Часть 1
2 июля 2022 г. в 13:08
Полные белые груди Лидагелады вспоили весь Крит, как порой с восторгом поют насмешники; за долгую жизнь свою она смирилась с весельем вокруг её грудей титанических размеров и смеялась над ними громче самих шутников. Смешное слово остаётся с тобой до времени, пока ты не уйдёшь скорбной дорогой в Аид: оно добрый друг и собеседник, что развлечёт тебя в тёмную минуту и озарит белое море вокруг Кносса блестящим искристым проблеском солнечного луча, даже если вокруг тёмные тучи, и море волнуется, дёргая берег за неровные песчаные края…
Разве не лучше ли это реальных детей?
Молоко брызжет, портя одежду, и заливаясь в маленькие, вечноголодные рты. Скольких она вскормила, Лидагелада уже и не упомнит: она умеет считать ровно настолько, чтобы купить на рынке мяса и не остаться в долгах, а большего ей и не надо. Не для счёта зовут её молодые мамочки, которым боги не послали достаточно молока для кормления своих здоровеньких крепеньких детишек; нет, они им послали Лидагеладу. Она стоит, подобно богине со змеями, и открытые, достигающие пояса тяжёлые груди выпускают молоко, которое льётся вниз, где стоят толпы мальчиков и девочек, и даже нескольких взрослых мужиков, готовых хорошенько заплатить, чтобы вновь почувствовать себя ребёнком в могучих объятиях Лидагелады. Она мировая женщина, она женщина, в чей дом при рождении зашла заплутавшая Илифия и благословила новорождённую тем, что у детей у неё будет больше, чем можно сосчитать. Она не говорила, эта хитрая дочь Зевса, что дети у Лидагелады никогда не родятся от её самой: это всегда, всегда будут чужие дети. Дети острова Крит; а она его могущественная хранительница. Критские боги чествуют её, и по ночам она видит – правда, конечно, со своего ложа – как веселятся на Иде Афина и Плутос, Дионис и Аполлон, который, конечно же, вопреки чудовищной лжи афинян, мог родиться только на Крите, Сабазий и вечнозанятая Гестия… О-о-о, многое Лидагелада могла бы всем рассказать; и, конечно, только такая женщина могла вскармливать сына царицы Пасифаи.
Все знали про проклятие Посейдона, а Лидагелада ещё и видела, как царица, пробегая по воде как по суше, отдавалась нечестивой страсти с пасущимся среди молочного цвета морской пены быком; он и сам был как молоко, как белоснежная Гьона, подставляющая солнцу матовые белоснежные шапки своих утёсов; и текли прямо к морю кровь и сперма, и тот белоснежный нектар, что всегда прячется в укромном гроте меж женских ног… Лидагелада видела это, лёжа в постели, укрытой крепко сшитыми коровьими шкурами, и потому не испытала удивления, когда её тайно перевезли во дворец, чтобы вскормить проклятое богами дитя.
Он был такой хорошенький мальчик!
Глупенький, да, но как милый сердцу молодой бычок, только-только прикоснувшийся вытянутыми губами к вымени своей мамки. Конечно, он будет глупенький, он же маленький несмышлёный бычок! Остроту его зубов Лидагелада осознала в первый ещё день, когда младенец с человеческими ручками и ножками и буро-снежной маленькой коровьей головкой жадно вцепился в сосок и прокусил его полностью, как зернышки винограда! И снова полилась кровь, и снова жадный маленький ребёнок страстно лакал с болью выходящий напиток жизни всех живых на этой земле.
Лидагелада не рассердилась на него, конечно. Тот, кто сердит на младенца, тому пора проклинать и камни, что попадаются на его пути.
Она учила обхватывать его нежно, не вгрызаясь во всё, что попадается ему в рот; малыш этому так и не научился. Единственное, что оставалось, это сцеживать молоко, растворить в нём капельку своей крови, опустить в неё кисет с хлебом и тщательно перетёртым мясом, и так и кормить малыша, рано познавшего вкус человеческой плоти. Ребёнок, маленький телёнок не отлипал от рук своей благодетельницы, покуда ел придуманное ею блюдо; Лидагелада пела ему песни, которые слышала на пирах богов, под пугливые, ошарашенные, полные ужаса и омерзения глаза королевских слуг. После трапезы малыш прижимался к кормилице и смотрел на потолок: возможно, хотел увидеть небо, которое ему никогда, увы, никогда бы не пришлось узреть? Понимал ли он сказки, что рассказывала Лидагелада? Какие мысли, фантазии, вопросы прячутся в маленькой, вытянутой своей кудлатой голове редких курчавых коров с мощными, возвышающимися над головой рогами? Глупо наделять чудовище способностью мыслить, как люди, но Лидагелада была готова клясться богатством своих необозримых колоссальных грудей, что в эти минуты босоногий малыш, уже на пятый день своего рождения весивший под двенадцать мин, о чём-то всё-таки думал.
Он же не животное. Он маленький ребёнок.
Его заперли в Лабиринте в тот день, когда Лидагелада – впервые за несколько лет – посетила родной дом: увидела, как выросли одни дети, как состарились другие и как появились третьи, к чьему кормлению и воспитанию Лидагелада, увы, не прикладывала никаких усилий. Жизнь на Крите продолжалась, а вот жизнь маленького телёнка с большими человеческими руками замкнулась в гигантском, построенном сумасшедшим зодчем подвале, раскинувшемся на многие-многие мили, состоящим из тупиков и темноты, темноты и тупиков. Лидагелада слышала, что мальчик растерзал раба, зашедшего в их с кормилицей комнату; о, боги, неужто так плохо убить раба? Сколько их в одном Кноссе! Если бы её пустили к нему… если бы она смогла воспитать ребёнка ещё немного больше времени…
Но за спиной трёхлетнего малыша замкнулись двери; а его небом стал расписанный руками рабов потолок, которого он даже не увидит в бездонной темноте Лабиринта.
Лидагелада прожила долгую жизнь. Её хорошо обеспечили, а молоко, источник богатства её, источник вечной молодости её грудей продолжало кормить голодных детишек Кносса и приходить на выручку их матерям. Теперь одежды, что носила Лидагелада, по красоте могли сравниться с нарядами царицы, а уж природного богатства тела кормилицы Крита хватило бы на множество несчастных худосочных мам.
И всё же теперь солнечные блики на морских волнах, омывающих родной остров приветственными покачиваниями, слепили, а не радовали глаза.
По ночам всё так же боги не оставляли Крит; о, нет, они любили его. Но теперь ночами Лидагелада слушала идущий из-под земли коровий рёв и слышала в нём нечто своё. Злость дикого зверя, отродья Тифона? Да. Но вместе с тем: горе об утраченной матери, тоска по никогда не видимому солнцу и знойному воздуху критского побережья, обида за обман…
И лютая, первобытная, не знающая божественных времён, злобная жажда мести. Неважно, кому: мальчик не умеет отличать людей, кроме своей кормилицы. Какая разница для зверя, кто умрёт под его клыками?
Но в последнюю ночь его плач изменился.
Лидагелада не спала, и к ней пришла Илифия, что даровала ей богатство собственных грудей; она взяла её за руку и провела через пляжи и городскую площадь, через улицы, дома, где спали в это время порядочные граждане, работали рабы и смотрели на звёзды те, кто грезит и грешит, и провела сквозь дворец Миноса. Которого прежде Лидагелада не видела никогда, а теперь её глазам предстало, как стоит он мрачно над сундуком, покрытом покрывалом ярко-карминного цвета с золотым орнаментом, и ничего не говорит, но мысли блуждают где-то между складок нахмуренного лба, завитками бороды и волнами, отпечатавшимися на кончиках пальцев. Илифия провела её также через хлев, где царица Пасифая омывает слезами и покрывает поцелуями белоснежного быка Посейдона; о, эту страсть не нарушит даже чудовище. Они прошли сквозь мастерскую Дедала и отряды стражников, и наконец спустились в Лабиринт, где в темноте жалобно, как маленький ребёнок, мычал умирающий Минотавр.
И всё же, какой он хорошенький! Ему меньше лет, чем тем, кого присылали к нему на убиение; он всё ещё маленький мальчик – хотя и выросший до размера большого быка. Кто-то из присланных афинских хитрецов нашёл способ его убить, и большой человек с курчавой коровьей головой лежал посреди собственной крови, жалобно мыча и тяжело дыша. Как хорошо, что было темно, иначе Лидагелада не выдержала бы вида открытой раны, обнажающей всё те же органы, что есть у каждого человека.
Она присела к нему. Она обняла его. Красивый наряд, украшенный серебряной нитью по оливкового цвета ткани легко обнажил огромную грудь кормилицы; возможно, спустя годы животной ярости и людоедства он просто решит съесть её…
Коровьи губы, скрывавшие совсем не коровьи клыки, коснулись соска, и по губам, по лицу (пускай у него и звериный взгляд, это всё-таки лицо, а не морда) потекли белые струи молока, которые он впервые в жизни, впервые за всё то время, что пыталась его приручить Лидагелада, пил, ласково обхватив губами, а не вгрызаясь клыками волка в мякоть груди. Возможно, он помнил её? Узнал? Или просто так страшно желал напиться, в кои-то веки не кровью врагов?
Он умер, и, если бы в Лабиринте был хоть какой-нибудь свет, то было бы видно, как пятна-цветы лужи крови приобрели розоватый оттенок. Молоко перестало капать с груди Лидагелады, потому что великой кормилице Кносса больше некого было кормить.