ID работы: 12303976

Закат династии Йорков

Слэш
R
Завершён
7
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
7 страниц, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
7 Нравится 4 Отзывы 1 В сборник Скачать

"Безмамность"

Настройки текста
Просыпаюсь от скулежа столовых ножек. Противный такой скрип, сопровождается глухим постукиванием столешницы по батарее. На кухне сидит Борис, голова на коленке, и пытается вилкой отковырять кусок от остатка лимонного пирога. Он порядком измочалился (не Борис, а кусок), и по тарелке размазывались остатки начинки в песочном крошеве, сверху прикрытые потрепанным обрывком теста, которому доставалось больше всего. Борис лупил по нему с тупой ритмичностью, на меня даже глаз не поднял. Все равно не уверен, что ему было бы что-то видно: волосы отросли очень сильно, он только успевает откидывать с носа чёлку, как персонажи из аниме, которые мы раньше смотрели рано утром. Меня едва не выворачивает от повторного взгляда на стол. Грязная, унылая, беспросветная Россия, в саване тьмы повыше лба, ещё не чёрная, а цвета асфальта, пьяная, сгрудилась у нас на кухне. Чей-то влажный, малиново-язвовый рот чавкает справа от меня, нос с трудом втягивает воздух, синяки цветут по стенам в белом свете хрупкого неба. Скоро треснет, разойдётся по шву проводов. Борис на меня смотрит, взглядом ничего не хочет сказать. Пирог доел. Дожевал. Он неприятный. Просто смотреть не могу. Я иду в туалет, после мою руки четыре раза. По лабиринтам коридора ровно в три шага длиной возвращаюсь в теплом шелушащуюся комнату. Провода, телевизор, вещи на полу и на кровати, смятые донельзя, ещё светильник в форме статуи свободы в углу, весь в пыли. Скомканный пергамент жалюзи, на который я сейчас для полноты картины только обращаю внимание - для моего периферийного зрения он уже давно превратился в часть стены. Когда я лицом лечу в кровать, слышу как Борис опирается о косяк. - Не успел я тебя на ногах застать, ты уже опять в кровати. - Не опять, а снова. - Ты хотел пирог доесть? - краем глаза вижу что кончики его волос сейчас прямо напротив отметки "Маша 1992". Интересно, что за Маша. Интересно, почему он это спрашивает, знает же, что я кислятину с детства не люблю. - Нет, я хотел чтоб ты свалил подальше и не разговаривал со мной. Борис дёргает ртом. Я знаю, потому что он у него подвижный и вечно топорщится пластилиновым монстром. - Ты из дома третий день не выходишь. А вдруг та отметка - не дата, а количество дней, проведённых Машей в этой комнате? На телике лежит Торо и Толстой - думаю, сложно ли мне будет в такой компании рекорд побить. У Бориса такое дебильное свойство кожи - она свет не поглащает. Поэтому поднимаю глаза на неё всего на мгновение, повыше щёк хватаю. Дольше, дальше - больно. - Это у тебя синяк над глазом? Поттер! Он валится на кровать - берцовые кости ломают мне пальцы - и хватает сначала за волосы, потом за подбородок. Пахнет дешевым табаком и лимонной кашей, забившейся под ногти. Светло. Это все я чувствую пока он мне подбородок из стороны в сторону поворачивает. - Блять, как ты умудрился, Петенька? - На меня Ленин упал. - Проклятый коммунизм! Мы сняли дверцу шкафа в ванной вместе с зеркалом, и теперь все полки наружу. Там кроме крема для бритья и спичек стоит маленький бюст Ленина - чтоб никого не пугать. (Под зубным порошком. Борис всегда прячет там палец до второй фаланги, а потом им же залезает в рот. Неприятно.) Выползаю из постели только вечером. На самом деле я не знаю, вечером ли, потому что конец осени и темнеет рано. Жалюзи не поднимаю, просто перемещаюсь в другую комнату. Думаю, радуясь появившемуся просвету мыслей, о делах. Я их все равно не выполню, но приятно иметь примерный план. Пип - знакомая моя - как-то сказала, что полезно ставить маленькие легковыполнимые цели на каждый день, чтобы себя подбадривать. Я как раз думаю о статье, из которой надо выковырить все ломкие, дребезжащие жестяными банками с отравой, мои выкидыши-неологизмы, нежеланные дети моего скудного словарного запаса. О выставках (особенно на которых ты не был) надо красиво писать, для культурной прессы все-таки. Завтра этим займусь. Борис смотрит "лучшего пекаря Австралии", я капаю пунктами на облупившуюся штукатурку мозговой коры: полить цветы посмотреть текст поесть Да, поесть все-таки надо. Об этом мне напоминает кислотно-желтый рулет с избытком шоколада на экране. Внутри совсем сырой, как оказалось. Вспоминается день благодарения в штатах, когда отец расщедрился и на первые и последние выигранные в казино потащил нас в ресторан. На столе пестро, жирно, неестественно много еды. Мы так объелись, что потом всю ночь пролежали на камне у бассейна, а ночи там как здесь - промозглые и сухие. С жжеными холодом глотками и онемевшими, затёкшими спинами утром вернулись в дом. Под одеялом - локтями толкаемся, лягушачьи следы чужих стоп на бёдрах - колко и душно, я очки потерял. Я благодарен за счастье быть рядом с вами. Есть, как в последний раз и мучиться, еду переваривая, убитым желудком. Я благодарен, что нахожусь здесь, а не у себя дома. Кем нахожусь? Пуделем и ночью белой, прямо как молоко и как в Питере. Я благодарен едва знакомому человеку за компанию, и за те таблетки ему тоже отдельное спасибо. Я благодарен, что между болезненными вдохами носом и волнами вязкой изжоги я засыпаю, а во сне вижу маму. Смотрю на лицо Бориса в мягком свете телека и пытаюсь на его месте представить кого-то другого. Между Крамским и Ричардом Третьим выбираю второго. Кто-то говорит: - Два закадычных друга - (имена), каждую субботу готовят десерты, супы, закуски, и конечно горячее!.. Он хлопает глазами, и как будто сонно поворачивает голову ко мне. Только не убивай, я ни на что не претендую. Я не за розы, я за шиповник. Когда он ведёт ступней по покрывалу в неверных леопардовых пятнах, я жду, когда он в носок пальцем скользнёт и достанет оттуда клинок маленький. А чего, самому же придётся руки марать, здесь только мы вдвоём, но я умирать вообще-то не хочу пока. Я ничего, я - за очками глаз не видно, а только клубничные меренги в стёклах отражаются. Когда он прищуривается - спокойно так, меня разряд от лба до позвоночника прошибает. Как терновым вен(и)ком по лёгким. - Гергё готовит лучше всех этих баб вместе взятых. Вот та, - средним пальцем на мгновенно исчезнувшее лицо, - вообще не старается. Она каждый раз такая: "да, времени у меня нет, буду выкручиваться". Раньше надо было выкручиваться, дура. Вот он, закат династии Йорков. Я правда уверен, что люди едят сладкое, как самую божественную и максимально приближенную к духовной пищу. Потому что шоколадные конфеты сладкие, как любовь. Варенье сладкое и из фруктов, то есть фрукты сами по себе не слишком приторные, а тут фрукты, да ещё через них проходит свет, да ещё и сладкие. Не иначе как из райского сада или любого другого места, которое обычно приятно для эскапизма: Италия, Греция, Кавказ. Проверено: если у вас в принципе нет непереносимости сладкого или диатеза, то даже в тот момент, когда вы не сможете представить себе еду, от которой бы вас не стошнило (при условии что вы не больны, конечно), вы с удовольствием съедите печенье или вафельную конфету, больше того, вам ещё до этого может казаться, что только этого вам бы и хотелось. Сахар поднимает настроение, а еще, пока ты ешь, можно прислушиваться к тому, что чувствуешь, и получать настоящий экстаз, не хуже наркотического. И ещё мысленно ставить плюс себе за то, что прислушиваешься к своим ощущениям (из-за одного только, что они приятные и вкусные, но это неважно). Но да: шоколадные конфеты сладкие, как любовь. Говорю это, как человек, который никогда по-настоящему не влюблялся. Ну, может, один раз, но я не уверен, и меня не любили в ответ, а разве может настоящая сильная любовь быть безответной? Любовь ведь не может быть по природе своей разрушительна. Как и красота. И смерть не может быть прекрасной. А если любовь безответна, то рано или поздно, сколько бы человек не парил, и не писал стихи, и не радовался тихо, что он кого-то любит и какой этот человек прекрасный, ему захочется получить что-то. Я имею ввиду: внимание, ответ, ответные чувства. Чаще всего безответная любовь не перерастает в любовь взаимную, иначе изначально все было бы хорошо. И человек (который первый влюбился) начинает грустить, я не знаю что ещё, а грусть - примитивно - саморазрушение. (То есть иногда она полезна, но у меня такого опыта не было.) А любовь, как я говорил выше, не может быть ни само-, ни просто разрушительной. Ч.т.д. Я никогда не влюблялся, но уверен, что любовь - это как постоянно есть шоколадные конфеты, только они не надоедают. В Лас-Вегасе мы с Борисом обжирались конфетами. Мы ели их столько, что у меня стали гнить задние зубы. Мы воровали скитлз и батончики по магазинам, залезали рукой в контейнер с мармеладными мишками, и засовывали горсть себе в карман. "Вот этот, - говорил Борис, указывая на наполовину съеденный батончик в обёртке, которые потом двоились у меня в глазах от переизбытка сахара и прочих веществ, - очень похож на Al'yonku. Попробуй, Поттер." Я откусывал, его вкус сливался у меня во рту с дюжинами других конфет, которыми мы объедались весь день. "Как им удалось такой сделать? Я думал, это советская тайна." Он выстраивал разноцветные скитлз вперемежку с кислотой в аккуратный ряд на диванном столике напротив телика, и в холодном свете репортажа со дня Благодарения я никак не мог различить где скитлз, а где - таблетки. Этот вопрос, который в итоге напрашивается сам собой. Мы были детьми. Я не был влюблён в Бориса. Я любил его. По-моему, это разные вещи. Об этом я думаю, когда на следующее утро прихожу на кухню, и мне в висок выстреливает поджаренный в тостере мишка Барни. Борис сидит не трудно догадаться где, и опять ест, потому что он в принципе только этим и занимается, или ещё смотрит кулинарные шоу (потому что там тоже про еду). Но я не виню его. Наверное, никак не может поверить, что теперь у него достаточно денег, чтобы покупать, что хочешь, и ему больше не придётся голодать, как в детстве. Я помню, какой он был тощий, когда мы познакомились. Ест Борис чёрный хлеб с маслом и пьёт черный чай, и одновременно орет на кого-то по телефону. Я думаю, слышно ли на том конце провода что я вошёл, и слышно ли как он улыбнулся мне своими белыми острыми зубами и сказал "доброе утро", и слышно ли какое утро тёмное, и слышно ли как я думаю зачем же так рано проснулся. Радует одно: мишка Барни - мне. Я откусываю обугленную голову - очень вкусно, особенно на пустой желудок двухдневной выдержки, особенно на черноту за окном с прыщами оранжевых дворниковых курток и противно мигающий сбоку левого глаза фонарь. Я смотрю на Бориса - он в полосатом вязаном свитере, таком, какие никогда не греют, зато красиво складываются намного ниже горла и разрешают видеть всякое, поставил одну ногу на стул и положил на неё подбородок, прямо как студентки, которые одновременно делают сто дел в фильмах. - Одни мудаки звонят с утра. - Говорит мне, прикрыв микрофон бутербродом. Они, интересно, хорошие люди и попали под горячую руку, просто потому что позвонили с утра, или это сегодня утро такое, что одни мудаки звонят? Я ставлю чайник, и оказывается, что у нас включён телевизор. Вообще очень уютно: в квартире тепло, на кухне горит свет, идти никуда не надо. Такое чувство бывало, когда мама разрешала не идти в школу, но делала это прямо с утра, спонтанно, или потому что я попросил. И тогда вся квартира в тёмном шумящем прожилками авеню Ньют-Йорке кажется ещё гостеприимней, и хочется, чтобы солнце не вставало вообще. В телике идёт "доброе утро", и мне физически больно за этих ведущих в кислотно-рыжей студии с приглашающе открытой коробкой конфет на столе, которым приходится вставать в три ночи, чтобы ехать в центр Москвы и беседовать со всякими метеорологами и актерами, и включать кошмарные сюжеты о том, как выращивать помидоры вверх ногами или рисовать на песке, и получать за это кучу денег. Вообще им не должны столько платить, потому что от их вида только начинают сильнее болеть глаза и хочется спать только больше. Сомневаюсь, что дворники их смотрят. Пока Борис что-то там говорит кому-то, но не мне, и ногой пытается помешать мне передвигаться по кухне (наверное хочет, чтоб я упал) я смотрю, как в кружке растёт опухоль из пузырей и нерастворившихся сросшихся кофейных гранул. Чтобы не мучить себя, быстро их перемешиваю, а потом кладу горячую ложку Борису на голое плечо. Борис говорит "блять", и на том конце провода начинаются какие то проблемы. Не надо было на личности переходить. Из халатного кармана доносится звук успеха: пишет редактор газетки, для которой я каждый месяц готовлю две страницы рассказа о выставке, на которую на самом деле нормальные люди никогда не пойдут, потому что нормальные люди любят искусство. Я тоже его люблю, поэтому лучше бы предложил им расписать каждый зал Пушкинского, да хоть на весь журнал. Но, видит бог, это никому не интересно, потому что это не эвент, и там нет фотографов и фотографов для того чтобы снимать фотографов, а экспозиции там постоянные, и что вообще хорошего может быть в чем-то перманентом. А искусство материальное не перманентно? Разве не удивительно, что у Караваджо мы видим те же лица, что видели люди четыреста лет назад, с одним только различием, что у них была возможность встретить эти лица на улицах Рима? Разве не удивительно и не разрывающе сердце грустно, что птица, прикованная цепочкой к жердочке четыре века назад, так и останется прикованной навсегда? Разве не удивительно, что тело из плоти и крови умирает, и разлагается, и исчезает, а на холсте оно останется навсегда, неизменным, только там находится не прямо это тело, а свет и тень, потому что это, на самом деле, все, что улавливает наш глаз. Только мельчайшие оттенки света. То есть уничтоженный сад, изображённый на картине - это холст с нанесённым на него вечным светом. Как же офигенно было в Нью-Йорке. Я думаю об этом, и это сказывается на тексте: я успеваю напечатать на английском аж пять абзацев. Вообще я иногда так делал, то есть делал то, что категорически не рекомендуется в самоучителях по флюэнтности - писал на родном, а потом каждое предложение почти дословно переводил на русский. Замечательно, как просится вечно английский назвать родным, потому что на нем разговаривала мама. На русском вот Борис разговаривает. Вот и разберись. Да, в Нью-Йорке сейчас зачатки рождественских украшений, но больше запаха - прохладного и сухого, непременно вперемешку с тонким травки. Там не дождит, но вечно дождь собирается, там все толкаются плечами даже когда на тротуаре полно места и продолжают сносить дома, а спокойно только в парадоксальном Чайнатауне, и дома у Барбуров наверняка все так же спокойно - бело и пусто, как в музее. И не описать даже, чего там такого есть, что здесь не достаёт - это просто возникающие в голове картинки, совсем обычные на взгляд постороннего, но в которых такая сила скрыта, что начинает щемить в груди и кружиться голова. Насчёт музеев: пишу про Альбрехта Дюрера в ГИМ. Не клеится. На русском не клеится. Не люблю его в своём исполнении - квадратный и кабинетный. Жёсткий. Непонятно, чего меня вообще в журналисты понесло, и, главное, в журналисты взяли: наверное, нет в современной России другого применения для моего склада ума и моей ужасной западной психологии. Вот послушать, как Борис разговаривает: в общем не больше двадцати слов выйдет, но как они льются и переливаются, какие мягкие и как приятно оседают в голове. Я под них в детстве засыпал. Он скажет: "жили были три котёнка, черно-белых три котёнка", а мне станет трогательно и я начну вспоминать, что Чехов не был бы гением, если бы писал на другом языке. Это похоже на свет, который сколько бы не заливал комнату, рукой его не взять, а страшно хочется, чтоб кожа окрасилась. А потом посмотришь на кого-нибудь красивого в лучах, и подумаешь: ну и зачем, на мне ведь так прекрасно смотреться не будет. Не пишется. Вообще не понятно, зачем я сегодня сел, взял с чего-то, что будет лучше, чем вчера или позавчера. Мгновенно хочется спать. Мне не хочется обманывать, потому что делаю я это без блеска и вполсилы. Вообще непонятно, как никто до сих пор не понял, что я и не бывал на этих выставках, а просто гуглил обзоры и изредка заказывал каталоги. У нас под теликом уже накопилась стопка: "Младшие Брейгели и их эпоха. Шедевры из коллекции Валерии и Константина Мейзергауз", "Зал камей. Искусство глиптики", "Валентин Серов: графика", "Генрих Семирадский: по примеру богов". Под всем этим - скромный путеводитель по MET. В комнату заходит Борис и шевелит своими голыми плечами. Я их вижу из-под свитера. Он все чего-то говорит по телефону, и на меня опрокидывается склянка полузнакомых выражений, сказанных таким знакомым ртом, что я каждый раз удивляюсь, как из букв, которые я вообще то знаю, Борис, который, по-моему, получил образование гораздо хуже моего, извлекает слова невозможные, и не представить, что такие могут существовать. Нелепица на русском из невообразимых буквосочетаний. Он все говорит и говорит, так красиво, вежливо, без всяких ругательств и присюсюкивавний. "Посредственно", "замороченный", "сливошное", "взятки", "кесарево", "сделаюсь", "богово", "предостатошно." Мне становится завидно этой врожденной русской интеллигентности, и я поднимаюсь на локтях, подползаю к краю кровати и свешиваю ноги, чтобы не выпустить Бориса. Когда он останавливается между мной и комодом, а мои глаза оказываются на уровне его рёберной арки, я чувствую, что он смотрит на меня и не понимает, чего я хочу. Я слышу, что он отказывает кому-то в чем-то, и произносит это с делано болезненным видом и одновременно с улыбкой, потому что не может её сдержать в девяти из десяти случаев, когда ничего смешного нет. Я это знаю. Как будто говорит противному ребёнку, что конфет, каких он хотел, больше не осталось. И так вытягивает "н", и так поспешно шепелявит, как будто раздувает "ш" и "ч", как змея. Да он сам, как ребёнок. Неправильно. Так сладко и шершаво говорит, что я бы стал сомневаться, что разговор деловой, если бы не понимал, о чем он. Я думаю об открытом на компьютере ворде с брекетами статьи. Я смотрю в паркетные щели между чужих ног. Я поднимаю винный развалившийся свитер до уровня груди Бориса, и прикасаюсь к его животу. Прикладываю ухо повыше пупка чтобы быть прямо в том месте, где строится звук. Не слышно ни "ч", ни "н-н". Слышно только "Поттер, отвяжись", что падает сверху. Я ползу ухом выше, как будто готовлюсь вскрыть сейф, и останавливаюсь между рёбер, где мало-мальски резонирует среди костяных перекрытий чужая речь. Борис замолкает, и я верчу ладонью, чтобы он не останавливался. После пятисекундной паузы он продолжает. И начинает, к моему удовольствию, прямо с красивого незнакомого мне "ну что ты как барышня". Слово звучит здорово, но не понятно, откуда. Борис что-то шепчет мне, и я бью его, чтоб говорил громче. Он отвечает хлопком по голове, и я теряю нить беседы с концами. - Да я слушаю, придурок! - шиплю я по-английски. Слышно, как внутри грудной клетки вытесняют друг друга новые и новые звучные с присвистом слова, удивительно гладкие на слух. Быть иммигрантом отвратительно. Просто отвратительно, как бы прекрасно не было твоё новое место жительства. Насильно мил не будешь, и Россия мне насильно не мила. Я прячусь от неё в тёмной двухкомнатной квартире - объедке бывшей коммуналки - со скрипящими паркетными полами, заплёванным хрипящем смесителем в ванной. Я чувствую себя голубкой, которую весной преследует похотливый голубь - Соединённые Штаты, ma patrie - она не отстаёт, налетает сзади и бьет крыльями по ушам. Мне только и остаётся, что пятиться вперёд по окуркам, делать вид, что я его не замечаю. Хотя благодаря гипер-европеизации России - такой древней, что, кажется, уже прижилась и стала частью культуры, как извините за мой французский, и ватерклозет, и кафешантан, скатывающиеся у Бориса с языка - это почти невозможно. Еду ли я в автобусе зайцем, смотрю ли на отвратительные хипстерские кафе в центре, пялюсь ли на высотку, медленно вырастающую у нас за жалюзями, и в сладком приторно-клубничном запахе толстой женщины напротив, и в стёклах кофеен, и в стеклянной облицовке башен, и даже в разрушенных, недостроенных как будто зданиях, и в переполненных парковках - я вижу его, Нью-Йорк. Это не больно. Потому что человек привыкает ко всему. И несмотря на то, что я уже второй год не могу привыкнуть, постоянной боли больше почти не чувствую. Вместо этого развлекаюсь с морфологией: боль — больше.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.