ID работы: 12309306

Придорожные камни

Слэш
R
Завершён
81
автор
Paulana бета
Размер:
15 страниц, 1 часть
Метки:
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
81 Нравится 0 Отзывы 14 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Ванька вернулся осенью. Листья уже почти все опали, только кое-где жёлтыми кляксами метили землю да путались в голых ветках. Погода стояла серая и промозглая, небо с утра до ночи проливалось холодным нудным дождём, лишь иногда успокаиваясь и словно бы позволяя людям вынырнуть из воды, глотнуть воздуха. В один из таких «вдохов» Ванька и просочился. Ближе к вечеру, в намечающихся сырых сумерках вошёл во двор и, обходя лужи, двинулся к подъезду их деревянного двухэтажного дома на восемь квартир. Степан как раз жарил оладьи на керосинке у окна, да так и прикипел взглядом к долговязой одинокой фигуре в бушлате с поднятым воротом и надвинутой на самый лоб кепке, из-под которой знакомо торчали соломенные пряди. — Надо же, — заметил неслышно подошедший сзади дед Поликарп, заставив Степана вздрогнуть. — По правде, не ожидал, что он вернётся. Не каждый в лагерях и два-три года сдюжит, не то что пять. А ты, заразёнок, — он отвесил Степану звонкую затрещину, — за огнём следи, а то спалишь нам сейчас всё вечернее пропитание. В дверь постучали минут через пять. Не нужно было столько времени, чтоб по лестнице подняться, так что явно Ванька торчал у аквариумов на межэтажнике, оценивая ущерб, и у Степана сердце сжималось от жалости и нелогичного стыда при одной мысли о том, как болезненно надламываются светлые брови. В прихожую вместе с дедом он выходить не стал, притаился, как школьник, за шторкой, закрывающей выход с кухни, и слушал. Слушал, как дед с Ванькой здороваются, как в щёки целуются, хлопают друг друга по спинам и обмениваются общими вопросами, как дед отдаёт Ваньке ключ от его квартиры, заверяет, что герань жива-здорова, и приглашает прийти на ужин, поговорить да выпить за встречу. Слушал, как Ванька соглашается. Хотел тоже выйти, хоть поздороваться, что ли, так хотел, что аж внутри что-то болело, да побоялся. Ещё как в окно его увидел — накатило. Думал, давно прошло, забылось, как юношеская дурь, а оно вот, прожгло от макушки до пяток, будто в печку сунули. Ни гуляния с Варькой до поздней ночи не помогли, ни горячая, на всё согласная Анфиска не вылечила. Сам того не понимая, ждал, оказывается, Степан всё это время Ваньку не просто как близкого друга, не только как человека, которого глубоко и сильно уважал, не как брата даже, себе-то врать без толку. И если один Ванькин голос, глубокий и звучный, слышный из-за шторки как в самые уши, пронимал до печёнок, то страшно было подумать, что же станет, если ближе подойти, посмотреть, потрогать. Однако ж, как часто в жизни и бывает, на деле оказалось совсем не так. — Стёпка, — на мгновение замерев на пороге при виде накрывающего на стол Степана, Ванька тепло и слегка растерянно улыбнулся, покачал головой. Так, словно никакого Стёпки увидеть тут не ожидал. — Совсем взрослый стал. Он шагнул ближе, протянул руку, сгибом локтя обхватил Степана за шею и порывисто прижал к себе, второй рукой ероша ему волосы на затылке. Совсем как раньше, когда Степан был ещё сопливым мальчишкой. Когда они вместе с Ванькой катались на скрипучих калитках и таскали сливы у суровой тётки Агапы, когда сбегали по ночам в лес, надеясь увидеть вблизи хоть одного совЫча, когда в заброшенном сарае у реки, в тайном своём месте, сидели часами и мечтали о героических подвигах, когда таскали бидонами и вёдрами свет-воду, едва Ванькин дар начал входить в силу, когда самые красивые рыкамешки у реки и у скал собирали, чтоб Ванькина карыба была лучше всех, когда… — Двадцать два уже, — пробормотал Степан, сжимая в кулаках рубашку на Ванькиной спине и уткнувшись носом ему в пахнущий банным мылом изгиб между шеей и плечом. Чувствуя, как вместо каких бы то ни было неприличных мыслей и ощущений щиплет в носу, и в груди снова больно, хорошо так больно, правильно. — Ещё бы не взрослый. — Так это мне, получается, двадцать восемь всего, — тихо, удивлённо констатировал Ванька, вроде и вправду только сейчас это понял. — А чувствую себя, как если б за полсотни перевалило уже. — Ты и выглядишь старше. — Степан отстранил его за плечи и, не убирая рук, принялся, наконец, не скрываясь и не пряча искренней, искристой радости, разглядывать. — На все тридцать, — не сдержавшись, рассмеялся и дёрнул Ваньку за густую поросль над верхней губой. — Усы эти зачем отрастил? — Да когда это усы мужика портили? — опережая Ваньку, подал голос вернувшийся из подвала дед Поликарп, правой подмышкой зажимающий бутыль сивухи, а в левой руке держащий перед собой миску с солёными огурцами. — Садись Иван за стол и не слушай Степашку, идут тебе усы. Да разве Степан спорил? Ваньку хоть наголо побрей, хоть косички ему плети — ничем не испортишь. Не то чтобы он прямо писаным красавцем был, но фонило от него какой-то особенной, основательной и спокойной силой так, что девчонки всегда так и липли. Просто усы правда делали его старше, каким-то будто бы другим, не совсем знакомым. Конечно, если задуматься, так казалось не только из-за усов: ещё у него морщинки в уголках глаз появились, в плечах он заметно раздался, как-то в общем заматерел, ладони загрубели от работы. И волосы сильно посветлели: и не поседели вроде, но видно было, что к тому идёт. А может, просто выгорели, загар вот точно имелся не местный и не по сезону, где-то под палящим солнцем спину гнул, наверное, кто его знает. Точнее, узнать-то и хотелось бы, да разве же о таком запросто спросишь. И сам Ванька не спешил рассказывать, вообще болтал не особо, рассеянно кивал на рассуждения деда Поликарпа о политике, ценах и погоде, изредка улыбался да то и дело, казалось, выпадал в какие-то свои мысли, совсем далёкие от застолья в тесной квартирке. А когда возвращался, всё скользил задумчивым взглядом по деревянным стенам, по полосатому половику у кровати, по настенным ходикам в виде избушки и дедовой сабле рядом с ними, рассматривал алоэ на подоконнике и проросшую зелёными стрелками луковицу в банке с водой. Водил ладонями по клетчатой скатерти, чеканный подстаканник пальцами гладил. И видно было по глазам — до сих пор не может поверить, что это всё настоящее. Как выпили под картошку в мундирах по второй стопке, спросил наконец, словно проснувшись: — Как тут наши-то все, дядь Поликарп? Вы сами как? — Да потихоньку, — дед пожал плечами, отряхнул с ржавых на кончиках, седых усов картофельные крошки и смачно хрустнул огурцом. — Соберём вот всех завтра, сами про себя расскажут. А если коротенько, то я всё на заводе, скриплю исправно, но скоро, чую, на пенсию отправят. Ну да ничего, Степашка вот выучился-таки на судового механика, просторы речные бороздит теперь с Панкратычем, кормилец, — он залихватски хлопнул Степана по спине. — А Танька учительствует, представляешь? — вступил тот, чтобы скрыть смущение, предательским жаром расползающееся по щекам от скупой дедовой похвалы. — Важная теперь, сил нет! — Так это она для острастки. Вы ж сами, стервецы, всё зубоскалили, что её, такую мелкую, шпана слушаться не станет, — дед, компенсируя недавний комплимент, наградил Степана подзатыльником, — вот она и привыкла в школе лицо держать, а так-то хорошая девка. — А бабка Лукерья что? — улыбнулся Ванька. — Баян не забросила? — Куда там, — отмахнулся дед и потопал ногой по полу, будто предупреждал соседку снизу, чтобы к ночи играть не вздумала. — Одряхлела совсем, на одно ухо оглохла, но на гармонике своей и сейчас врезать может так, что и на соседней улице пляшут. — Кивнул вправо. — Надежда с Савелием в столицу к младшему гостить уехали, ему там квартиру наконец дали в новом доме, жениться вот собрался. — Сёмка слесарит по-прежнему, — снова влез Степан, очень уж Ванькиного внимания хотелось. — К бутылке тоже по-прежнему прикладывается, но в буйство не уходит, выпьет, поплачет под домом на лавке, да и спать идёт. — Антона повысили недавно, — дед уверенно перехватил эстафету, — по партийным делам в командировки постоянно мотается, дети полностью на Дарье, но они у них послушные, воспитанные, да и денег поболе теперь, так что она работу пока оставила. Степан встрепенулся, чувствуя, как взволнованно забилось сердце. Он ужасно рад был, что разговор вообще хоть как-то пошёл, рассказать-то тьма-тьмущая сколько всего хотелось. И про плаванья на пароходе вот. И про то, что мать часто пишет, что хорошо ей живётся с её поляком, дочку недавно родила. Про то, что вход в Матовые пещеры по весне обвалом засыпало, так всем городом разбирали, заодно подпоры поставили и мостки положили к Свет-источнику, удобно теперь. В общем, даже если б Ванька про своё пока говорить так и не стал, новостей бы не на один час хватило. Да только вот сперва из-за его отстранённости казалось, что ему всё сейчас детским лепетом услышится, неинтересным и неважным вовсе. А с самого важного начать на ровном месте тоже как-то было неловко, что ли. Но теперь-то Ванька слушает, и смотрит тепло, а дед как раз вот так удачно тему подвёл, что глупо было бы не объяснить, чего Дарье на самом деле пришлось работу оставить, и у Степана при мысли о том, какое у Ваньки сделается лицо, аж под рёбрами что-то тряслось от предвкушения. Однако стоило воодушевлённо приоткрыть рот, как дед недвусмысленно заехал под столом ребром тапки по Степановой лодыжке и, вроде этого было мало, вцепился пальцами в его колено. И пока Степан оторопело и возмущённо на него пялился, как ни в чём не бывало закинул в рот кусок картофелины, пожевал и, словно кулаком со всей дури по столу, изрёк: — Никодим вот только утоп. — Когда? — выдохнул Ванька. Вытянулся весь в струну, напрягся, вцепился взглядом в деда Поликарпа. Секунду назад глядел в сгустившуюся за окном тьму и едва заметно покачивал головой, слушая про старых знакомых, как про героев какой-нибудь волшебной книжки, а тут весь навострился, как пёс на охоте. — Как? — Да знамо как — в речке. Вылез на тонкий лёд, идиота кусок, провалился, да так течением и унесло, никто б уже не спас. — А с чего он… — Ванька прищурился. — С чего он через лёд-то попёрся, до моста, что ли, невмоготу было добраться? Чувствуя, как в груди полыхает и жжётся правда, Степан снова дёрнулся, но тапкой по ноге получил на этот раз ещё больнее. — Да кто ж его разберёт уже. — Внешне дед оставался по-прежнему невозмутим. — Чего-то попёрся. Тухлый был человек, изнутри ржавый, вот его эта ржавчина ко дну и потянула. А когда — так вот днём тебя забрали, а к вечеру и вышел этот… инцидент. — Жаль, что не наоборот, я б хоть знал тогда, — проговорил Ванька глухим севшим голосом и жёстко, болезненно не то улыбнулся, не то оскалился. Сжал рубаху у сердца, отпустил и с силой потёр, словно болело у него там. — Ненависть нутро хуже керосина травит. Дед посмотрел на него долгим, слишком каким-то внимательным взглядом, то ли размышляя над чем-то, то ли сказать что-то ещё хотел, да передумал. Вместо этого плеснул в стопки по новой порции себе и Ваньке, почему-то минуя Степана. У того и так уже начало крепнуть подозрение, что под видом обычного вроде бы разговора дед какую-то свою, непонятную линию повёл, а теперь и вовсе накрыло ощущением, что его вытолкнули на обочину, как малое дитя, которому и пить ещё рано, и о серьёзном знать. — Да у нас тоже никто не расстроился. — Опрокинув в себя сивуху, дед не стал закусывать, а просто занюхал чёрным хлебом. — Ни чешуйки карыбной на печаль по гниде этой не истратили. — Чего ж тогда аквариумы пустые стоят, дядь Поликарп? — повторив дедов финт с хлебом, поинтересовался Ванька. Вроде как в шутку и чтобы тему перевести, но Степан не сомневался, что вопрос этот мучил его с самого начала. — Одна свет-вода. — Так что, мало горестей разве было? Надежда старшего после войны долго ещё оплакивала, часами на межэтажнике сидела. В Никодимову квартиру Глафира вот с дочкой заселилась, у неё тоже мужа на фронте убили. Да и вообще, дети ведь в доме, то один захворает, то другой. Многим твоя карыба поддержку дала, так и истаяла вся помаленьку. А у нас ведь опосля тебя ни одного карыбника-то и не было, откель же ей взяться, новой-то? Простых карасей, что ли, напустить? — дед невесело усмехнулся. — Карыбники нынче редкость. — На весь город человек пять-шесть, наверное, и осталось, — наконец-то ухитрился хоть как-то снова ввернуться в беседу Степан, из-под нахмуренных бровей глядя на деда, который хоть и не дрался больше, но колено отпускать, кажется, даже не думал. — Я у ребят спрашивал, и на нашем берегу, и на правом. — Так везде, — мрачно кивнул Ванька. — Я тоже спрашивал, где получалось. А по дороге сюда и сам видел: у многих, как и у нас, только свет-вода дом греет. — Оно и понятно, новые-то карыбники не раньше чем через десять лет родиться начнут, так всегда было, а нынешние… — Дед обречённо махнул рукой и принялся сосредоточенно чистить очередную картофелину. — Ваш брат горазд ведь первым на баррикады лезть, первым в бой. Если грудью кого-то прикрыть надо или собой пожертвовать — тоже первым. А тут то революция, то рОтаны, чтоб им пусто было с войной этой проклятущей, в общем, способов героически погибнуть — выбирай, какой больше нравится. Ну а кого судьба сберегла и живым из последней мясорубки вывела, — он вздохнул тяжко, отряхнул с пальцев кожуру и сжал плечо посуровевшего Ваньки, глядя на него с уважительной укоризной, — те и в мирной жизни нашли, где в героизм вляпаться, как в коровью лепёху на выпасе. — А есть и такие, кто весь дар по дороге растерял, — попытался увести чуть в сторону Степан — всё ему чудилось, что деда куда-то не туда кренит. — Яшка Сычёв вон ещё с войны бескарыбный вернулся. — Судя по желвакам, вздувшимся у Ваньки на щеках, про Яшку, с которым они с детства дрались и грызлись по чём зря, слушать ему тоже было не в удовольствие, и Степан предпринял ещё одну попытку: — А некоторые просто в большие города подались, лучшей жизни искать. Колька вот, Захаров, сын лавочника, помнишь его, кудрявый такой? Так вот он говорит, что ихний карыбник в позапрошлом году путешествовать уехал. Заявил, что тесно ему здесь, хочет мир посмотреть, а потом столичной жизни попробовать, чтобы было с чем сравнить. — Ты, кстати, сам-то чего в нашу глухомань вернулся? — запорол все Степановы старания дед, который своему курсу изменять, видимо, не собирался. — Ехал бы тоже, хоть бы и в самую столицу, одарённых сейчас везде с распростёртыми объятиями примут. — Я-то, кажется, уже нигде не нужен. — Ванька глянул на него исподлобья, криво усмехнулся. Перевёл взгляд на Степана, и у того аж узлом всё внутри скрутилось — столько плескалось в этом взгляде тоски. — Не то чтобы я вообще когда-нибудь сильно толковый был, но теперь-то и вовсе пользы никакой: за весь срок у меня как раз вот ни одной карыбы не получилось. Сначала пытались заставить, но это дело пустое, только дурак не знает, что мы не по собственной воле да с тяжестью на душе сотворить ничего не можем. Потом сам сколько пробовал — без толку. Ладно, — он резко встал, явно не желая, а может, и боясь услышать, что дед со Степаном скажут на эту новость, — пойду я. Спасибо за хлеб, за соль, простите, если что не так. Устал я сильно, долго домой добирался, да и сейчас всё ощущение, что до сих пор добраться не могу. Он выбрался из-за стола и быстро вышел из комнаты. Понурив голову, ссутулившись, такой потерянный и разбитый, что казалось, сейчас трещины по нему пойдут, да и рассыплется весь на пороге… — Дед! — яростно накинулся на деда Степан, едва щёлкнула, закрывшись, дверь. — Ты чего?! Ты зачем вообще про столицу ляпнул?! Будто гнал Ваньку, будто видеть его не рад! — Рад. — Дед задумчиво поскрёб ногтем одну из Степановых оладий, до которых, как и до чая, дело так и не дошло. — Я, может, поболе твоего рад, он мне, считай, вторым внуком всегда был. Однако ж не до моих радостей сейчас, и не до твоих. Не с курорта Иван поди вернулся, мне растрясти его нужно было, на злость или спор вывести, чтобы посмотреть, что он оттуда в душе принёс. Упершись локтями в стол, он склонил голову и сцепил узловатые, покрученные артритом пальцы на затылке. Жилетка из овчины смешно оттопырилась у шеи, и, глядя на неё, Степан почему-то вдруг понял, что деду этот разговор тоже дался нелегко. Но даже остро уколовшая жалость не могла перешибить бушующее в груди негодование. — Да что он, по-твоему, принести-то мог?! — От обиды за Ваньку и дедовой несправедливости аж горло спазмами перехватывало. — С чем ушёл, то и принёс! Застыл только весь, греть его надо, а не вести себя так, будто он в чём-то виноват! — Степан вцепился в дедов рукав, потянул, разворачивая к себе, стараясь заглянуть в глаза. — Дед, почему мы ему не сказали?! Чего ты меня остановил? Видно же, что он весь извёлся, зачем дальше его мучить? — Скажем. — Дед выдернул рукав из Степановых пальцев. — Как пойму, что боком нам это не выйдет, так сразу и скажем. Так что пока обожди, не гони коней. — Деда, да это же наш Ванька! — В отчаянии Степан вскочил на ноги, со звоном сбросив со стола вилку и проскрежетав по полу стулом. Ударил себя кулаком в обтянутую тельняшкой грудь. — Наш! Он же сидел не за гадость какую-то, не бандит же ни разу, живое существо спасал! — Не в том дело, за что, а в том, что сидел. Такие штуки людей до неузнаваемости меняют. Кого-то боль закаляет, ещё лучше делает, справедливее, а кто-то озлобляется, теряет границы между правдой и кривдой. И понятно почему: когда над тобой надругаются, попробуй не забыть, что в мире хорошее есть, и в себе его сберечь хоть самую малость. И посочувствовать таким можно, и греть необходимо, особенно если своё, родное, но и поостеречься всё едино не мешает, чтоб под раздачу не попасть. И уж тем более секреты сгоряча выдавать не стоит, от которых не только твоя жизнь зависит. — Дед, да ты чего?.. Ты что, думаешь, что Ванька может… Да как ты?!. — Степан осёкся и нахмурился, осенённый внезапной догадкой. — Ты, может, это из-за дара, а? — И дар в этом вопросе не последнее место имеет, — не стал спорить дед. — Боялся я, что такое статься могло, надеялся, что пронесёт Ивана, но не сложилось. — Так дар и из-за боли теряют, и из-за усталости, и от старости, и от разных переживаний, — перечисляя, Степан принялся мерить шагами комнату от громоздкого трёхстворчатого шкафа с зеркалом до застеленного вязаной салфеткой комода и обратно. — Сам же человек от такого другим не становится. — Э-э, не скажи, — дед сощурился и покачал головой. — Яшка вон, без дара совсем оскотинился. — Ну что ты сравниваешь-то? — Степана передёрнуло. — Ты ж Ваньку сызмальства знаешь, он же всегда, как ты сам и сказал, за правое дело и в огонь, и в воду, не жалея себя! А Яшка и до войны с гнильцой был, вообще на карыбника не похож, у него и карыба-то через раз получалась. Понятно, что он человеческого быстро лишился — чего мало, то и профукать проще. — Не знаю, — непреклонно покачал головой дед. — Сколько годов прожил, а понял точно одно: любой измениться может. Карыба-то она из чего получается? Почему и душу она лечит, и в доме от неё светлее, и болячки мелкие уходят, а большие не привязываются? Потому что вложено в неё желание сделать людям добро. А если дар пропал, то ещё раньше и желание это могло пропасть, а что вместо него появилось — того сразу не увидишь. Так что вот тебе моё последнее слово, Стёпша, — тоном давая понять, что разговор подошёл к концу, дед поднялся и принялся собирать со стола, — погодь да присмотрись и мне дай присмотреться. Умом Степан понимал, о чём это всё, а вот сердцем согласиться не мог. Да, взгляд у Ваньки потяжелел, да, не смеётся он почти, улыбается — и то редко. Даже как с войны вернулся, ямочки от улыбки на щеках чаще играли, а там тоже навидался немало ужасов. Но всё же одно дело — бороться с врагом за родную землю, и совсем другое — когда тебя свои наказывают за простое милосердие, тут недолго и веру в людей потерять. Только вот чувствовал Степан: ничего Ванька не терял. Сила плещется в нём по-прежнему, и злого, тёмного в ней нет и в помине, не изменился Ванька ни капли в самом главном, в том, что у него в основе. И скорее умрёт, чем когда-нибудь изменится. Но спорить с дедом Поликарпом дальше было бесполезно, как бы ни жгло изнутри. А ослушаться, откровенно пойти сейчас против его воли, значило унизить, ни во что не ставя дедов опыт и болью нажитую мудрость. И решил Степан скрепя сердце, что ночь уж как-нибудь перетерпит, не кончится. Пусть дед присмотрится, пусть проверит, пусть попробует за общим праздничным столом выведать, что ему надо. Пусть убедится в том, что и так ясно. Заснуть никак не выходило, и Степан просто ворочался с боку на бок, сбивая простыни. Ворочался и думал, думал столько, что аж голова от мыслей ломилась. Вспоминал, как его корёжило от тоски и тревоги, когда Ванька на фронт уходил. Ведь сызмальства вместе, не разлей вода, даром, что шесть лет разницы, а тут такое. И никакой возможности ни риск с Ванькой разделить, ни родине помочь — сиди в свои пятнадцать дома да старшим не мешай. Дед Поликарп тогда всё успокаивал, говорил, что война долго не продлится. Вроде как счастье, что ротаны там у себя под землёй авиацию не развивали, потому и шансов у них нет. От отчаянья полезли, сколько уж лет впустую просили, чтобы люди им добром хоть суровых каких земель отстегнули, хоть самую малость. Уверен был дед, который газеты исправно читал и зорко следил за политикой, что ещё месяц-другой — и кабы ротаны весь мир не всполошили, так фашистская Германия войной бы попёрла, туже бы пришлось. Степан не знал, туже или нет, но два года бои шли отчаянные и страшные, немало крови с обоих сторон пролилось, пока захватчиков обратно в их дыры загоняли. И те, кто ждать остался, за это время измаялись так, что каждого вернувшегося как родного встречали. Так вот и Ваньку с Антоном всем домом приветили и несколькими соседними. Совпало, что они вместе вернулись, ещё и польского солдата привели, который потом Степанову мамку с собой забрал, а тогда через их городишко домой добирался. Настоящий пир в честь всех троих закатили, не то что сегодня. Столы накрыли прямо во дворе среди цветущей и благоухающей сирени, бабка Луша чуть свой баян не порвала — так играла. И грустно было, и весело, и погибших поминали, и живым радовались. Счастливый до одури Степан и вовсе к Ваньке накрепко прилип, чуть на спину ему не запрыгивал, чтобы от себя не отпускать. И почти полгода это счастье длилось, а потом всё наперекосяк пошло. Таскали они в тот день свет-воду из Матовых пещер для двух новых аквариумов, которые мастер с утра привёз. Ванька решил, что мало старых трёх, он может и пять наполнить — уж так ему помочь всем хотелось, что готов был карыбы хоть в тазы напустить. Соседи с радостью подсобили бы, но попало на будний день, а Ваньке ждать было недосуг. Он с ночной смены пришёл, немного отоспался, пока Степан с учёбы вернулся, вооружились они вёдрами и принялись через лес туда-сюда мотаться. А во время четвёртой или пятой ходки к ним из кустов прямо на широкую, множеством ног растоптанную тропинку вдруг вышел совыч. Сколько с детства за ними охотились — всё только издалека слышали, как поют они басовитыми голосами долгие печальные песни без слов, да разве что чёрная тень среди стволов мелькала. А тут сам явился. Встал прямо перед ошалевшими Ванькой и Степаном, метрах в пяти, и смотрит в ответ. Ростом и сложением как мальчишка-подросток, только пах перьями порос, непонятно, есть ли там что. Тело чернее угля в пароходной топке, голова совиная, аж до плеч всё тоже в перьях. И огромные глаза светятся в лесном сумраке оранжевыми фонарями. Посмотрел он так с минуту, развернулся и пошёл прочь, то и дело оборачиваясь и притормаживая – точно пёс, за собой звал. Не врали истории о том, как совычи предупреждали об опасностях да приводили к раненым — посреди глухой чащи, в шалаше из еловых веток Степан с Ванькой обнаружили полумёртвую беременную ротанку. У ротанов женщины бились наравне с мужиками, но эта на солдата вовсе не походила, на вид девчонка совсем, хоть толком и не определишь при всей этой чешуе, красной коже да иглах вместо волос. Скорее всего, поварихой при одном из отрядов состояла или медсестрой. Степанов город война обошла, а вот некоторые соседние сёла и веси зацепила, так что, видимо, когда ротаны оттуда бежали, бедолагу эту потеряли по дороге. Заблудилась в лесу да так и осела. Что она тут ела и как отбивалась от диких зверей целых четыре месяца, а то и больше, не выходило даже представить толком, разве что совычи оберегали по-своему, как могли. Зато вот её будущее представлялось легко. В лесу не сегодня так завтра помрёт, а если ещё кто-нибудь найдёт — прямая дорога в застенки и лагеря, и там ей, такой тощей да на сносях, точно не выжить. В общем, выбора особого не было. Дождавшись ночи, под десятками оранжевых взглядов, наблюдающих за ними из тени деревьев со всех сторон, Ванька со Степаном унесли свою находку из леса. Хорошо, деревья подбирались почти к самому их дому, так что по улицам её особенно тащить не пришлось, и собаки не успели облаять. К тому моменту как уложили её в Ванькиной комнате на кровать, девчонка даже в себя не пришла, но начала гореть и еле слышно стонала. Степан только и успел лоб ей потрогать да посетовать, что врача вызвать нельзя, как Ванька сжал его повыше локтя и почти силой подвёл к входной двери. Зажмурился ненадолго, играя желваками, а потом посмотрел прямо, сказал, чеканя слова так, что они гвоздями в голову вбивались: «Запомни — ты ничего не видел, ты ничего не слышал и не знаешь ничего. И больше не лезь». Вытолкнул Степана, пока тот не опомнился, за дверь и заперся изнутри. Ни за что бы Степан не отступился, не смирился бы с тем, что за него кто-то решение принял, пусть даже Ванька, которому он доверял, как себе самому. Силой бы его дверь вышиб, горло надорвал бы, доказывая своё право на ответственность, драться бы полез, если надо — да только знал ведь отлично, что шумом как раз и навредит больше всего. И без того оставалось только надеяться, что сосед их уже спал и не заметил ничего. С Никодимом осторожность требовалась особая. Был он из тех людей, которых хлебом не корми, дай только повыведывать про всех и каждого, чтобы позавидовать, осудить или позлорадствовать, а то и сподличать — что больше подойдёт. Даже одно ухо у его извечной, что летом, что зимой плотно нахлобученной на сальные патлы ушанки всегда торчало слегка приподнятым, вроде как чтоб подслушивать удобнее. Соседи не раз между собой плевались, что и на пенсию он ушёл по липовой инвалидности, чтобы вдруг не пропустить ничего. Весь дом из-за него даже об обычных вещах вполголоса разговаривал, а в последнее время, как назло, он ещё и постоянно в квартире сидел, шакалье чутьё ему, видимо, близкую поживу подсказывало. В общем, хоть и дорос уже Степан до семнадцати, а снова выпало ему мухой бесполезно о стекло лупиться. Ни помочь никак, ни хотя бы деду вот рассказать, посоветоваться. Да даже обидеться, чтоб злостью боль и тревогу перешибить, надолго не вышло, понимал ведь, что Ванька так пытается его уберечь. Пробовал Степан подкарауливать его после работы, убеждал, уговаривал на разные лады, как мог бросался на глухую молчаливую оборону. Только вот Ванька после пары таких штурмов начал сторониться короткого пути по тропинке возле реки, изничтожив шансы остаться с ним наедине. А потом и вовсе общаться со Степаном прекратил, чтобы, если вскроется всё, никак их друг с другом не связали. И стало совсем туго. Два бесконечно тянувшихся страшных месяца Степан только и мог, что исподтишка заглядывать с улицы в наглухо зашторенные Ванькины окна да изредка, чтобы хоть как-то побыть рядом, бродить за Ванькой тенью. Когда тот был на работе, Степан особенно чутко прислушивался ко всему, что творится на лестнице, иногда по возможности незаметно выглядывая наружу, каждый раз ожидая увидеть приникшего к двери напротив Никодима. В ночные Ванькины смены и вовсе почти не спал, неся своё дежурство, оберегая теми скудными, жалкими способами, что оставались ему доступны. И Ваньку оберегая, и невольную разлучницу. Чего он только к этой несчастной бабе, которой доставались всё Ванькино внимание и свободное время, не перечувствовал! И злился на неё, и ревновал даже, что греха таить, и жалел, и переживал за неё до комка в горле. Метался из крайности в крайность, места себе не находил, учёбу совсем забросил, извёлся вконец и при этом изо всех сил старался на людях смятения своего не показывать. Но напрасными оказались все эти мучения и предосторожности. Увидел что-то Никодим, услышал или ещё как догадался, да только с началом зимы пришёл конец тайне, внезапный и оглушающий. Степан как раз возвращался из магазина с бидоном молока и буханкой хлеба, когда увидел, как Ваньку из дому на морозную улицу выводят мужики в форме. Простоволосого, с руками за спиной, в порванной на груди рубахе, с разбитой нижней губой. Вытолкнув его из подъезда, ведут мимо безмолвно застывших соседей к фургону, из которого слышен женский плач и стоны. А между людьми то там то тут мелькает знакомая меховая шапка с оттопыренным ухом, и даже издалека видать, как щербатый рот кривит масляная самодовольная ухмылка. В голове мелькнуло морозное «расстрел», в глазах потемнело, бидон с дребезгом покатился, разливая белое по белому, но почему-то казалось — снег окрашивается багряным. Степан, не задумываясь, вообще почти ничего не соображая от ярости и страха за Ваньку, кинулся на его конвоиров, но был легко, словно щенок, отброшен ударом в челюсть на землю. Ванька рванулся к нему так мощно, что едва не опрокинул продолжающего держать его под руку милиционера, но добежать не успел… Степан никому бы не признался, но часть рассеявшейся карыбы была на его совести. Не раз и не два бессонными ночами торчал он между аквариумами, невидяще уставившись на юрко и плавно скользящие в зеленоватой свет-воде маленькие цветастые, словно из кружев сплетенные тела в дымке плавников. Смотрел, а перед глазами так и стояло, как Ванькин длинный худощавый силуэт подрубленным деревом падает от удара прикладом по затылку. Много времени ушло, чтобы хоть немного всё это вглубь затолкать, чтобы хоть как-то утихомирить боль и безнадёгу, а теперь всколыхнулось оно так остро и едко, как будто вчера только случилось и по живому душу рвёт. И мысли о том, что Ванька вот он, наконец-то дома, наконец-то рядом, облегчения не приносили, потому что вместо того, чтобы лечить его раны, чтобы утешить, Степан с дедом почти прогнали его, как собаку приблудную. Услышав и почувствовав, как треснула по шву стиснутая в кулаках наволочка на подушке, Степан рывком сел на кровати. Растёр лицо ладонями, запустил пальцы в волосы, потянул с силой. Может, пойти всё-таки сейчас к Ваньке? Нет, не о том поговорить, что всех касается, а о своём только. Сказать то, что тогда, пять лет назад, так и не успел. Всё думалось, что времени ещё достаточно впереди, чтобы и слова подходящие сами нашлись, и момент. А время-то раз — и закончилось. Кто его знает, сколько им теперь отведено? Но куда пойдёшь, когда дед Поликарп явно тоже не спит, всё вздыхает, кашляет да возится на своём диване — не проскользнуть мимо так, чтоб не заметил. Пришлось Степану поправить простыню да и снова лечь. Слушать, как шумит, журчит, стучит по стенам и стёклам припустивший на улице дождь. Бегать взглядом по белёному потолку, по потёртому абажуру с кривой бахромой, по колышущимся теням от веток. И вспоминать, как в один день, в один, можно даже сказать, момент поменялось его отношение к Ваньке. Случилось это недели за полторы до их роковой находки. Как и сейчас, осень стояла, только ранняя, тёплая, ласковая, терпко пахнущая хризантемами и дымком от костров. Народ всё больше от войны отходил, каждый и сам на ноги пытался встать, и друг другу все помогали, кто чем богат. Вот и гастролирующий по маленьким городам оркестр столичной филармонии заглянул к ним с благородной целью — поднять народу дух и культурный уровень заодно. Ванька со Степаном, само собой, тоже пошли просвещаться, не каждый день в их Доме культуры что-то кроме кино да танцев бывало. Послушали, посмотрели, а после концерта потеряли друг друга в толпе — народу-то в зал набилось видимо-невидимо, даже стоячих мест в проходах не осталось. Покрутился Степан у клубных дверей, пока все не разошлись, да и поплёлся домой один, расстроенный, что не с кем ворох впечатлений обсудить. Что-то такое в нём музыка с места стронула, что и хорошо было, и беспокойно, и вроде мысли какие-то в голове бродили, только никак не получалось их в слова сложить, и хотелось чего-то, непонятно чего. Ноги сами понесли к реке, к тому ветхому сараю, в котором с Ванькой в детстве играть любили. Да и сейчас сидели иногда, нигде больше так уютно вечерами не сиделось, как там, среди старого лежалого сена, поломанных ящиков и брошенных рыболовных снастей. Словно одни оставались во всём мире. Ваньку Степан ещё на подходах к сараю услыхал. Говорил он тихо, но голос у него как сломался, так и не спутать стало ни с чьим: низкий, густой, такой, какого обычно ждёшь от тяжелоатлетов каких-нибудь или циркачей, что легко по арене носят лавку с десятком девиц. А подойдя к самой стене и прислушавшись, Степан по приятной, журчащей картавости сразу понял, и с кем Ванька беседы ведёт. Очкастый скрипач из филармонии, Лёва вроде. Они с Ванькой курили вместе на крыльце в антракте. Высокий был этот Лёва, почти как Ванька, и воевал тоже, так что Степан, тогда к ним сунувшись, совсем шкетом себя почувствовал, и по росту, и по опыту, оробел и быстро ретировался. На улице уже стемнело, но в щели меж старых рассохшихся досок пробивался тусклый свет керосинки. Знал Степан, что нехорошо подглядывать, да только если в обиду щепоть любопытства подсыпать, сочетание выходит коварное. Привыкнув, что у них с Ванькой никаких секретов друг от друга нет, чувствовал себя теперь преданным, брошенным. И когда голоса затихли, сменившись сначала шорохом, а следом и вовсе странными какими-то звуками, не выдержал — заглянул в одну из щелей. Чтобы увидеть, как совершенно голый Лёва стоит, расставив ноги и упираясь локтями в противоположную стену. А на коленях позади него — Ванька без рубахи. Смяв крепкими ладонями и раздвинув в стороны половинки белой Лёвиной задницы, он что-то такое там между ними языком выделывал, что Лёва прогибался в пояснице, хрипло рвано дышал да в стену то лбом утыкался, то ударял по ней кулаком. У Степана от такого зрелища в первое мгновенье аж в глазах потемнело. Сполз он в траву, присев на подкосившихся ногах, и сколько-то сидел, зажмурившись и слушая низкие, полные сладострастия голоса, от которых внутри что-то тяжело, непонятно переворачивалось. Придя же в себя, поднялся и, вместо того чтобы снова сбежать, припал назад к щели. Он не помнил толком, где потом всю ночь шатался, как вернулся домой и что наврал деду. Помнил только, как до утра металлом в домне плавились чувства и желания, выгорали прежние представления о том, что правильно, а что нет. В голове то оглушительно оркестр играл из сегодняшнего концерта, то душевная Лёвина скрипка в одиночестве стонала, то стонал сам Лёва от того, что Ванька, обхватив поперёк туловища, жарил его так отчаянно и жёстко, что аж доски скрипели. И чем дольше всё это в Степане куролесило, тем яснее он понимал: ни ужаса, ни отвращения в нём нет ни на грамм. А то что грудь теснит тёмным — не что иное, как зависть. Отчаянно хотелось ему на место Лёвы. Или Ваньки, но с Ванькой на Лёвином месте. Только не так вот, мимоходом в укромном месте. А насовсем. Не поднаторел ещё Степан в любовных делах на тот момент, даже с девчонками по-серьёзному не гулял. Может, поэтому так и не смог придумать, на какой козе к Ваньке со всем с этим подъехать. Напрямую-то полезть боязно было, поэтому намекал уж как мог: трогал его чаще обычного, плечом да бедром прижимался, когда рядом сидели, смотрел так, что аж самому становилось неловко. Но Ванька то ли не замечал ничего, то ли не хотел замечать, то ли ждал, когда Степан осмелеет и нормально скажет. Так и проканителились до того, как ротанка у них случилась, и всяким разговорам настал конец. А там и Ваньку от сердца отодрали. Но ещё долгие, долгие месяцы, даже не видя его, едва умом не трогаясь от тоски и неизвестности, Степан горел, изнывал от жажды, которую нечем было утолить. Пока не начал убеждать себя, что всё это он надумал, что сможет по-другому, с другими. И ведь верил же, правда верил, и даже получалось вроде что-то. А Ваньку сегодня увидел — и как проснулся. Полыхнуло пуще прежнего, смыло лишнее весенним половодьем, ясно показывая, насколько не с теми он пытался, насколько не так. Даже думать ни о каких других больше не хотелось. Зато ярко, сочно представлялось, как пробрался бы вот сейчас чудом к Ваньке, как тот удивлённо сел бы на кровати, непременно почему-то в одних подштанниках. Как Степан встал бы перед ним на колени, подштанники эти стянул бы до колен и ткнулся между крепких бёдер носом и губами. И был бы там Ванька твёрдым, горячим и мылом пах бы, точно ведь перед тем, как домой прийти, в баню ходил. А потом Ванька завалил бы Степана на кровать лицом в подушку и вылизал бы внизу, как того очкарика вылизывал, и пальцами внутрь бы залез, а потом и не пальцами, а потом… А потом сцена начиналась сначала, и Ванька уже не садился при виде Степана на кровати, а только приподнимался на локтях, спрашивал, зачем тот пришёл, а Степан молча залезал к нему и принимался всего его гладить, разглядывать и целовать его шрамы, которых наверняка у Ваньки не один и не два… Роилось этих сцен множество, они менялись, наползали одна на другую, становились то совсем уж стыдными, то ласковыми до щемящей боли. Голова гудела, в груди жглось, в портках было тесно до невыносимости, но даже с этим сделать Степан ничего не мог — рассохшаяся кровать, собака, от малейшего движения скрипела на всю квартиру, а дед Поликарп по-прежнему мучился бессонницей. Так они, вместе бодрствуя, и услышали, как у Ваньки хлопнула входная дверь. Вместе и на межэтажник спустились, молча, не сговариваясь — без слов знали, куда Ванька посреди ночи пойти мог. Не прогадали. Он стоял у дальнего справа аквариума, взявшись ладонью за резную деревянную отделку края, склонив голову и вглядываясь в мягко светящуюся воду, вроде надеялся рассмотреть на дне прячущуюся ото всех карыбу. Да только вот не было там ничего. Свет-вода, конечно, старалась, как могла, лёгким теплом и мурашками пробегаясь по коже. Но сейчас, глядя на Ваньку, Степан особенно отчётливо вспомнил, как метались когда-то по стенам шустрые тени, как мерцал цветными бликами воздух, как дрожал, вибрировал он мощными, тугими потоками силы. Как лились эти потоки сквозь тело, душу омывали ключевой водой, покоем наполняли, теплом и уверенностью. До последнего это чувствовалось, всё тише и тише, но чувствовалось, даже когда самая стойкая, алая, как ранние вишни, карыбина уже едва виднелась в одном из огромных, Степану выше пояса, аквариумов. Когда же истаяла и она, межэтажник словно разом осиротел, превратился в обычную тесную комнатушку над подъездом. И каково сейчас Ваньке это всё видеть, зная, что ничего исправить не может, Степан даже представить себе боялся. — Не спится тебе, сердешный? — Дед покашлял — у него с ночи такое часто бывало, будто старый мотор после простоя разогревался — и тяжело присел на тумбу у входа с лестницы. — Идём к нам, чаю попьём, поговорим или помолчим даже, с людьми-то рядом оно полегче. Ванька от дедового голоса вздрогнул, совсем как Степан днём, и развернулся, что-то спрятав за спину. Спать-то он, наверное, и не пытался, был в сапогах, в штанах, в каких на ужин приходил, рубаха с одной стороны в них заправлена, с другой выпросталась, словно собирался раздеться, но передумал. — Да нет… это я… так… Короче, вот, — он неловко потёр затылок и достал из-за спины увесистый узелок. Шагнув ближе, поставил возле деда на тумбу и развязал. — Хотел попробовать. Не знал, получится ли когда-нибудь ещё, а всё равно собирал, все пять лет. Ну, не эти, конечно, а вообще. Так-то и терял не раз, и отбирали, но маленько всё-таки накопилось. — РыкАмни… — пробормотал дед и потрогал горку рассыпавшихся по ткани небольших плоских камешков. Взял один, повертел в пальцах, к самому лицу поднёс, рассматривая, вроде сомневался, что не обычная это галька. Однако ж вблизи сложно было спутать: рыкамни, пусть и встречались любых цветов, формой всегда походили на мелкую рыбёшку, а где глаза и плавники у неё должны бы располагаться — смутные выпуклости имели. — Говорят ведь, что дома и стены помогают. — Ванька протянул руку к дедовому камню, но не донёс, уронил. — Думал, как вернусь вот — сразу попробую, а вдруг выйдет? Столько ж людей хороших по свету мучается, и поддержать их некому, — он горько покачал головой. — Я ребятам, с которыми сидел, обещал многим, что если оклемаюсь на воле и дар вернётся, к родне ихней съезжу. Хоть на время им карыбы отсыплю, чтоб полегче жилось. Семья вот одна мне подсобила очень, когда я вышел, одели меня, обули, денег на дорогу дали. Светлые люди, щедрые, а ведь не богаче нас. Так у них девочка хворая, хорошо бы помочь. В поезде с директрисой детдома ехал, так тоже, говорит, карыбника у них нету, а мальцы мировые все, печальные только… Чего, дядь Поликарп? Дед смеялся. Беззвучно почти, но так завзято, до сухого старческого сипа, что Степан испугался — не иначе, как снова собирается какую-то гадость сказать. А потом увидел, как по морщинистым щекам катятся слёзы, и всё понял. — Ну, здравствуй, Ваньша, — едва схлынул смех, подрагивающими губами улыбнулся дед. — Теперь — по-настоящему. Он схватил Ванькину руку обеими своими, с силой сжал и затряс, а потом и вовсе его обнял, да так крепко и резко, что Ванька аж крякнул, но тут же деда в ответ сграбастал, зажмурился и щекой прижался к его макушке — дед и так ниже него на голову был, так в последнее время ещё и сильно сгорбился. А Степан просто вплотную подошёл и то Ваньку по плечу похлопывал, то деда по спине. Обниматься к ним лезть не стал, и без того в носу и в глазах свербело, не хотелось совсем уж сырость разводить. — Снились вы мне часто, — заговорил Ванька, не отпуская деда и даже глаз не открывая. — Да все снились: и бабка Луша, и Танька, и Сёмка… все. Дом наш, и река, и лес. То тёплые эти сны были, то знобкие, я ж и надеялся, что вы меня ждёте, и боялся, что забудете или злиться станете на что-то. И вот я сегодня сначала вроде в одном из таких снов оказался, и не поймёшь, то ли плохой он, то ли хороший. А сейчас проснулся наконец. — Прости меня, старика, Ваньша. — Дед отступил, сел на лавку у стены и их обоих по сторонам от себя усадил. — И за это прости, — он вытер мокрые щёки, — и за то, что встретил тебя неласково. Но ты-то уж понять должен, сам знаешь, как это — за людей головой отвечать. Послушаешь сейчас — и поймёшь. — Что послушаю? — свёл брови Ванька. — Вот он мне чуть голову не отгрыз за тебя, так вступался, — дед шершавой ладонью коротко сжал Степанов затылок. — Так что давай, Степашка, твоё право рассказывать. Ванька обратил всё внимание к Степану, а тот вдруг смешался. Наконец-то ему позволили выложить то, что целый вечер с языка просилось, а слова из головы разом выдуло все. Вместо слов мелькало в ней яркими картинками, как пришибленный арестом Ваньки вошёл тогда, давно, в распахнутую настежь дверь его квартиры. Как скользил бездумным взглядом по комнате. Каким странным казалось то, что вокруг не перевёрнуто ничего, не разбито, вроде хозяин вот сейчас вернётся и займётся привычными делами. На самом же деле органы просто нагрянули, когда Ванька отлучился к бабке Луше примус починить. На выходе оттуда его и перехватили, когда ротанскую девчонку заперли уже. Там и кавардак остался посреди коридора: валялись по полу, вперемежку с инструментами и пятнами крови, растоптанные пирожки, которыми бабка Ваньку за работу угостила. — В общем, — Степан кашлянул, прогоняя из голоса внезапную хрипоту, — как вас с ротанкой увезли… — РогУной её звали, — поправил Ванька, грустно улыбнувшись. — Героическая девчонка, сильная, столько всего пережила, а духом не упала. Переболела крепко, с месяц, наверное, по стеночке ходила, но не пожаловалась ни разу, наоборот, ещё и меня успокаивала, что всё хорошо будет. Только вот не сложилось, едва отошла немного — и снова в пекло. — Для ротанов свои лагеря ведь, отдельные, — вступил дед. — А они всегда друг за дружку горой, не то что иной раз наши. — Он со скупой старческой нежностью погладил жуткий зарубцевавшийся ожёг, змеёй выползающий на Ванькино предплечье из-под закатанного рукава. — Так что, может, и сдюжила Рогуна эта твоя, если, говоришь, сильная. — Она-то, может, и сдюжила, а вот... — Ванька запнулся, заиграли желваки на щеках. — Напрасно всё было, без толку, не справился я. — Да погоди ты! — тряхнул головой Степан. — Дослушай сначала, что толкую! Так вот, вас забрали, а я к тебе зашёл, сел на кровать. И тут слышу: скрипит что-то под ней, странно так, вроде и скрип, а вроде и живое что-то. — Что?.. — Ванька аж задохнулся, аж на деда плечом навалился, подавшись к Степану. Подвижные, почти до белизны выгоревшие под солнцем неизвестных каких-то далей брови надломились так, что почти домиком встали. — Ты ж не пускал меня, не говорил ничего, а крику я детского не слышал. Откуда мне было знать, что они такими скрипучими родятся? Вот и думал, что её так беременную и забрали. А ты, наверное, думал, что вместе с ребёнком? — Ванька медленно, как со сна, кивнул, не отрывая горящего взгляда от Степана. Тот горько покачал головой. — Мы так и боялись, что приложили тебя слишком сильно, не оклемаешься в фургоне, не увидишь, что она одна… Ну вот, а тогда я под кровать заглянул — а там он. Хорошо, что паскуда наш местный, когда доносил, про ребёнка ещё не выяснил, стали бы искать — нашли бы сразу. Она ж его, скорей всего, как чужие голоса и шаги услышала, так впопыхах просто под кровать и сунула, подальше под стенку. — Ещё? — проговорил Ванька, без голоса почти. — Ещё не выяснил? — Моя вина, — понурился Степан. — Надо было мне дверь за собой закрыть, догадаться, что Никодим обязательно заявится по углам у тебя пошнырить. А я дитё это вытащил и держу перед собой, дурак-дураком, не верю в то, что вижу. Вот так он нас и застал. Ванька со стоном вцепился пятернёй в волосы и не в силах усидеть подхватился с лавки. Шагнул в одну сторону в другую, скривившись, яростно и умоляюще глядя на Степана. Так и мерил вдоль и поперёк шагами узкое пространство между аквариумами, пока тот рассказывал, как охотничьим огнём загорелись Никодимовы поросячьи зенки. Как метнулся он прочь, в пару мгновений оценив ситуацию и стремясь поскорее доделать зло, которое по недосмотру упустил. Как вот так же, в пару мгновений оценили ситуацию соседи, как раз подтянувшиеся к Ванькиной квартире. Как, сунув ребёнка в руки бабке Луше, Степан вместе с Антоном, Сёмкой и Савелием рванул в погоню. Как Никодима вчетвером загоняли подальше от людных мест — в который раз на руку сыграло, что живут на окраине. Просто поймать хотели, запереть в квартире да и подумать, что дальше делать. А он, гнида резвая, то ли испугался до одури, то ли так хотел до милиции на левом берегу добраться, что готов был напрямки через реку по неокрепшему ещё льду драпать. Вот лёд-то и не выдержал. А пока до пролома добрались — ползком, вереницей, придерживая один другого за ноги — течение уже справилось с тем, чего они бы сами никогда делать не стали. Только на следующий день тело нашли: в нескольких километрах вниз по реке зацепилось в полынье за корягу. Не сел и не перебил никак Ванька и тогда, когда дед снова не утерпел, влез и напомнил, что Антон, как с войны вернулся, сразу сподобился Дарье второго ребёнка заделать. Что когда ей к концу зимы срок рожать подошёл, пришлось без больницы обойтись, чтобы дело обстряпать. Хорошо, что в доме свой медик — Надежда и роды приняла, и записала потом Дарьиного сына с Рогуниным, как двойню. Даром, что три-четыре месяца разницы, больно мелким ротанский отпрыск оказался, зато светлеть уже к тому моменту начал, вот они и решились. И только когда дед сказал, что растут пацанята теперь вместе, Ванька присел на корточки перед ним и Степаном и тихо, недоверчиво усомнился, что ребёнок и теперь тут. Дед удивлённо плечами сдвинул, мол, так а где ж ему быть? Среди своих, кто тайну знает и ни за что не выдаст. На что Ванька лицом ему в колени уткнулся и щиколотку Степана горячими пальцами крепко обхватил, вроде чтоб не пустить, если тот сбежать удумает. А дед ворошил Ванькину соломенную макушку и рассказывал, что Глафира как к ним вселилась, опасались её сначала, но быстро понятно стало — дельная баба. Теперь и она помогает. А мальчонка хороший. Честный, бойкий, шустрый, по деревьям вон так лазит — никогда не скажешь, что не у земной матери родился. Да и на вид уже не особо от местной детворы отличается. Кожа из красной в смуглую выцвела в первый год ещё, чешуя тоже помалу вся осыпалась, и следов не осталось. Головёнка вот долго лысая была, боялись, что иголки полезут, ан нет — волосы выросли. Белые, правда, совсем, но чего у людей не бывает? Однако ж всё равно на всякий случай Дарья и дочка её, старшая, дома детей воспитывают, в сад опасно: вдруг заметит кто чего, таких, как Никодим, везде хватает. Тут Степан ввернул о том, что таиться-то им не вечно. Антон говорит, всё больше сейчас в правительстве склоняются к тому, чтобы на уступки пойти. Он-то сам не сильно к верхам близко, но информация уже и не особо тайная, а значит, верная. Недра земные не резиновые, а ротанов всё больше — так и так когда-нибудь снова наверх штурмом пойдут. Вот и решено этого не дожидаться, а по-барски одарить их какими-нибудь дебрями, большего ведь и не просят. Ну а со временем, как война чуть быльём порастёт в народной памяти, может, ротанам и среди людей жить разрешат, хоть поодиночке, тогда попроще станет. А пока — подвёл итоги дед — Татьяна пацанят учит понемногу, Лукерья развлекает, Сёмка игрушки мастерит, когда трезвый. В общем, растят Ванятку потихоньку всем коллективом, как умеют. — Ванятка… — эхом, деду в колени повторил Ванька. — Вы Иваном его назвали? — Так в честь его дядьки, — усмехнулся дед, — которого злые люди в тюрьму посадили за то, что он, себя не жалея, других спасал. Ты у Ванятки главный герой, чуть не каждый день спрашивает, когда вернёшься, фотокарточку твою над кроватью у себя повесил. — Ту, помнишь, что мы сразу после войны сделали? — улыбнулся Степан, который до сих пор не присел рядом и не обнял Ваньку за плечи только из-за страха, что тот ногу его отпустит. — Я тебя ещё уговорил тогда солдатскую форму надеть и медали, а ты всё отказывался так по улице идти, у фотографа потом переодевался. Тут Ванька голову поднял, и Степан аж обмер весь, какое у него лицо стало снова молодое. Будто и не было никакой беды, будто и не терял Ванька никогда блеска вот этого в глазах, тёплого, ясного. Если б не плескалась в них грусть на донышке да если б не усы эти непривычные — поверилось бы сейчас, что время вернулось вспять. — А ты, дядь Поликарп, спрашиваешь, чего я в столицу не уехал, — переводя взгляд со Степана на деда и обратно, улыбаясь открыто и светло, Ванька покачал головой. — Куда ж я уеду, когда у меня семья тут? Где ж я ещё во всём мире такое найду, чтобы целый дом — семья? — Верно, сынок, — дед потрепал Ваньку по щеке, склонился и поцеловал в лоб, словно благословлял на что-то. — Всегда ты всё верно делал и сейчас не ошибся. Тут твоё место. — Он вроде и привычно, но при этом как-то потерянно расчесал пальцами бороду, глаза потёр. А потом вдруг смачно хлопнул себя по ляжкам и тяжело поднялся на ноги, поднимая вслед за собой и Ваньку. — Вот что, хлопцы. С утра праздник собирать, а я ещё и не спал, считай. Шутка ли — в мои года такие нервы. Что пострелу — забава, седому — отрава, так что пойду-ка я на боковую. А вы тут дальше балагурьте. Ну, или пробуйте уж. Он вложил рыкамень, который до сих пор, оказывается, держал у себя, Ваньке в ладонь. Похлопал его по плечу, подхватившегося Степана тоже похлопал и вышел с межэтажника, заложив руки за спину и едва слышно что-то бормоча себе под нос. Ванька, словно привязанный, проводил его до двери и там замер, привалившись плечом к косяку и глядя на тёмную лестницу. А Степан вот так же в нерешительности у тумбы замер, ощущая, как в воздухе повисло звенящее напряжение. Вот вроде говорили же только что, смеялись, обсуждали, плакали даже, а сейчас вдруг непонятно стало, как себя вести. С дедом — то было одно, а вот так, вдвоём — совсем другое. Ведь Ваньку когда забирали, он хоть войну и прошёл, а всё равно совсем юным был. А вернулся-то взрослый мужик, переживший такое, что Степану и в страшных снах не снилось. Небось, совсем теперь для него Степан сопляк, бестолковый малолеток, баловень, ничего в жизни особо не смыслящий… — Пробовать уж, да? — тихо, с тяжёлым вздохом произнёс вдруг Ванька. Развернулся, неспешно, будто нехотя подступил к тумбе, протянул руку и задумчиво, с шорохом и постукиванием разворошил рыкамни. Степан едва успел подумать, что как бы ни хотелось остаться, может, стоит уйти, не мешать в таком важном деле, как Ванька снова заговорил: — Помнишь, мы с тобой их всё на мелководье искали? — Он глянул на Степана, усмехнулся неуверенно, виновато даже как-то. — На речных отмелях, на полянах в лесу, чтобы яркие, чистые. А эти я всё у дороги собирал, когда гоняли нас с одного места на другое, а потом и домой когда торопился. Они, конечно, в грязи, в пыли, серые да поцарапанные, колёсами ведь да копытами на обочину выброшенные. Как думаешь, из таких вот, жизнью тёртых да битых, получится из них карыба-то? И так смотрел Ванька, что понятно было — не о камнях спрашивает. Хотел Степан сказать — нет, даже не сказать, кричать готов был, — что получится самая лучшая. Что испытания, они ведь только что слабое — то ломают, а что сильное — ещё крепче делают. Хотел сказать, что сильный от боли ещё яснее боль чужую понимает, ещё больше помочь хочет, ещё ярче в нём костерок горит, который любого согреет. Сказать, что Ванька самый сильный из всех, кого он знает. Самый смелый, самый родной, самый замечательный. Самый такой, что прирасти бы намертво, хоть жить, хоть сгинуть — всё едино, главное — вместе. Хотел Степан всё это сказать, да разве впихнёшь в слова то, что грудь на куски порвать готово? Откуда словам взяться, да и зачем, когда с головой накрыло наконец осознанием, что вот он, Ванька, живой, до мелкой пуговки на вороте настоящий? Что несломленный, но до крайности сомнениями измученный Ванька стоит прямо напротив, в одном каком-то шаге и, наверное, впервые в жизни не защищает Степана, а ждёт помощи от него. И вместо всяких слов Степан сделал этот шаг, как с утёса в бурное море прыгнул. Задержал дыхание, качнулся вперёд, чуть вверх потянулся, Ваньку за сильную горячую шею чуть вниз подтянул — и ткнулся в его губы, сухие и обветренные, своими. Неловко получилось, неуклюже, с дурацким, несерьёзным чмоком, а всё равно тряхануло. В первые секунды восторгом, а потом страхом, аж сердце, до этого скакавшее галопом, теперь в глотке где-то застряло и дёргалось там, как синица в силках. Всё то растянувшееся мгновение дёргалось, пока глядел Степан в Ванькины широко распахнутые голубые, но из-за свет-воды отливающие зеленью глаза и пытался понять по ним его мысли. — Стёпка… — прошептал Ванька наконец. Медленно повёл головой из стороны в сторону. — А я всё думал тогда, что мне кажется. Думал, просто вижу, что хочется. А ты… Он зажмурился, шумно выдохнул и улыбнулся так, словно больно ему стало. Рывком подался к отступившему было Степану, ладонями обхватил его лицо, судорожно проскользил по нему взглядом, вроде только сейчас вот увидел и не знает, на что первое смотреть. Следом и целовать начал, точно так же — быстро, жарко и куда придётся, ото лба до подбородка. Вспыхнуло сразу, побежало по венам, раскалило, расплавило, и комната зашаталась вся, поплыла. Всего-то и мог Степан, что за Ванькины бока цепляться, рубаху его стискивать в кулаках и до ломоты в скулах хотеть, чтоб поцеловал его Ванька уж по-настоящему, как грезилось с той самой ночи у сарая, как никто бы больше никогда не смог, как нужно было, чтоб поверить до конца, что дождался… Только вот снова до губ дойти они так и не успели. От резкой жгучей боли в щеке Степан охнул и схватил Ваньку за запястье, отстраняя от себя его правую руку. На пол со стуком упал рыкамень, тот самый, что дед Ваньке передал, а тот в пылу чувств, видимо, просто прижал его к Степановому лицу. По тусклому серому боку катилось волнами золотистое сияние. Раз, другой, третий прокатилось, делаясь всё бледнее, и угасло. Ванька не двигался с места и смотрел вниз в точности так же, как недавно на Степана, но теперь тот слёту понял, что это за выражение на его лице: хотел Ванька поверить, да боялся. Однако ж пересилил этот страх, нагнулся, поднял рыкамень и снова пошёл к угловому аквариуму — знал, наверное, каким-то своим особым чутьём чуял, что он держал оборону дольше остальных. И оттуда, ни слова не говоря, протянул Степану свободную руку. Как протягивал много раз в четырнадцать, когда едва проснувшимся даром пользоваться учился и отчаянно нуждался в поддержке младшего, но верного друга. Как тогда, так и сейчас, крепко сжимая пальцы Ваньки в своих, глядя, как он опускает вторую ладонь со скрытым в ней рыкамнем в свет-воду, Степан чувствовал, как гордость мешается в нём с предвкушением чуда. Чуда мгновенного, которое сейчас вот-вот случится, и чуда другого — большого, долгого, на всю жизнь. И думал Степан о том, как же ему хорошо. О том, как ему хочется поделиться этим своим счастьем. С дедом, с Ваняткой, со всеми родными соседями. С незнакомой хворой девочкой, с Ванькиными друзьями, гнущими спины в лагерях, с детдомовскими детишками, с Рогуной, где бы она ни была. Да даже с дурацким Яшкой, который, может, и злой-то от того, что несчастный. Со всем миром хотелось Степану поделиться. И Ваньке — он ни секунды не сомневался — тоже. И когда Ванька, раскрыв ладонь, выпустил в свет-воду сияющую золотом, расправляющую тонкие полупрозрачные плавники карыбу, знал уже Степан, что у них всё получится.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.