✧✧✧
С появлением этой картины он вдруг осознал, что неправильно понимает многие вещи. Для Дилюка его день рождения, праздник взросления и радости, всегда был напоминанием о том, как все прекрасно вокруг, но работники винокурни воспринимали его иначе. Для них этот день не был днем радости, он был днем скорби по ушедшей хозяйке, однако им приходилось улыбаться, а после, в тишине ночи, устраивать поминальные ужины. Дилюк никогда не знал матери, отец не любил о ней говорить, Аделинда просто уходила от ответа, поэтому, когда вместо праздника весь дом оказался в черном, а через двери занесли эту картину, ему стало тошно. Только после он узнал, что вместе с тем, как он праздновал (или должен был праздновать свое пятилетие), все остальные поминали его мать. Но картина не прижилась. Находясь в главном зале так, что она была первым, что видели заходившие на винокурню, она сразу навевала тоскливые мысли об усопшей, а когда слуги или гости видели рядом с теперь уже мертвой женщиной причину ее смерти, улыбающегося мальчика, который вовсе не знал и не хотел, чтобы так получилось, невольно осуждали его за то, чего он никогда не совершал. И, как бы неприятно это ни было, Дилюк видел их взгляды. И он все по ним понимал. Однажды, уловив такой взгляд даже от отца, он вдруг осознал одну очень простую истину. Если бы все они могли выбирать, будь у всех, кто когда-то был знаком с его матерью, выбор, они бы никогда не выбрали его. После этого следующие пять лет Дилюк праздновал в одиночестве. Он брал торт со свечкой и шел к картине, которую отправили к самой мало используемой лестнице, чтобы она меньше попадалась на глаза. Дилюк ненавидел этот праздник, но приходил к той, что подарила ему жизнь, благодарил за это и извинялся, а после рассказывал, что он не живет просто так, в первую очередь убеждая в этом себя. Он говорил о том, чего добился, что ее жертва не была напрасной, но картина не отвечала. Она и не могла ответить. Лишь розовые губы совершенно незнакомой женщины, расплывшиеся в мягкой улыбке, поощряли его за то, что он делал. Спустя время он стал приходить чаще, чем раз в год. К десяти он появлялся там почти каждый день, хоть и понимал, что это неправильно: вот так просиживать столь ценную жизнь на одном месте, но он не мог иначе. Он чувствовал себя виноватым, чувствовал себя обязанным жить эту жизнь за двоих, а значит и делиться всем, что с ним происходит. — Дилюк, подойди-ка сюда, — однажды позвал его отец откуда-то со стороны главного входа, когда он в очередной раз уже несколько часов разглядывал портрет. — Ты же помнишь Кэйю? — спросил он, когда Дилюк, выплыв из своей зоны комфорта, встал перед ним. За его ногой прятался мальчик, которого Дилюк пару месяцев назад вывел из леса, но ни один из них совершенно не понимал причины нахождения здесь. Кэйа, казалось, хотел куда-то сбежать или спрятаться, а Дилюк — вернуться к портрету и рассказать ему о том, зачем отец позвал его. Нет, не портрету, конечно, а женщине на нем. Ну, и не женщине, конечно, а… Он так и не научился называть это безжизненное изображение матерью, каждый раз упоминая ее и представляя лишь абстрактный образ, которого будто и не существовало никогда. — Помню, — отозвался он, мысленно подмечая, что память у него весьма хорошая, тем более этой случайной встрече он обязан Глазом Бога. Отец тогда немного помялся и, сделав шаг в сторону, подтолкнул Кэйю навстречу к Дилюку, мягко положив свою ладонь тому на плечо, отчего мальчик невольно вздрогнул. — Теперь он будет жить с нами, и, я надеюсь, ты, как хороший старший брат, научишь его всему, что нужно знать, — ожидая радости в чужих глазах, Крепус улыбнулся, но быстро понял, что что-то точно не так. — Дилюк, все хорошо? Нет, все хорошо точно не было. Неужели он настолько много времени проводил у картины, что ему нашли замену? И что потом? От него просто избавятся? Он не оправдал возложенных на него ожиданий? — Почему? — первое, что спросил Дилюк, подняв глаза к отцу и сжав кулаки, отчего Кэйа поежился, кажется, пытаясь вновь спрятаться за чужую ногу, но ему не позволили. — Почему?! — с повышением тона «почти незнакомец» все же смог увернуться и скрыться, вжавшись в ткань отцовского сюртука. Сюртука отца Дилюка, на секундочку. — Дилюк, не повышай голоса. Не видишь? Ты же напугал его… — мягко начал мастер Крепус, но впервые в своей жизни его сын осмелился его перебить. — Да плевать мне на это! Ответьте, в чем я провинился? У меня лучшие в школе оценки, я гораздо спортивнее большинства своих сверстников, у меня идеальные манеры, и я наизусть знаю все правила этикета. Я никогда не капризничаю и не спорю, веду себя тихо, делаю только так, как велите Вы. Разве не этого хотят все взрослые? Я идеальный ребенок! Так почему… почему вы решили найти мне замену?! — он не хотел кричать, но с каждым произнесенным словом внутри что-то трескалось, разбиваясь сотней осколков. В конце концов, слез он так и не сдержал, быстро стирая их большими рукавами рубашки. Так делать было нельзя, но очень хотелось. Просто так. Назло. Из-за того, что от него пытались отказаться. Отец, кажется, быстро понял, в чем проблема, но не успел он и слова сказать, как Дилюк уже умчался обратно к картине. Продолжая плакать, он сел под ней и уперся спиной в деревянную стену, сложив руки на коленях и пряча в них голову. Он не стал рассказывать портрету об этом. Он не стал рассказывать матери. Она отдала жизнь (что могло бы быть платой выше?), а он не справился. Потерпел неудачу. Он не старался достаточно, чтобы оказаться незаменимым. Видимо, стоило работать усерднее, но сейчас уже ничего нельзя было изменить. К нему так никто и не пришел, даже Аделинда не заглянула проверить, как он, что она обычно делала несколько раз на дню, а когда на улице уже стемнело (Дилюк понял это по окошку в двери напротив), дверь в эту часть дома, наконец, отворилась. — Уходи, — буркнул он в темноту, подозревая, что это старшая горничная, но его голос осип от долгих часов плача. Ему не ответили, лишь тихие, почти неслышные шаги раздались вверх по лестнице, и кто-то сел на корточки рядом, прямо перед ним. Этот «кто-то» был очень маленьким, точно меньше Дилюка, что показалось странным, ведь в их доме подобных людей не водилось. Не поборов любопытства, он все же поднял голову, столкнувшись со спокойным лицом напротив. Голубые глаза чужака смотрели заинтересованно и слегка виновато, губы были немного поджаты то ли от волнения, то ли просто по привычке, а сам он молча ждал, пока Дилюк скажет что-то еще. — Не слышал? Проваливай отсюда, — шмыгнул он носом и поднес руку к глазу, чтобы еще раз потереть его от слез, но незнакомец быстро остановил это травмирующее действие, возвращая чужие руки на колени. Он еще и смеет о нем заботиться! — Что? Боишься, что у меня глаза покраснеют? Ну и пускай, нечего беспокоиться обо мне, вор чужой семьи. Незнакомец только нервно сглотнул и отвел взгляд, рассматривая ковер слева от себя. — Что? Стыдно? И правильно. У тебя-то теперь все хорошо будет, — хмыкнул Дилюк, ожидая вытянуть из него хоть слово, но мальчик напротив усердно молчал. Немой что-ли? — Даже слов не находишь? Хоть совесть у тебя есть, уже радует… — Прости, — наконец раздалось со стороны, так тихо, что Дилюк даже не расслышал этого, поэтому переспросил, получив все тот же ответ. — Прости… — Ты так поиздеваться решил? И за что же ты извиняешься? За то, что все мои труды пошли прахом? За то, что жизнь мою разрушил? — он, конечно, немного преувеличивал, но сейчас это было единственным верным решением: прогнать чужака, надавив на жалость. Руководствуясь этим, Дилюк слегка улыбнулся, скорее вымученно, чем на самом деле жестоко, ведь вся ситуация действительно была комичной, но незнакомец не радовался. — Прости… я… я не хотел, — мальчик поднес руки к лицу и потер свои глаза, будто повторяя недавний жест старшего, избавляясь от непрошенных слез. Как оказалось, он плакал уже какое-то время, видимо, еще с того момента, когда скосил взгляд на ковер, и делал он это настолько тихо, что Дилюк, стремясь побольнее его задеть, вовсе не заметил этого. — Эй, ну ты чего?! — теперь он чувствовал себя виноватым вдвойне. — Прекрати плакать, ты ведь радоваться должен! — Нет… нет… нет, не хочу, — вновь затянул он, и от этого надрывного писка у Дилюка что-то внутри спалось, а после раскраснелось лицо. — Я не хочу… Я не хотел… Прости, правда, прости… И он больше не мог сдерживаться. Распахнув руки, Дилюк притянул мальчика к себе ближе и обнял, успокаивая, а тот вжался в его плечо, судорожно сжимая ткань белой рубашки так же, как сжимал сюртук Крепуса. — То есть ты не хотел занять мое место? — спросил Дилюк, когда плач с другой стороны чуть успокоился. Незнакомец не ответил ему, но помотал головой из стороны в сторону, что однозначно можно было трактовать как «нет». И именно в тот момент он перестал быть незнакомцем, став Кэйей, его новым младшим братом.✧✧✧
И вот эта картина снова перед ним. Спустя год после того, как в их доме поселился Кэйа, отец отправил картину на переделку тому же художнику, и на ней появилось еще одно улыбчивое лицо. Вот только исправленную версию Дилюк никогда не видел. С появлением Кэйи он проводил у картины все меньше и меньше времени, пока в один прекрасный день не перестал ходить к ней вовсе. Спустя семь лет, будто в отместку, картина забрала его отца. Было ли это плохой приметой, как говорили изначально? Вряд ли. Возможно, так просто совпало, ведь рано или поздно это должно было произойти и произошло рано. Как бы то ни было, теперь на картине было двое живых и двое мертвых. Дилюк возненавидел свой день рождения, ведь теперь он точно не мог стать праздником: с разницей в восемнадцать лет он убил обоих своих родителей. А следом их с Кэйей ссора окончательно превратила полотно в портреты покойников. Той ночью для него Кэйа умер, а вместе с ним умер и Дилюк. И что же делают, если на картине нет живых людей? Правильно, ее завешивают, что он и приказал сделать. С того дня он не подходил к ней. Да и в тот день Кэйю на ней не рассматривал, так что сейчас он действительно видел именно эту часть общего портрета с младшим впервые. Художник постарался на славу, идеально передав прищур Альбериха во время улыбки и его еле заметные ямочки на щеках. Идеально подобранная матовая структура волос потрясающе подходила к его смуглому лицу, а глаза будто смотрели в самую душу. На этой картине Кэйа выглядел живее, чем сейчас в настоящем. Рагнвиндр не смотрит на лицо своего отца, не смотрит на безжизненную розовую улыбку незнакомки. Теперь ему это без надобности. Теперь есть кое-кто гораздо важнее. Секунду борясь с собой, Дилюк все же поднимает руку и слегка проводит ей по чужой щеке, делая то, чего он так и не смог сделать в реальности. Он хочет потренировать свои извинения перед ним, но не успевает: с верхнего этажа раздается громкий крик Аделинды, и Дилюк срывается вверх по лестнице к той самой гостиной. Он, не задумываясь, отворяет дверь, столкнувшись сразу с двумя удивленными взглядами. Кэйа, кажется, соображает быстрее Аделинды, вскидывая руки в защитном жесте. Он оголен по пояс и прикрыт то ли простыней, то ли каким-то пледом, в любом случае, немного запутавшись, он успевает лишь отползти на пару сантиметров и выкрикнуть: — Прости, я… — прежде, чем Дилюк несильно сожмет его в своих объятиях.