бесконечный поиск и неизвестность впереди, он продолжает верить.        Что же он может ещё — теперь?    ***       В своей вере он более жесток, чем иные жестоки в злобе — и потому, когда он идёт, горе идёт за ним.     

*** 

    Когда Аанг вдыхает впервые за столетие, его вдох ловит её дыхание; его первый вдох говорит: она.     Она заполняет собой всё пространство, и он не видит океана, не видит небес, когда смотрит в её глаза. Её глаза — это и есть океан, чья утроба сберегла его в себе; это и есть небеса, что обнимали его всю жизнь. Ему кажется — глаза её похожи на то, что он потерял, и он цепляется за эту мысль неистово, как будто от неё — и от неё — зависит его судьба.     Она наполняет его так, как, должно быть, реки вливают кровь свою в пересохшие водоёмы, и отныне он полон ею.     Катара занимает то место, которое раньше отведено было его народу, друзьям его и монаху Гияцо. У Катары доброе сердце и красивые волосы. У неё глаза, которые видят больше, чем сама она когда-нибудь скажет вслух.     Катара говорит ему о надежде.      

*** 

    Он спрашивает у Зуко: как ты думаешь, могли бы мы стать друзьями?    Глаза у него детские, и противоречие сильно, когда он смотрит, наклонившись ближе, со странной нежностью во взгляде, будто знает о чём-то большом; о чём-то древнем и сильном, и серьёзном — как странно, он ведь только ребёнок — и мягком, и тёплом; о чём-то, что мягче стрекозиного крыла и теплее объятия.     Так смотрят очень старые и очень милосердные люди.     Такими глазами, наверное, смотрит на людей с небес солнце.     Но есть времена, где солнце — смертный грех, и сейчас времена из таких. Зуко не может позволить второму солнцу взойти и попрать первое.     Это ведь будет означать конец всему, во что он верит.    ***     Но едва ли, закрывшись рукою и отказавшись смотреть и слушать, он защитит себя от солнечного света. Солнце это пробирается своим лучом в него — и светит, светит, светит внутри, милосердное и беспощадное, и слово — страшное, доброе слово, что делать с таким? — отныне сказано, а сомнение — заронено.        Могло бы всё быть иначе?..       Могло бы всё быть иначе, если бы не — она?..        Отчего-то он, прежде называвший её по имени не раз, теперь боится произнести её имя.       

*** 

    О той, что забрала у него дом, Аанг узнаёт от Катары.     Ей — той, что забрала у него дом — он даёт имя и называет столетней тварью, и она ощеривает морду в ответ — обнажённые клыки её остры, как ножи, и чернота её раззявленного рта выглядит непобедимой и неподвластной свету.       Он видит её в слезах тоскующей по сыну и мужу женщины, в запуганных жителях деревень, в стройном марше сотен ног и пении гимнов, звучащих как кровь и металл; в красных стягах, в кораблях из гнева и железа, в заводах, что возвышаются над прежде чистыми реками и золотыми полями, в разрушенных стенах и домах городов; в пустыре, вместо которого когда-то был лес; в покинутых поднебесных обителях, которые были когда-то полны мирных — любимых, святая любовь, вот бы увидеть их вновь — людей.       Он видит её в чётках и шафранных одеждах человека, сто лет назад окружённого и не сдавшегося; видит её в ожерелье девочки, что плачет, плачет и плачет, сильной девочки, которой так больно…       Он видит её в обожжённой щеке юноши, который очень хочет быть любимым, но сеет горе вместо любви, и узнаёт, что она не была милосердна даже к нему.     От этого она становится страшнее.    Тварь огромна, как время и мир, и она не выползла из легенд; тварь страшна и бесконечна, и смотрит отовсюду, и кажется — её невозможно одолеть. Он никогда, никогда не видел ничего огромнее, никогда не видел сердцевины ожесточённее и злее; ему страшно, ему никогда не бывало страшней.     Но Катара говорит ему о надежде. Катара говорит и говорит ему, и плачет, и слёзы её, и слова её, понимает он, сильнее всего на земле.     И потому, услышав её слова, он становится надеждой.     И потому, увидев её слёзы, он плачет сам.     С тем, чему дано имя, можно бороться. Имея в сердце надежду — став надеждой — можно преодолеть страх.     Великие сердца, кровоточа, плачут — и так побеждают боль, и так становятся непобедимы.     …Когда тварь смотрит ему в глаза, он смотрит в ответ — и больше не отводит взгляда. Посмотрев на неё в упор, он знает о ней всё.     Твари много лет и она идёт с запада, и она сильна; там, где она проходит, остаётся лишь пепел. Твари много, так много лет — и тварь пожрала уже столько, что должна бы утолить голод, но она продолжает идти. В твари нет закона, нет справедливости — нет любви — и она мертва.     У твари много лиц, и это значит — совсем, совсем нет лица.     Тот, что правит в доме из чёрного камня — тот может тешить себя мыслью, что она стала им, а он стал ей, но у твари нет лица.     Не убоявшись увидеть её, он теперь знает и кое-что ещё:    Тварь забрала у него народ, забрала наставника и друзей, но она не заберёт у него Катару.        Трое человек — двое со злыми глазами и злыми руками; один, чьё сердце очень хочет любви — не станут его врагами.       Столетняя тварь — война — станет его врагом.     

*** 

    Тебе повезло родиться, говорит отец его, но повезло ли?    Он оступается и падает так часто, так много, словно судьба насмехается над ним, словно целый мир ополчился против него и мстит ему за рождение; должно быть, он появился на свет, чтобы его терзали противоречия и вина, должно быть, удел его — биться и всегда проигрывать битвы.    Должно быть, всё, чего он заслуживает — терять и страдать.     В его жизни нет страшнее борьбы, чем та, которую ведёт он с самим собой ежедневно и еженощно — едва ли она когда-нибудь оставляет его в покое.     Куда бы он ни пошёл, синее и красное следуют за ним по пятам.     У красного ясный добрый голос и совсем не добрые слова, слова синего же — тихи и добры. Красное не обещает ему любви и чести, но говорит о свободе; синее не обещает ему свободы, но говорит о чести и о любви. Ты будешь любим, шепчет ему синее, и он слушает, затаив дыхание, ты станешь хорошим сыном, хорошим наследником; ты станешь хорошим человеком.    Красное обещает ему, что он станет хорошим человеком — тоже, но ни слова не говорит о том, что он будет любим.     Но разве, заслужив любовь, быть любимым — не значит быть хорошим? Красное обещает ему собственный путь, но так ли важны путь и свобода, когда сбываются надежды и оправдывается вера?    Синее зовёт его домой — так было суждено, здесь твоё место — синее зовёт его во дворец из чёрного камня, к народу, который он любит — и который обязательно полюбит его, стоит ему только вернуться с победой. У синего тихий голос и гладкие слова, и раздвоенный язык; синее часто лгало ему в прошлом, но теперь, когда он стал сильнее и лучше, оно не солжёт.    Кто он такой — без верности, без крови, что течёт в его жилах, и без принадлежности? Кто он такой — без судьбы, без долга и без них, тех, которые полюбят его?    Кто он такой?    Прежде он только верил, не зная слов для своей веры, но теперь он находит слова, и красное затихает. Красное, что смотрело на него глазами Айро, теперь отвращает от него взгляд, и кажется, чужая боль — наказание страшнее шрама на щеке, и кажется — нет кары страшнее, чем стать её причиною.     Он узнаёт о том, что любви не может быть без свободы, самым труднейшим из путей.     ***    Принцу, одетому в пурпур, во дворце из чёрного камня снится сон, и во сне этом он смотрит на себя в зеркало.    У принца лицо — две половины, правая половина — от матери, левая — от отца. Так, он знает, было прежде. Но теперь всё иначе.    Теперь левая половина проглатывает правую.    Он отшатывается в испуге от зеркала, поражённый увиденным, и идёт прочь, скорее, скорее прочь, и не смотрит назад, и вонзает ногти в горящие щёки, чтобы только боль перекрыла жар.     Но левая половина его лица, та, что от отца, глядит на него изо всех коридоров — и ждёт, ждёт…    Ждёт.   

*** 

    У них руки в крови.     Их трое, и у них руки в крови.     Стоит чёрная, чёрная ночь — и этой бессонной ночью Зуко приходит в семейную галерею. Кровь встречает его: с портретов смотрят на него прадед, дед и отец, и, застывший, полный безмолвного ужаса, он не видит между ними различий.     В этой цепи их трое — трое, ду́хи, сколько лет боли — и у всех у них руки в крови.     Он стоит и смотрит на них в ответ, неспособный сдвинуться с места, смотрит, как кровь течёт из глаз их, из рук, заливает одежды, стекает на пол, становясь морем — и вдруг мысль, страшная, безумная, но тем замечательная, что впервые своя, по-настоящему своя — мысль оглушает его, как гром, и в этот момент он понимает всё, всё, всё.     В цепи три звена, но не будет четвёртого.    Мысль стучит набатом в его голове, и в порыве понимания он сбрасывает венец, и, простоволосый, босой, бежит к выходу — гребёт навстречу берегу изо всех сил, спасаясь из этого кровавого моря, и кажется — волны почти настигают его уже на берегу, лижут ему ступни, и руки, что по локоть в крови, вздымаются ему вослед, желая утянуть на глубину, откуда уже не будет выхода — будут только боль и смерть, смерть и боль, и мраморный смех, и белая, костяная тварь раззявит огромную черноту рта и проглотит его без остатка.      

*** 

    Он, уже почти угодивший на глубину, поднимается из моря крови постепенно.     Он пишет письмо девочке с тонким лицом и тихими глазами; он кланяется в пол женщине с лицом одинаково родным и забытым; он забирает со стола портрет человека, чьё родное лицо не забудет никогда. Два верных меча ложатся в ножны за его спиной — двое верных ему, что есть одно целое, никогда не солгут.     Отец его прячется в сердце горы, и Зуко спускается к горному сердцу. Пока он идёт, белая, костяная тварь с пастью, полной черноты, наблюдает за ним и пьёт его шаги, и хочет видеть кровь на мечах.    Но больше она не увидит.    ***    Убей меня прямо сейчас, говорит ему отец, и кровь стекает с его рук, и тварь рядом с ним слушает, и тварь ждёт.    Зуко поворачивается к ней. Теперь он не закрывает глаза, не отгораживается рукой, не бежит от неё прочь, спасаясь от клыков и утробы, что полна чёрной, больной крови — напротив, он смотрит и больше не отводит взгляда.     Теперь, посмотрев на неё в упор, он знает о ней всё. Теперь он называет её по имени — и столетняя тварь смотрит на него в ответ.    Маленькая деревня, взрезанный носом корабля лёд, снег, ставший сажей, юноша, что страшен в своём горе — правая половинка лица от матери, левая от отца, но матери нет, нет, нет; изгнанные с родной земли люди, ютящиеся у внешней стены самого великого и жестокого из городов; ожог на голени доброй девушки с плоским восточным лицом; ребёнок с именем-надеждой, родившийся тогда, когда надежды почти не осталось; семья, утратившая сына, и пригревшая на груди врага; те, что должны были защищать эту семью, но вместо защиты нажились на её горе; девочка, что несёт страдание, потому что не умеет иначе; красные стяги, на которых не видно крови, и люди, несущие их, по которым никто не плачет — и люди в зелёной форме, о которых в величайшем из городов запрещено скорбеть.    Юноша, что должен был унаследовать венец, и чья кровь была голуба и благородна; чья кровь в смерти стала так же красна, как у самого бедного из обездоленных. Отец, что возжигает благовония каждый год в день его смерти, и плачет, и плачет, и плачет, и слёзы его бесконечны, и горе его велико…     Ребёнок-солнце с глазами столетнего старика, который больше никогда не сможет вернуться домой.     Три человека, что стали её рукой, и один, который не станет.     Я не стану тебя убивать, отвечает Зуко, и отец его хохочет, но тварь не хохочет вместе с ним — она раскрывает чернильную пасть и скалит клыки-ножи.     Она зла.     Она зла, и хорошо бы ей привыкнуть к собственной злости. Теперь она не получит его, не получит ничего — и может злиться сколь ей угодно.     Ты трус, цедит его отец, и ты слаб.     Отец его не знает, что он наконец, после стольких лет, увидел её — и потому силён.     Он понимает, что силён невозможно, силён чудовищно, когда ловит молнию в ладони. Он глядит на своего отца, перенаправляя её, и у отца его такие загнанные, испуганные, человеческие глаза, что его тут же пробирает восторг, и дрожь восторга черна и сладка — ненавидимый им отец, что принёс ему столько боли, смотрит на него со страхом; любимый им отец, что когда-то обжёг его, теперь может обжечься — умереть, умереть — от его занесённой руки.     Но он — не его отец.     И потому он знает: смерть этого человека здесь и сейчас ничего не решит и никого не освободит.     Он ненавидит, он горюет, он желает отмщения — где-то глубоко он всё ещё любит — но, имея открытое сердце, можно выдержать яд ненависти и стать сильнее её.    Став же надеждой — можно пережить самую страшную сердечную боль.     И потому, приняв окончательное решение, он становится надеждой себе самому. Он выходит из моря, полного крови, и одежды его чисты. Он делает шаг на восток и идёт своими ногами — к своей судьбе.    Теперь, не убоявшись назвать её, он знает и кое-что ещё:    Двое человек — двое со злыми глазами и злыми руками — не станут его врагами.     Столетняя тварь — война — станет его врагом.    

*** 

  На священных камнях, в святых лесах, посреди океана и ветра, и пустоты, под небом, что скоро станет ало, как кровь, он призывает из себя четверых и просит совета.    Первый из них говорит ему: будь решителен и действуй без жалости.    Вторая из них говорит: только свершённое возмездие — только смерть — восстановит мир.     Третий говорит: не дай ему забрать то, что ты любишь крепче всего на свете; забери у него первым.    Четвёртая, самая милосердная из них, говорит ему отринуть милосердие.     Ни один и ни одна из четверых не знают того, что знает он; ни один и ни одна из них не видели раззявленной пасти, не видели клыков, не видели её многорукую и многоногую суть. Никто из них не видел, что у неё нет лица.     И потому что они не видели, он не слушает их советов. Он принимает решение сам; он встаёт, сбрасывая их руки со своих плеч, делает шаг на восток и идёт своими ногами — к своей судьбе.     За морем почивает на старых костях человек, и к храму смерти, что построил не он, ведут тысячи ступеней. У человека злые глаза, а руки — ещё злее, но у него есть лицо.    Человек этот ждёт, что он пойдёт на него, за море, как гроза.     Человек ждёт, что он примет его лицо за её лицо, и пожелает убить его.     Человек не знает, что грозой он пойдёт не на него.      

*** 

    Зуко приходит к ним, в эту обитель, и шаг его робок.     Он просит смиренно, складывая ладони перед собой и кланяясь до земли, зная, что поклон не решит ничего. С тем, кому кланялся он раньше, земные поклоны, быть может, решили бы, но те, кто сейчас перед ним, не знают земных поклонов.     Но поклон этот — просьба, и вовсе не просьба о милости.    Он просит — когда раньше бы требовал.     Он просит — надеющийся на согласие, готовый к отказу.     Он просит — и получает ответ.     Теперь я вижу: ты знаешь, каково это — ранить любимых, говорит ему Аанг, и лицо его не хранит гнева; у него, самого важного из всех, в лице и глазах — свет и небо, и облака.    Я вижу, ты знаешь, каково это — терять себя.     Я вижу, ты знаешь, что такое — она.    Он говорит, и тихий голос его отражается от высоких храмовых стен; он говорит, и те, что глядят с этих стен, нежными руками касаются плеч его; он говорит, и слово его — слово его удивительно и милосердно:    — Ты будешь учить меня.     Зуко поднимает голову от земли, и благодарность, вину и скорбь его едва ли можно измерить.     А затем всё происходит внезапно, и в то, что происходит, почти невозможно поверить: вот Аанг поднимает его с колен, и ладони его одновременно тверды и легки, вот отряхивает его одежду, а вот — называет дураком и смеётся неловко, как будто Зуко очень, очень, так легко… простить.      

*** 

    Позже, ночью, он просыпается от кошмара, и несколько мгновений нет для него ничего, кроме огня, страха и человека, который в обмен на преданность даровал ему боль. Когда наконец исчезает и призрак той боли, и страх, и человек, он видит Аанга, слышит его мягкий вздох в ночной тишине. Аанг тоже не спит.     Зуко не спрашивает, отчего. Он едва ли имеет право спросить.     Но Аанг смотрит на него. Аанг смотрит на него тоже, и он здесь, бесконечно здесь, и во взгляде его нет ни вечной мудрости, ни вещих звёзд, и он, донельзя человечный, донельзя здесь, спрашивает глазами, но не требует ответа. Зуко узнаёт в нём боль, похожую, может — неизмеримо больше, но всё же похожую, и оттого решается рассказать о своей боли.     Он рассказывает ему то, что не смог бы рассказать тогда Катаре, и слова, сперва неловкие, выливаются из него, выходят на поверхность, как выходят полноводные реки из берегов, и в словах много незатянувшихся ран — но ему вдруг, здесь и сейчас, кажется, что они, до сих пор кровящие, смогут когда-нибудь затянуться, потому что Аанг сидит рядом, слушает его, и больше того — слышит.     Когда слова — горькие, страшные — иссякают, они некоторое время молчат. Затем Аанг улыбается ему, мягко и грустно, и произносит:    — Спасибо.     — За что? — спрашивает Зуко сипло, надломленно. Он стремится поскорее закрыться, снова спрятаться в раковину; быть открытым — уязвимым, боящимся обжечься — так больно, так больно, всё ещё так больно, но он старается, он учится, хотя боль учения иногда невыносима.     Расти больно, как-то говорит ему Айро, но необходимо.     И Зуко растёт.     — За доверие, — отвечает Аанг, и глаза у него светлые, как песчаные берега. — За то, что не прячешь теперь это в себе. Ты всегда можешь рассказать мне больше, но если не станешь говорить — я пойму тебя.     Сказав так, Аанг, который будто никогда не имел раковины, с рождения распахнутый всем ветрам, Аанг, у которого добрые, такие добрые глаза — и у которого тоже больше нет дома, рассказывает ему о своём горе в ответ.     Горе Аанга кажется по сравнению с его горем — горем отдельного, маленького человека — огромным, имеющим тысячи лиц и вместе с тем не имеющим лица, и кажется — это горе едва ли можно прожить, так оно велико. Но своего маленького, человеческого горя хватает Зуко, чтобы понять, как тяжело нести это огромное горе в себе каждый день, засыпать и просыпаться с ним, знать, что оно никуда, никуда не уйдёт; никогда не уменьшится. Его горе, его маленькое, человеческое горе тоже никуда не уходит и никогда, никогда не уменьшается.     Его горя хватает, чтобы знать: если ношу Аанга можно хоть немного облегчить, он сделает это — он разделит, он поможет нести.     Ведь у Аанга великие глаза, у Аанга великое сердце, и Аанг видел её. Это столь очевидно для того, кто прошёл такой длинный путь; это столь дорого для того, кто тоже увидел.     И потому что у него великое сердце, он поможет прожить горе Зуко — в ответ; поможет, даже если Зуко не найдёт в себе сил просить о помощи.    — И, Зуко? Ещё кое-что, — тихо говорит Аанг, садясь к нему ближе. — Когда вот здесь болит, — он указывает ему на грудь, туда, где сердце, — надо плакать.      

*** 

    Стоя спина к спине, оба утратившие пламя, они понимают, что такое огонь.     Они делят это понимание на двоих, когда Мастера раскрывают свои огромные пасти и выдыхают для них мир.     Всё взаимосвязано: есть кровь у земли и у воды, есть кровь у огня и у воздуха — и как же похож на них человек и как похожи меж собой люди.     Кровь земли прячется глубоко, в утробе, и в земле тоже есть огонь; кровь воды — пьянящая глубина и тёмная, смыкающаяся над головой нежность, и огонь в воде — лучи солнца на поверхности её; кровь воздуха — брызжущая высь, томительная пустота, и небо, величайшее из милосердий; огонь в воздухе — гроза, после которой остаётся свобода.      Кровь же огня — сердце и тело, и жизнь всего и всякого на земле.    Кровь огня — кровь человеческая, и в крови нет зла.    Настоящий огонь не ранит, но заживляет раны, настоящий огонь несёт не смерть — жизнь. Виноват ли огонь, живое, бьющееся, любящее сердце — в том, что те, кто носят его в груди, распорядились им так?     Раньше кровь четверых была кровью одного. У всех людей было одно начало, и на излете времён настанет для всех людей один конец.     Они поворачиваются друг к другу лицом, и глаза их — огонь, и сами они — огонь, и кровь их огонь тоже; это первородное пламя — предвечная истина — бежит по их венам, рождённое любовью.    Не войной.     ***    Много позже Зуко спрашивает у дяди Айро, отчего не рассказал он ему о том, что такое огонь.     Айро смотрит на него несколько долгих мгновений, а потом улыбается — и улыбка его полнится добротой и грустью, как рана — кровью, и от этого у Зуко нежно зудит сердце — за это, всё это, Зуко и любит его:     — Ты должен был узнать сам, — говорит ему Айро. — Ты должен был увидеть это с тем, кто тоже сможет понять; с тем, кто сможет вобрать в себя знание и не захлебнуться.      

*** 

    Аанг похож на дядю Айро — верит в него несмотря ни на что. Прощает — за преследования и нанесённые раны, и невежество, и за молнию, которая была не его, Зуко, но ударила по его вине. Прощает его кровь, его наследие — и это, наверное, тяжелее всего, думает Зуко, но Аанг глядит на него ласково, как глядят на тех, кто ошибается, не тех, кто виноват, и спрашивает его: разве в том есть твоя вина?     Зуко хочет ответить — да, да, тысячу раз да, он пребывал в невежестве, а значит виновен — но не отвечает. Когда на него смотрят так, глазами, в которых не злость и не печаль, а только нежный упрёк, ему хочется верить — в том, что было сделано и чего сделано не было, действительно нет его вины.     Не вини себя за то, чего не совершал, говорит ему Аанг и кладёт свою ладонь на его предплечье, и ладонь эта сильная, тёплая, живая; те, такие же золотые и полные милосердия, как Аанг — нет.    Но Аанг улыбается. Аанг смотрит на него прямо, честно, как смотрит на людей солнце, как смотрит на горы небо, и улыбается, и золотые, полные милосердия живы — в нём, и, наверное, это то, что он пытается показать Зуко: они покинули мир, но любовь их не исчезла навеки, потому что любовь всегда остаётся.    Их любовь Аанг носит в себе, и Зуко разделит. Зуко поможет нести.    Отец учил его, что любовь нужно заслуживать, что любовь можно разбить — и даже если положишь ты жизнь на то, чтоб собрать и склеить её, разлетевшуюся на осколки, она никогда не будет прежней. Отец учил его, что любовь можно уничтожить.    Но теперь он знает — любовь не уходит из мира, как не уходят солнце и горы, как не уходят ветра и моря. Любовь всегда есть, и она всегда велика́.    Любовь никогда, никогда не умрёт.    Ты носишь с собою моё прощение, говорит ему Аанг, теперь же тебе нужно простить самого себя.    Едва ли прощение когда-нибудь давалось ему, вера же — вера долгое время была ему не помощницей, а тюремщицей. Но когда на него смотрят так — ему хочется верить. Ему хочется научиться прощать.    Этим страшным, диким и незнакомым прощением они оба, его дядя и Аанг, так непонятны ему, но так восхитительны. Должно быть, прощение течёт по их жилам вместо крови. Есть и другие, кто несёт в себе ручьи этой доброты, но Зуко знает: там, где другие носят ручьи, его дядя и Аанг носят реки.     Ему кажется — он совсем не такой, он совсем не достоин их веры; в нём ведь нет ни настоящей чистоты, ни доброты, и ему не хватает маленького, слишком человеческого сердца, чтобы простить самого себя.     У Зуко нет сердца, которым можно сдвинуть горы и повернуть реки вспять.     У него даже нет сердца, способного прощать.     — У тебя есть сердце, способное любить, — улыбается Аанг светло, легко, и вкладывает маленькое семечко в его ладонь. — Это важнее всего.    Зуко улыбается в ответ.     Зуко верит.     Зуко когда-нибудь сможет простить.     Вместе они выходят к людям и говорят о победе. Вместе они объявляют начало эры милосердия и любви. Вместе они сажают дерево.     Потом долго стоят так, рука к руке, и солнце встаёт над городом, и где-то поются песни, и когда ладони их чуть касаются друг друга — семя, маленькое, но сильное, ворочается в земле.      

*** 

    Должно быть, то, чем они стали, и зовётся принятием, зовётся единством, и, наконец, любовью, но пройдёт несколько долгих лет, прежде чем они действительно найдут друг друга.     Ранее им будет казаться, что их сердца уже заняты — но однажды они откроют в себе ту незаполненную часть, которая до того пребывала невидимой. Она захочет найти дом. Она захочет вернуться домой.     Часть эта — звезда, которая ищет на небосводе свою половину, и ветер, который желает обнять горы, и море, что жаждет стать океаном; это небо, что ищет любовь человеческую.     Это часть, которая посадила дерево.     Это часть, которая вырастит мир.     Вероятно, так было предначертано. Но в том, что произойдёт между ними, выбора будет не меньше судьбы и предначертаний.    Пройдут годы, и они поймут. Они пойдут друг к другу сами.     И станет так:     Они вырастут из детей, что были больше и гор, и звёзд — и станут взрослыми, но не утратят величия детства. От тех, что строят прекраснейшие из земных городов, они возьмут силу; от тех, что следуют за лунами, возьмут волю; от тех, кого приняло в себя небо, они возьмут свободу; любовью, что показали им древние, они наполнят себя сами.     Они станут теми, кто исправит ошибки.     Они станут теми, чей огонь заживит раны.     И столетняя тварь — война — падёт от их милосердной руки.     ***     Через много, много лет, через бесконечное множество дел и забот, и радостей, и печалей, которые они проживут рука об руку, их назовут супругами-миротворцами.   Город, каких не видала ещё земля — город-ребёнок, город-сила и воля, свобода и любовь — станет плодом их союза, и даже после того как они уйдут, никогда, никогда не умрёт.
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.