***
Инга — так звали его мачеху — была всегда женщиной твёрдой и волевой. Дайн был мал, но видел, как легко та вошла в семью и оставляла на всех неизгладимое впечатление. Хозяйка и повелительница, она действительно представляла собой власть и умение ею пользоваться. Она была красива, как глубокая ночь, изящна и элегантна, как полная луна. Завораживающая. Сияющая. Инга была отвратительна. Дайнслейф знает, что она была опьянена властью, что имела. Она была эгоистична и невыносима. И она была до мерзотности гнила изнутри, прикрываясь той жалкой картонкой внешней тепла и доброты. У неё пальцы холодные и липкие, словно лапки лягушки, и Дайн всегда не мог сдержать отвращение, зля тем матушку. Противные и шустрые, огибают его ключицы и, щекоча голую грудь, назло скребут ногтями старые шрамы, где была пересажена новая кожа. Отвратительно. Матушка наливает ему вина, смотрит из-под густых смольных ресниц такими же тёмными глазами, как алкоголь в рюмке, и улыбается сладостно и ожидающе. Она всегда желала пойти против правил, ибо ему уже шестнадцать и он великолепен даже будучи изуродован. Фамилия Хегнирсен не значила для неё ничего — она уже представляла Хегнирсен. Закон? Она богата. Мораль? Она уже падшая. Дайнслейф не был ей родным сыном, но был до безумия красивым юношей, с манящими устами, глазами, похожими на хрусталь, но тот, что уже разбит, где на острых осколках прожилки трещин скапливали больные слёзы. И потому Дайнслейф радовался, когда справедливость вонзила ей в спину нож.***
Жизнь оседала смогом в горле, комом из неразлитых слёз и невыпущенного крика. Дайнслейф живёт, как другие люди, но вкуса той самой жизни, лёгкой и счастливой, не может ощутить до сих пор. Возможно, он даже разучился дышать в тот день, когда выход показался ему лишь тупиком? И перестав дышать, он лишился так нужного ему вкуса счастья. Страх укоренился в груди, пустил корни подобно старому дубу — такие не вырвешь, не оторвав и сердце. Взращиваемый, питаемый годами, он зрел на коротком поводке. Дайнслейф был ручным псом, потому как его жизнь поддерживают чужие руки, что дают ему корм, постель и лживое чувство элиты. Он оставался им, поскольку своенравие было табу в этом доме, в этой семье, в этой жизни. Дайнслейф перестал быть Хегнирсен, ведь Хегнирсен теперь была лишь одна Инга. — Малыш, ты отлично постарался сегодня, — шепчет матушка, ласково гладит по волосам и ловит губами неприязнь, — Желаешь ли ты чего-то себе в награду? Он был хорошим, делал всё, что скажут, даже если ему велят хватать звёзды с небес. И Дайн был умён, чтобы проглотить своё желание восторжествования справедливости. — Долгих лет вашей жизни, любимая матушка. Инга сыграет с ним, как с несмышлёной зверушкой, проглотит ложь и скривит улыбку — дразнить её может лишь отчаявшийся. Так длились эти двадцать два года. А после и интерес матери стал слабее. — Ты уже выпустился, да? — она лениво спрашивает с той стороны телефонной связи, шуршит одеждой, а после уставши вздыхает. — Мне за тобой заехать? Дайнслейф стоял поодаль от толпы, тянул нежную улыбку, какую дарят матерям, в выпускном костюме, весь статный и великолепный, и с каждой секундой терял самообладание в желании смять красный диплом. — Нет, не стоит. Матушка, волен ли я решать, чем займусь по жизни дальше? Игна хохочет. — Решай сам, но так, чтобы мне ты не мешал. Дайн превратился в Уроборос — писателя тёмного фэнтези. И ему стало чуть легче.***
У Дайнслейфа в квартире стоит тишина. Глухая и бездумная. Ни слова, ни звука, ни шороха. Так мало жизни, но так много пустоты. Он боится жизни, как огня, избегая столь ничтожного слова. Существование ему подходило больше, оставаясь телом на кровати или стуле, за рабочим компьютером. Достаточно лишь упиваться силой в невозможном, чужом мире.