Каждый наш друг — это целый мир для нас, мир, который мог бы и не родиться и который родился только благодаря нашей встрече с этим человеком (Анаис Нин)
9 июля 2022 г., 19:00
Это была «дружба настоящего момента»: когда встречаются два человека, уже не дети, но еще не совсем взрослые, те, кто еще не погружен в перипетии возрастного кризиса и не рассчитывает на ненадежное будущее. Прошлое затаилось где-то за углом, за душой ни гроша и все что есть — легкий зуд и пустота в области живота, пустота от физического и духовного голода. Я ведь не планировал ни с кем знакомиться и уж тем более заводить друзей, но, идя по безлюдной послеполуденной улочке не слишком знакомого мне города, завидел издалека его чертовски удачно расположенную табачную лавку. В карманах пальцы наскребли несчастную мелочь и тем самым дали добро на бесполезные траты: невзирая на вред табака для здоровья вообще, что я мог почерпнуть из этой затеи, выкуривая обычно максимум одну сигарету в месяц? Наверное, какие-то вещи просто должны происходить…
Лавка была узкой и темной и едва вмещала двух покупателей. Пачки сигарет лежали на широком столе, строго край к краю. Разнообразие марок, цветов и рисунков покоряло воображение. Более редкие экземпляры — сигары, трубки, мундштуки — вместе с постерами и рекламами старого образца располагались за спиной продавца. Он выглядел очень молодо: смуглый, с копной густых черных волос и такими же черными смеющимися глазами. Я попросил его порекомендовать мне местные сигареты, и он молча ткнул пальцем на одну из пачек.
Моей мелочи, разумеется, хватило на приобретение этой горькой квинтэссенции народного колорита, однако я понимал, что средств на существование остается не так много. Несколькими днями ранее отец заблокировал мою кредитную карту за ту грубость, с которой я обошелся с его новой женой. Как ни старался, я тщетно пытался уловить хотя бы отголоски желания извиниться, следовательно, прощение, а за ним и деньги откладывались. Друзья же не имели ни привычки, ни радости занимать другим, даже под предлогом помощи, и когда я понял это, я усомнился в том, что действительно дружу с кем-либо (возможно, было бы правильнее назвать это удобными или выгодными отношениями?..). Так или иначе, мне нужно было как-то выкручиваться из сложившихся обстоятельств, и поэтому я спросил продавца, не нужен ли ему помощник.
Парень взглянул на меня задорно и ответил, что, несмотря на то, что он сидит за прилавком магазина круглосуточно семь дней в неделю, он нисколько не устает, и, если пораскинуть мозгами, это сущая мелочь, особенно для того, кто любит свое дело. Когда он говорил, его глаза, черные как ночь, заволакивал легкий туман, и я признавал в нем небольшую сумасшедшинку, одержимость, которая, впрочем, не отталкивала, а, напротив, вдохновляла и побуждала задаваться вопросом «А смогу ли когда-нибудь я что-нибудь ТАК полюбить?..» Не обижаясь на его искренность, я пожал плечами и закурил. Я не стал спрашивать разрешения, возможно, потому что инстинктивно почувствовал, что эта лавка — своеобразный рай для курильщиков и табачный дым здесь равнозначен благовониям, подносимым индуистским и буддийским божествам в азиатских храмах и монастырях. Хотя я давно не прикасался к сигаретам, дым не вызвал раздражения, и я не закашлялся, но в пищеводе что-то едва заметно заскребло. С самого утра во рту не побывало ни крошки: архитектура ушедших столетий была куда привлекательнее, чем кофе, хлеб или мясо. И черт знает почему и когда я стал таким сентиментальным идеалистом и романтиком, ведь это не то, что помогает адаптироваться к набирающему обороты обществу…
Внезапно продавец придвинулся ко мне и предложил попробовать другие сигареты. Я возразил, что у меня нет денег и мне достаточно того, что у меня есть сейчас, и он разочарованно опустился в свой затемненный угол, пока наконец не спросил, правда ли мне нужны деньги и насколько большие. Ничего не нужно было вытягивать из него насильно: все самое необходимое и важное он говорил сам, все до последнего слова, и все же его нельзя было назвать многословным. Не раздумывая, я бросил, что мне не важно количество денег, лишь бы было на что худо-бедно жить. И он без скромности предложил мне ночевать у него, в небольшой комнатенке на втором этаже здания. Кстати, его зовут Сантьяго, он живет со своим отцом, но мне не следует беспокоиться, у старика своя, никому неведомая жизнь, он почти никуда не выходит, не считая ночных прогулок пару раз в месяц. Тогда я удивился столь неожиданно проявившемуся у него дружелюбию, однако позже он признался мне, что просто влюбился в то, как я курю. В самом деле каким-то вещам просто суждено произойти…
Следуя тому, что бессознательно почувствовал Сантьяго, когда увидел меня курящим, я мог бы назвать это и «дружбой с первого взгляда». Особенно когда позднее мы нигде не появлялись друг без друга — а инициатива обозревать и трогать так называемый внешний мир почти всегда принадлежала мне — глазами и губами постороннего наблюдателя нельзя было заключить отсутствие между нами естественной симпатии. Иной раз, правда, находился подтекст более пошлый и провокационный, в котором можно было заподозрить неудовлетворенное сексуальное возбуждение самого наблюдателя, но я смело отметал такое предположение как ошибочное, ибо ничего так сильно не любил Сантьяго, как сигареты, сигаретный дым и наконец сокровенный образ курильщика, в то время как я любил только девушек и женщин, вернее, привык так думать по отцовскому примеру и убеждению.
Тем, что Сантьяго несильно тянулся к городу, облитому дневным светом, к развлечениям в кафе, барах и кабаках, к мощеным площадям и толпам, среди которых по временам мелькали белозубые улыбки, вьющиеся локоны и подолы веселых платьев, он был безумно похож на своего отца, угрюмого и молчаливого старика-затворника, фактического владельца табачной лавки, не проявляющего, однако, к ней и толики интереса. По своему темпераменту, по своей беспечной и чуточку шаловливой натуре я был в некоторой степени ходячей животрепещущей противоположностью своего новоиспеченного друга, и по этой причине порой любопытство брало надо мной верх, и я в нетерпении расспрашивал его о том, что влечет его и куда бы он хотел отправиться, где бы поселиться, если бы однажды судьба подарила ему такой шанс. Что-то менялось в нем, возможно, и без того смуглая кожа становилась слегка темнее, что выдавало его смущение, и он не спеша рассказывал об одном интересном детском эпизоде.
Тогда его отец был еще не столь замкнут и строптив и каждый третий четверг месяца брал своего единственного сына с собой в парикмахерскую. Они жили вдвоем; матушка Сантьяго отправилась на тот свет, когда ему не исполнилось и трех лет, так что все хозяйство со всеми обязанностями и потребностями мужчины, маленький и большой, делили вместе, не всегда поровну, но как могли. Итак, пока отца Сантьяго брили и стригли, мальчик сидел за стенкой и листал журналы. Однажды ему попался журнал с заметками о сельском хозяйстве, и мальчик увидел японские рисовые поля: искристые изумрудные полосы травы, окутывающие прямоугольные водные бассейны. Внутри них — точечно посаженные ростки риса, которые позднее превращались в ступени, густо заросшие волосом цвета льна. Тогда в Сантьяго проснулся азарт крестьянина: он подумал, что точно так же мог бы выращивать табак или чай. Вставать рано утром и приниматься за работу, нелегкую, но посреди природы, в лучах солнца и по колено в земле и воде. Все стихии сосредоточились для него в этом виде искусства — земледелии. «Поехать бы в Японию», — мечталось Сантьяго, хотя в сущности он понятия не имел, где та находится и как до туда добраться. Но мечты оставались мечтами: нельзя было бросать дом, табачную лавку, а главное — надо было заботиться об отце.
Отец Сантьяго был человеком неразговорчивым и даже отталкивающим. Большую часть дневного времени он не хотел ни говорить, ни слушать кого бы то ни было, но иногда на него находило особенное одинокое и грустное настроение, когда он без обиняков делился с какой-нибудь заблудшей душой своей бедой. Он рассказывал, что однажды его жена ушла в ночь и не вернулась. И теперь он, практически не сходя с насиженного места, каждый день ждет ее, а она все не возвращается. Я был поражен тем, каким романтическом и сентиментальным флером может быть окутана история обыкновенной ранней смерти. Когда Сантьяго было три года, его мать положили в больницу с подозрением на перитонит. Утром следующего дня семья узнала о потере члена семьи, и отец, услышав новость, не был сбит с толку, но твердил, будто видел призрак жены накануне. Она попрощалась с ним и ушла… в ночь.
Мне повезло услышать эту историю, однако когда я жил у Сантьяго, на правах и обязанностях иждивенца я считал своим долгом выслушивать каждого, кто останавливался у него и его отца. И была там среди прочих и старушка Мими, которая приезжала из деревни для того, чтобы навестить свою дочь. Мысленно я возмущался тому, что ей приходится терпеть такие неудобства, ютясь в нашей гостиной, положив под бок саквояж, накидку и зонтик. Одного такого приезда Мими хватило, чтобы у меня сложилось не очень благоприятное впечатление о ее дочери как эгоистичной и высокомерной особе, безразличной к собственной матери или, что еще хуже, попросту ненавидящей ее. Сама Мими не могла позволить себе снять номер в гостинице, так как была обычной портнихой и в своей деревне латала и шила одежду за сущие гроши, считай, за бесценок. Кроме того, почти все заработанные средства она стремилась отдать той самой неблагодарной дочери.
О том, как я был несправедлив в своих суждениях, я узнал позже, когда смог вместе с Мими навестить Нив, ее дочь. Она снимала комнату в бедном районе и жила в ней не одна, а с ребенком. Мими глубоко сочувствовала дочери и хотела, чтобы та как можно скорее вышла замуж, неважно за кого, лишь бы она сама и ребенок не голодали и не копошились в грязи и вони бедного квартала. В противном случае Мими ожидала, что Нив вернется в деревню, где был ее родительский дом и где она могла, по ее мнению, быть в большей безопасности, быть среди «своих». Нив возражала; ей очень хотелось остаться в городе, получить работу получше и выбиться в люди. Перед прощанием она всегда крепко обнимала мать; она действительно любила ее, но в силу условий жизни не могла приютить ее у себя.
Откуда Мими знала Сантьяго? Нив и Сантьяго вместе учились в школе, и Сантьяго был единственным мальчишкой, который не дергал Нив за косы, а поправлял их и извинялся за глупость остальных. Он был славным малым, уже в возрасте четырнадцати лет был полноценной правой рукой своего отца: добросовестно сидел за кассой, созванивался с поставщиками, докладывал отцу об остатках табака. Тогда он еще не выкурил ни одной сигареты, но уже знал о них так много, сколько не придет в голову и большинству взрослых людей.
Может, поэтому Сантьяго было невозможно представить в отрыве от его дома, его улицы, его города? Он был активной частью этой жизни с самых ранних лет, у него было множество знакомых по соседству, постоянных покупателей и просто приятелей, которые заходили поболтать с ним минутку-другую, чтобы рассеять утреннюю дремоту или отвлечься от своих трудностей и перипетий. Он любил свое дело, и в то же время его нельзя было назвать заядлым курильщиком, он просто изящно и со вкусом рекламировал и продавал свой товар, обращая внимание на поведенческие особенности покупателя. И все же он подготавливал план бегства. Или, вернее, план перемен. Однажды он был вынужден признать, что не сможет переехать в Японию: «Я не знаю японского и вряд ли когда-нибудь смогу его выучить…» Тогда он расширил свои поиски и стал размышлять о Латинской Америке. Чем больше он думал о ней, тем больше заряжался вдохновением и энтузиазмом: это была знакомая культура, тот же самый язык, почти те же самые люди, только на другом конце света.
Тем первым летом, когда мы только познакомились, я пробыл у Сантьяго пару месяцев, после чего, извинившись перед отцом, получил деньги и смог вернуться домой. Но я обещал приехать снова. Снова и снова. Потому что это лето изменило мою жизнь.
Я больше не держал зла на отца, который внезапно женился второй раз, спустя пять лет после скоропостижной кончины моей матери, потому что понял, каково это — тосковать по ушедшему так, словно он отошел на секунду и скоро вернется, и, закрываясь от правды, зарываться в боль и одиночество. Таким был отец Сантьяго, и мне поневоле не хотелось такой участи для своего отца. Поэтому я принял его жену как данность, и ссоры прекратились. Не сразу, но постепенно поверхность воды разгладилась, наступил штиль. Отец был обрадован, его жена отнеслась ко мне с сочувствием и пониманием. Однако мы по-прежнему очень редко общались друг с другом; я не знал, о чем могу поговорить с такой взрослой женщиной, которая к тому же замужем за моим отцом и в то же время не приходится мне матерью.
Вскоре родился другой повод для конфликта. Я бросил бизнес-школу, купил печатную машинку и начал писать. Отец не пожалел бранных слов, чтобы выразить свое негодование; он даже посоветовал мне обратиться к психотерапевту, поскольку полностью уверился в наличии у меня какой-то глубокой нераскрытой психологической травмы, возможно, вызванной смертью матери. Но я порвал визитку его специалиста и продолжил писать. Приближалось двадцать пятое лето моей жизни.
Сантьяго будто немного подрос и похудел. Он уговаривал меня закурить и сделать пару снимков фотоаппаратом, который он по воле фортуны заметил и купил в комиссионке, около полугода назад. Его отец считал это пустой тратой денег, но ничего не мог поделать: он по-прежнему денно и нощно сторожил гостиную, провожая подозрительным взором всех входящих в дом и выходящих из дома персон. Снова мы вдвоем слонялись по тенистым улочкам и площади, залитой солнцем, неприкаянные и завороженные юностью окружающего мира. Только в этот раз не переставали раздаваться щелчки фотоаппарата Сантьяго. Он не мог смотреть на меня никак иначе, как через объектив.
Спустя месяц я повез друга в тур по соседним странам. И, встречая разнообразие другого мира, в котором, казалось, каждый мог пойти куда угодно, сделать что угодно и поселиться где угодно, Сантьяго одновременно возрадовался и погрустнел, потому что пока не чувствовал, что такое положение дел ему доступно. Его состояние значительно улучшилось, когда мы ненадолго остановились в одной деревеньке. Это место было последним пунктом в списке нашего тура.
Тогда Сантьяго впервые задумался о том, что такое семья и что значит любовь. Мы жили с ним в большом деревянном доме, который делили вместе с многодетной семьей. Среди детей была русоволосая девушка. Ей было около восемнадцати лет. Все ее тело, от лица до кончиков пальцев ног, было усыпано родинками. Она забавлялась тем, что вплетала в волосы цветы и пела во время работы. Однако девушка остерегалась незнакомцев и была очень осторожна с нами. И пока я думал, как бы вписать ее в сюжет своей истории, которая брала свои истоки из ирландской мифологии, Сантьяго по уши влюбился в нее. Это было забавно, учитывая, что они едва понимали друг друга, так как оба плохо владели английским и я как носитель третьего языка выступал переводчиком, а иначе говоря — третьим колесом. Но все же это не помешало девушке подарить нам в день отъезда цветок эдельвейса — она говорила, что нашла его, когда гуляла в горах, что больше никогда ничего похожего ей не попадалось… Должно быть, это был скрытый комплимент смущенному вниманием Сантьяго.
Потом, дома, он нередко доставал фотографии девушки из жестяной коробки, выкладывал их по одной на витрине лавки и любовался ими. Сантьяго, должно быть, думал, что именно такой будет его будущая жена: с внешностью славянки, с русыми волосами, светлыми глазами и родинками по всему телу, с кошачьими манерами и загадочным взглядом. Он мало знал женщин; все же они не столь часто приходили в табачную лавку, сколь часто там бывали мужчины.
Мне нравилось видеть его влюбленным. Это показывало то, к чему мне следовало внутренне стремиться — но от чего я по-прежнему был несоизмеримо далек, несмотря на многочисленные привязанности в прошлом. Я вспоминал свои неудачи, когда я шел по пятам за зрелыми женщинами, намного старше меня, с совершенно иными ценностями и иным представлением о любви, что, вероятно, могло бы сказать о моей фрустрации из-за потери матери, как будто мною повторно снова и снова проживался Эдипов комплекс или его искаженная версия — может, так выразился бы психоаналитик, если бы я все-таки не разорвал визитку отца. Мои сверстницы интересовали меня постольку, поскольку я мог в силу удачного стечения обстоятельств и своей молодости видеться с ними очень и очень часто, получать их внимание и любовь. Почти всегда это было одностороннее влечение, не развивавшееся ни во что серьезное. Потому что я полагал, что друзей мне вполне достаточно, хоть и на самом деле у меня не было никаких друзей… Так неосознанно я жил.
Когда появился Сантьяго, многое, конечно, переменилось. И женщины, как ни странно, полностью отступили на задний план, между тем как я решил взяться за писательское дело и издать для начала хотя бы небольшой сборник историй. Я никуда не торопился, и когда Сантьяго узнал о моих планах, он положил ладонь на мое плечо и сказал: «Если тебе негде будет писать, приезжай ко мне. Я накормлю тебя и обеспечу тебя сигаретами на год вперед». Я засмеялся и махнул рукой, ведь не собирался воспользоваться его предложением, но само его существование было для меня ценно.
Потом я приезжал к Сантьяго и в другие времена года, осенью и весной. Несмотря на это, ничего как будто не менялось в наших жизнях. Я чувствовал, что необратимо приближаюсь к старости, вероятно, и Сантьяго посещали подобные ощущения. Он открыл еще пару лавок и нанял других продавцов. Ему хватило денег на то, чтобы сделать ремонт их старого дома, купить новую мебель. Старик-отец сопротивлялся, но в конце концов смирился и с этим. Он по-прежнему сидел в гостиной в ожидании чуда, а по ночам порой плутал по улочкам и возвращался домой рано утром, еще до захода солнца. За то время, пока Сантьяго расширял свои владения, я смог издать пару книг и приобрести несколько сотен поклонников. Я старался перебиваться собственными заработками, которые были на самом деле ничтожны: помимо писательства я работал в ширпотребной газетенке, где писал об открытии новых кафе и ресторанов, о выборе книги или кино на вечер — всякую буржуазную мелочь для потехи публики. Моему отцу все это очень не нравилось, но он ничего не мог поделать. Я не обращался к нему за помощью, да и его жена не смела мне ничего советовать.
В сущности я чувствовал себя подвешенным в воздухе. Когда я не виделся с Сантьяго, он присылал мне по почте фотографии-слепки своего мира: своего города, своей лавки, своих покупателей, если те радушно соглашались поучаствовать в его эксперименте. И отчего-то меня накрывала страшная тоска, и я думал о том, как бы вернуться в тот город, в ту среду, к тем людям. Вернуться, возможно, навсегда… Но потом я вспоминал, как сильно хотел сбежать оттуда мой друг, и понимал, что это не выход. Я начинал перебирать варианты, куда бы я еще мог сбежать. Но сколько бы я ни перебирал их, я никогда не забывал главное: сбежать от самого себя не получится. Если я несчастен здесь, скорее всего, я буду несчастен где угодно, источник этой неудовлетворенности следует искать внутри, а не снаружи.
Я задумывался о том, почему вдруг начал писать, и вспоминал случай. Мы гуляли с матерью в парке по берегу реки, когда я указал пальцем на человека, который сидел в тени дерева и что-то черкал на небольшом листе. Не очень громко мама ответила: «Наверное, он рисует. Здесь очень красиво». И тогда человек обернулся и показал нам то, чем он занимался: строчки длинного-предлинного стихотворения. «Я пишу портрет реки словами», — ответил он после некоторой паузы. Зачарованный, я не мог сдвинуться с места, пока мама не увлекла меня за собой, а тот человек не переставал писать, оглядываться на меня и улыбаться.
Он был таким свободным и радостным, таким вдохновенным и уверенным в себе… И река для него была безбрежным океаном, и дерево, под которым он сидел, было ему могучим баобабом. Рядом с ним все приобретало силу и масштаб, все ширилось и наполнялось энергией, потому что он был открыт к тому, чтобы услышать малейшее дуновение ветра.
Я осознал, как много было монотонности и механичности в моих действиях… Происходило нечто страшное: я превращался из живого существа в машину. И по этой же причине люди все меньше интересовали меня, поскольку моя способность чувствовать и сочувствовать, сопереживать постепенно атрофировалась. Были только остатки прошлого, по которым можно было скучать, но которые нельзя было воплотить в жизнь. Поэтому я собрал рюкзак и отправился в горы.
Я был не один — со мной была группа незнакомых людей и один знакомый, из-за которого все это и состоялось. Повороты тропинок не заканчивались, меня тошнило, кто-то жаловался на головные боли. Спалось очень неспокойно, и порой терялся смысл каждого отдельного шага. Но в итоге мы добрались до места назначения, и вид оттуда окупил все наши страдания и весь наш ропот. Мы почувствовали себя бесконечно маленькими перед грандиозностью природы, но в то же время достаточно выносливыми, чтобы пытаться покорить ее замысел.
Тогда я пожалел лишь о том, что не нашел эдельвейс. Подарок славянки в засушенном виде хранился в книге Сантьяго по истории табачных изделий. Это был не мой любовный опыт, и все же он служил образцом. Образцом любви, о которой я мечтал.
Теперь я отказался от работы, которая была бесконечно далека от всего святого и великого. И написал уже нечто иное. Когда был напечатан первый том, я отнес его отцу. Он посмотрел на меня как на безумца, но принял книгу из моих рук и закрыл дверь. Я подумал, что сделал все что мог. Мне не очень-то хотелось идти у него на поводу и оправдывать его ожидания, но в то же время я не ненавидел его. Я подозревал, что отец во что-то да верит, даже если терпеть не может церкви и священнослужителей, ведь это всего лишь шелуха, под которой скрывается нечто более глубокое и истинное. Через пару дней он позвонил мне и сказал, что это, возможно, лучшее, что я написал, хотя я очень сомневался, что он читал что-либо еще…
Отношения между нами, однако, стали менее напряженными. Пару раз наше расписание чудесным образом совпало, и я пришел на семейный ужин. Жена отца показывала мне предметы искусства, которые ей подарили друзья и которые она сама добыла на аукционах. Никогда не представлял, что она может быть такой тонкой натурой, но она была… Ей нравилось все неземное и невесомое, сама она нередко облачалась в кружевные платья, шелк и атлас. После совместно проведенного вечера она шепнула мне, что прочла мои книги. Ей понравились мои рассуждения, но она полагает, что это всего лишь рассуждения и я страдаю от одиночества и безделья. Она отчитывала меня как старательного и в то же время непрактичного ребенка, от чего мне сделалось стыдно.
Странно, но почему-то я не обиделся на нее. Мне нечего было возразить на одиночество, я в самом деле ни с кем не встречался и своими друзьями мог назвать единицы, а более всего я по-прежнему тянулся к Сантьяго, которого по какой-то причине все считали моей дешевой выдумкой (наверное, потому что никому из моего окружения так и не посчастливилось с ним познакомиться). Но я и не метался в страстных поисках неизвестного, потому что понимал, что так вернее всего потеряю прежде, чем что-либо найду.
Все эти события не очень плавно подвели меня к тридцатипятилетию. Настало очередное жаркое лето. И я снова отправился в гости к Сантьяго.
Я не знал, что это лето будет решающим… Об этом можно было догадаться лишь по особо удушливым ночам и по впалым щекам Сантьяго. Он устал. А буквально всему миру вдруг захотелось рассвирепеть и взорваться и не оставить в целости и сохранности ничего на своем пути. И мы, мы вдвоем, должны были выстоять.
Что-то происходило в моей стране. То, о чем я слышал, но в чем едва разбирался. Мы бываем очень далеки от политики, далеки от социальных и экономических проблем, но когда-нибудь это может очень больно нас коснуться, и тогда мы просыпаемся. Но можно также ходить под Богом, Дао, Тем, у Кого есть сотни имен, и не разбираться как будто бы ни в чем, тогда в принципе не существуют ни «проблема», ни «далекость», ибо эти понятия относительны и соотносятся с истиной так же, как хвост слона соотносится со всем его телом и душой.
С июня я пребывал как гость на территории страны, правительство которой было настроено недружественно к правительству моей страны. Все чаще я ловил подозрительные взгляды людей, которые ранее были со мной в весьма нейтральных отношениях. В некоторых из них я чувствовал страстное желание высказаться, разметить территорию и показать мне, что я чужак и мне здесь не особо рады. Но все они, приятели, соседи и клиенты Сантьяго, все они молчали.
Переживал ли я об этом? Хотя я ловил себя на ощущении того, что сижу на большом накаляющемся вулкане, лава которого вскоре разрушит и превратит в пепел все на своем пути, я был спокоен и интересовался мнением только Сантьяго. Он был немногословен. И политика моей страны была столь же близка ему, сколь был близок устав какого-нибудь затерянного в горах монастыря. Я знал, что его мысли блуждают в других далях.
С некоторых пор одноклассница Сантьяго Нив переехала в другую квартиру и встретила мужчину, который теперь заботился о ней и ее ребенке. Она жила все так же небогато, но ее положение значительно поправилось, и поэтому Мими навещала ее все реже и реже — Нив сама ездила к матери вместе со своим сыном. Мими обожала внука. Да, она не становилась моложе, ей все сложнее было ходить, и она не могла уследить за его резвыми движениями, поймать мяч или пробежаться за ним по полю, укрытому утренней росой. Но Мими наблюдала за тем, как ее внук играет с другими деревенскими мальчишками — и этого было достаточно для ее счастья.
Время от времени к Сантьяго приезжала его двоюродная тетка; это была утонченная и чувствительная особа, любившая изысканные украшения и такие же изысканные покои. Ее разговоры с Сантьяго часто превращались в воспитательные монологи; она не переставала его наставлять в правильном образе жизни. Ей не нравился его дом, его место работы, его внешний вид. Больше всего, однако, она ратовала за скорую женитьбу. «Ты уже нашел себе невесту?» — спрашивала она и, не делая паузы, принималась рассказывать о дочках, племянницах, кузинах своих знакомых и приятельниц, о том, кто бы мог, по ее мнению, подойти Сантьяго и у кого и так, с кем-то другим, уже состоялась замечательная или просто ужасная жизнь. Сантьяго сильно уставал от ее историй и расспросов. В этом году, вопреки ожиданиям, она не приехала. И мой друг, хоть и не выразил свое расстройство, решил взять на себя нелегкую роль своей тетки и погрызть себя самому.
Он был одинок и удивлялся тому, как я справляюсь с таким положением дел. Ему не давали покоя упоминания семей, детей, жен. Как только заходила речь о семейных воскресных обедах или совместном праздновании чего бы то ни было, он неизбежно мрачнел. В какой-то момент он начал походить на собственного отца, замкнутого и угрюмого, заточившего самого себя в несуществующем мире грез и желаний. Пока, словно бы что-то предчувствуя, Сантьяго не решился отдать все свои лавки пожилой женщине, планировавшей открыть магазины кондитерских изделий, и не распродал весь табак конкурентам. «Это больше никому не нужно, — холодно отозвался Сантьяго. — Недавно у моей знакомой муж умер от рака легких. Может быть, сигареты — не причина, но это средство…». Я не стал спорить и спросил, чем он намерен заняться.
Оказалось, не так давно он окончил курсы фотографии и теперь думал об открытии фотоателье. Его страсть и увлеченность плавно переместилась из одной сферы в другую. Если раньше он фотографировал только курящих людей, сейчас он фотографировал всех. Сантьяго говорил, что все люди красивы, особенно это видно в рамке объектива, когда есть только кадр, чье-то лицо, чей-то изгиб шеи, чьи-то плечи — и никакой оценки. Как-то раз, когда мы сидели у окна и Сантьяго направил объектив на меня, он произнес: «Знаешь, что я вижу сейчас, Жан? Я вижу человека, у которого свои беды и свои радости. Я вижу человека, который хочет достойно преодолеть несчастье и обрести счастье. Разве можно увидеть что-то, кроме этого?» Я улыбнулся, потому что был согласен с ним, но потом вспомнил всех тех, кто отныне косо смотрел на меня и порождал обо мне недобрые слухи. Многие из них видели меня пропагандистом и проводником идей моего правительства, многие отчего-то считали, что я могу навредить спокойному течению их жизни, их материальному и моральному благополучию, развратить их детей. Они не согласились бы с Сантьяго, и потому, думал я, ему не место среди них.
В конце июля мы выехали из города, чтобы навестить Мими и заодно прибрать могилу матери Сантьяго. Было пасмурное время: каждый день начинался и заканчивался дождем, дороги были изборождены лужами, ноги тонули в грязи. Днем солнце накаляло до предела землю, так невыносимо становилось от жары, что даже тень дерева не казалось утешением. Мими была в полном здравии и трудилась над оторочкой платья. Мы гостили у нее недолго, всего пару-тройку дней, пока не утихли перепады погоды, и затем отправились на кладбище. Оно было закрыто, вот уже несколько лет никого не хоронили здесь, и Сантьяго видел его, пожалуй, третий раз в жизни. Остальные два раза были как в забытье: первый — от горя, а второй — напротив, от праздности.
Он присел на корточки, с лаской погладил поросшую травой землю. Памятник его матери был едва ли не самым зеленым на всем пространстве кладбища; повсюду одни холодные камни с резными надписями, кресты и ангелы — и этот маленький островок надежды, живущий по своим законам. Все было в порядке, и мы могли возвращаться в город, несмотря на то, что меня тянуло быть как можно дальше от него. Но тут Сантьяго получил звонок. Ему сообщали, что что-то произошло с его отцом, вернее, он совершенно точно мертв, но как это произошло — никто не знает. И, по давно установившейся традиции, он должен поторопиться с похоронами.
Для меня эта новость была подобна тому, как если бы спортивный автомобиль, съехав с трамплина, разогнался и врезался со всей дури в мое пребывающее в покое тело. Я размышлял о том, что это пик кошмара, пик конфликта, разогревающегося вокруг нас, и хуже уже точно не будет. Даже наоборот — спад напряжения, облегчение, свобода… И в самом деле так воспринимал это Сантьяго. Услышав о смерти отца, он не ушел в себя и не расплакался. Он повернулся ко мне и сказал: «Кажется, теперь я могу пойти дальше». Для него это было долгожданное спасение.
Мы вернулись в тот же день. Похороны были проведены в привычной спешке. Вскоре Сантьяго получил урну с прахом. Для нее не было ячейки. Мой друг полагал, что будет лучше развеять прах отца над могилой матери — и так и сделал. Теперь у него было на одну причину больше посетить закрытое кладбище. А ведь там лежали кости целых поколений: отцов и матерей, бабушек и дедушек и многочисленных пра-пра-пра, о которых обычно вспоминали в День Всех Святых.
Соседка Сантьяго, сердобольная женщина, сказала позже, что видела, как отец Сантьяго вышел среди ночи и отправился к морю. Утром его нашли на берегу дети. Не похоже, что он заходил в воду, возможно, когда он прогуливался там или наблюдал за приливом, Бог его знает, что он там делал, его хватил удар и он упал замертво на песок. Все произошло в мгновение ока, а, может, что-то еще происходило, может, он видел свою жену, на этот раз он мог последовать за ней и он ни секунды не колебался… Обо всем об этом она говорила без осуждения, напротив, с горечью и чувством вины, ведь она оставалась вместо Сантьяго присматривать за его отцом. Но другие посчитали нужным обвинить моего друга в безответственности и резко высказаться о дурном влиянии иностранца.
Я слышал о том, что туристы постепенно покидают эту страну. Что-то приближалось, и вместо одной колкой фразы я мог услышать за спиной ворох голосов, кто-то был более смел и твердил в лицо, чтобы я не задерживался здесь, иначе будет хуже. Хотя дипломатические отношения наших стран не волновали нас с Сантьяго, нам нужно было что-то делать. И тогда он сказал мне собрать вещи и взять билет на ближайший поезд.
Он не ехал со мной. Он должен был остаться, несмотря на то, что не оставалось никого, ради кого ему следовало оставаться. Но, может быть, он прощался. Длинное и спокойное прощание — все равно что вся его жизнь в этом городе и в этой стране, когда не было колебаний ни в чем из того, во что он верил. Но потом в одно мгновение, которое, вероятно, даже сложно выделить и обозначить, мгновение, лишенное временных рамок и пространственных границ, в это самое мгновение, в которое могло произойти зарождение новой вселенной, на него снизошло озарение. Перемены возможны, и они не опасны. Да, они нередко являются в сопровождении четырех всадников: материальных потерь, болезни, смерти и раздора — но они несут и знание о том, как иллюзорны многие из тех благ, которым мы воздаем хвалу, на которые мы молимся и которых держимся. Они открывают истину.
У меня было очень мало вещей. Я всегда ездил налегке, допуская, что в любой момент я могу сойти с проторенной тропы и пуститься в заросли, в лесную чащу или в пустыню, на поиски чего-то, чему язык пока не может дать название. Но что я брал с собой всегда как слуга слова, так это тетради, блокноты и карандаши. На ручки не приходилось полагаться — чернила таяли как горячие пирожки, вытекали в зной, образуя нелепые кляксы, не позволяя истории двигаться дальше. Карандаши приходилось точить, однако они были менее требовательны и более аскетичны. Благодаря им я работал над кое-чем целый месяц. И теперь эта история лежала на столе у Сантьяго. Это был мой подарок.
Двое мужчин отправляются в долгое путешествие. Неизвестно, зачем они предприняли такой шаг, и встреча их друг с другом не иначе как счастливое стечение обстоятельств. Они живут только своим прошлым и его реликвиями: гербариями трав и цветов, собранных в солнечные дни их детства и отрочества, и фотографиями тех, кто любил их и кого любили они. В дороге их мучает голод, они пытаются охотиться, но в итоге сами чуть ли не оказываются ужином для диких зверей. Их настигают болезни, сами себя они изнуряют непрерывной ходьбой, бесконечным преодолением выступов и каменных насыпей. Наконец, когда они достигают перевала, они решают устроить привал. Наутро их окружение меняется. Они находятся в долине, небо прояснилось, издалека доносится уханье совы. Им радостно, но тяжело поверить. Они раскрывают свои книги и видят, что фотографии пропали; быть может, они выронили их по дороге или их унес ветер, только их оттиск, нетронутый и непорочный, хранится по-прежнему в памяти. Цветы же и листья превратились в семена, семена будущего сада, который взрастет на этой земле. Трудности миновали, и теперь они могут осесть и воплотить в жизнь свою мечту о рае. Они слышат пение женщин и разжигают огонь, чтобы принять пищу — это рыба, которую выплеснуло на берег горной реки.
Мой поезд отходил рано утром. Я встал с рассветом, перекусил и прошелся по дремлющему городу — возможно, в последний раз. Кто-то раскрыл окно и чуть не вылил на меня целый таз грязной воды. В переулке переругивались между собой кошки, потом к ним присоединилась пожилая женщина с грозным веником — и тогда кошки бросились врассыпную, воцарилось молчание, и только откуда-то сверху жалобно пиликала скрипка. Когда я вернулся, у дверей Сантьяго уже стояли двое — по старой памяти они явились за табаком, благо, у моего друга еще были остатки. Увидев меня, мужчины обменялись недвусмысленными взглядами. Они спросили у Сантьяго, долго ли он будет продолжать якшаться со всякими ублюдками, а, может, он уже перешел на другую сторону или подобно политической проститутке пытается угодить всем. На каждое совершенно чудесное предположение Сантьяго отвечал непроницаемым молчанием и только под конец тирады заинтересованных выразил благодарность за покупку. Но гости не торопились уходить. Они косились на меня, провоцируя то ли на грубую дискуссию, то ли на кулачный бой. Мне было все равно. Я зашел к Сантьяго только для того чтобы забрать вещи. Но затем он остановил меня, не стесняясь, обнял при всех и сказал: «Если что, ты знаешь, где меня искать». Я думал, после такой провокации его должны были буквально разорвать на куски, но они не тронулись с места, оглушенные и растерянные.
Уже в поезде я размышлял о его фразе. Латинская Америка огромна, и у меня ушли бы годы на то, чтобы разыскать его среди людей, как две капли похожих на него. Однако, чуть погодя, я вспомнил, что в комнате Сантьяго на стене висела карта Венесуэлы. В моих вещах я нашел клочок бумаги, на котором образцовым почерком было выведено название города и название будущего фотоателье. Мечтать ведь не вредно… Забегая вперед, я скажу, что мечтать очень полезно и особенно — вырезать мечту из камня, дерева или бумаги, всего, чего вам заблагорассудится. Тогда она обретает реальные очертания.
Я вернулся домой.
Я вернулся, чтобы еще лучше узнать своего отца, который сильно беспокоился о моей безопасности и уже думал о том, что ему скоро придется обратиться в посольство для моего вызволения из враждебной страны. Все это случилось из-за моей нерасторопности и из-за моего неумения поддерживать связи с родственниками.
Я вернулся, чтобы снова заговорить со своей мачехой и на этот раз получить не упрек и не выговор, а молчаливое признание моего мужского достоинства. Отсутствие любых вестей от меня в период разгара непонятной войны произвели на нее особенное впечатление — она сделалась суеверной и подарила мне талисман с агатом, который отныне был призван защитить меня от воплощенного и невидимого зла.
Я вернулся, чтобы углубиться в работу. И это сильно выручало меня, поскольку от Сантьяго не было никаких писем в течение целого года.
Я не отрицал его смертность. Не было ни одной вещи, которой бы я не смог бы допустить — это не в моей натуре, особенно не в ее творческой части, которая все время стремится выйти за пределы возможного. Но мне казалось, что я чувствую и слышу его дыхание на расстоянии. Где-то там, в гуще событий, новых улиц и новых людей, он проходит инициацию и получает новое звание. Просто этот путь неизбежно преодолевается в одиночку. Разве не тот же самый путь проходил тогда и я?
И затем, спустя несколько коротких писем, я полетел уже в другой край, в его новый дом. Там у порога, под вывеской фотоателье, сидела красивая смуглая женщина и чистила апельсины. Она раздавала дольки детям, носящимся по улицам безбашенными вертолетами, и время от времени гладила свой живот — округлый, с выпяченным пупком. Я спросил ее о Сантьяго, она внимательно выслушала меня, улыбнулась одними глазами и указала на проход. Там было темно, и я не решился зайти вовнутрь. Великолепие окружающего мира не отпускало меня. Целый город был похож на пирамидку из домов, фруктовых деревьев и зелени. Из рук женщины я взял дольки манго и апельсинов. Оранжевый сок брызнул мне на рубашку. Женщина засмеялась, и только тогда показался Сантьяго — загоревший, с очками на макушке и с фотоаппаратом в руках. Он выглядел почти как полтора года назад, с разницей лишь в том, что не было следов усталости и угнетенности. Такая свобода ему нравилась.
«Значит, ты услышал пение женщины и нашел рыбу?» — спросил я, когда мы вышли пройтись вдоль домов. Сантьяго неопределенно покачал головой. «Рыбу я нашел задолго до женщины». «Что ты хочешь этим сказать?» — недоумевал я. Сантьяго красноречиво посмотрел мне в лицо. Я смутился. «Может, ты неправильно понял? Ведь мужчин было двое…». «Все я правильно понял. Разве не думаешь ты, что если бы их не было друг у друга, они бы не стали теми, кто они есть?» Я задумался. «Рыба — это дар», — продолжал я настаивать, но уже менее решительно. «Чем не дар дружба?» — улыбнулся Сантьяго, и я больше не осмелился спорить с ним, ведь за всю жизнь не повстречал более искреннего и доброго человека, чем он.
Я наконец-то успокоился. Вот и все, что со мной произошло за эту поездку. Прежде целый год я посвятил работе и не отвлекался ни на что другое, не считая тревожных мыслей и докучливых чувств. Я не открыл ни ателье, ни кафе, ни книжный магазин. Я жил в своей однокомнатной квартире совершенно один и не общался ни с одной из женщин, не считая соседок, сотрудниц издательства и мачехи. Я не выиграл никаких премий и наград. Но теперь мои чувства и мысли вдруг пришли в равновесие, и я подумал: «Почему не проходит и дня без того, чтобы навешать на себя очередной ярлык?» В одно время я думал, что женюсь так же, как мой отец женился на моей матери. Были годы, когда я был клятвенно убежден в том, что у меня всегда будет женщина, неважно, будем ли мы в серьезных отношениях или это будет одна единственная ночь вдвоем. Затем я стал склоняться к тому, чтобы не быть ни с кем — без обязательств, забот и пересудов. Почему нельзя жить без ожиданий? Почему нельзя жить без того, чтобы кого-то ждать или не ждать совсем никого? Если подумать, мое одиночество было естественным следствием моей устремленности и моих целей. И если ощутить, разве так оно плохо, это естественное одиночество? Следует лишь научиться наслаждаться им.
Это не значит, что я не верил в чудо. Я верил, а значит, я давал ему простор для проявления на годы вперед. Это было правильно: имел ли я право что-то требовать, не приложив усилий, не высвободив то, что, как я считал, было моим предназначением? Все приходит в свое время, как это было тогда, когда я завернул на улочку Сантьяго и, закурив, нашел родственную душу, моего дорогого друга.
Когда я был маленьким, я часто не мог подолгу заснуть и лежал в кровати, уставившись в потолок. И тогда ко мне начинали являться совершенно невероятные мысли. Я представлял себе, что где-то далеко, на другом конце света, а, может быть, и по соседству мирно храпит мой доппельгангер. Повзрослев и изведав горечь поражений и разочарований, я представлял себе другого зрелого Жана, который, сидя утром у открытого балкона, раскуривал добротную сигарету, пил подслащенный кофе и размышлял о ширине португальских улочек или венецианских каналов — словом, жил совсем иной жизнью и в сущности был всем доволен. Еще позднее так случилось, что жажда сигаретного дыма привела меня к этому другому Жану. Я оказался в его мире и соприкоснулся с ним, но, как это водится, двум доппельгангерам после встречи приходится встать перед выбором — либо я, либо он. И когда рассеялся дым, я не увидел ни другого Жана, ни его тени. Все было во мне одном: выбор быть несчастным и выбор быть счастливым. И так оно и есть, отныне и во веки веков.