«Не ради меня…»
И «Кэйа» правда хочет от этого плакать навзрыд, до хрипа.
Но «Кэйи» здесь нет.
Дилюк так и замирает на месте. — Откуда… — даже не вопрос, предсмертный хрип, быстро сменяющийся столь очевидным отрицанием. — Да о чем ты вообще! Я пришел за тобой! — Хватит игр, Дилюк. Я порядком устал от них. — Я не лгу и никогда не лгал тебе! Я прошу лишь закончить все это, забыть как страшный сон и жить дальше! Но он не позволит. Стоило избавиться от всех чувств окончательно еще тогда. — Заканчивай. Жалкий фарс нам ни к чему. Ты ничего не изменишь. Никого не спасешь. Сейчас нужно лишь смириться, дать им исчерпаться и утихнуть. А потом избавиться. В этот раз — навсегда. — Никогда не спасал. — Это… неправда, — но голос пуст. Последнее, что выделяло его в сером мире, вспыхивает и гаснет, как спичка, а вместе с этим вера и надежда навсегда покидают мондштадтские земли. Последний оплот города рушится на его глазах, но чувств по этому поводу нет. Лишь зря потраченное время. — Скажешь, тебе все равно на всех, кто погиб? Скажешь, плевать, что видел, как я насаживаю твоих соотрядников на собственный меч? Дилюк замолкает, зажмуривается, а когда открывает глаза, делает шаг вперед, навстречу мечу, заставляя тот коснуться себя. — Я уже сказал, что мне все равно. Ты, настоящий ты, важнее. И всегда был важнее. И на этот раз назад отступает Кэйа. — Знаешь, что я скажу тебе, Дилюк? Ты просто жалок. Не стоит лгать тому, кто состоит из лжи на добрую половину. «Кэйа» смотрит на незнакомца еще мгновение, а затем разворачивается и отходит. Теперь он скучен, азарт утих, и мир снова сер. Дилюк оказался лишь пережитком прошлого, вернувшегося в его жизнь на пару минут. Ничего большего. Но отчего-то впервые сердце колотится так тяжело и гулко. Шаги не тверды. Отчего же? Меч падает на землю, издавая глухой, безразличный грохот металла о камни, прячущиеся в мягкой траве. Жест не примирения, а окончательного отказа от всего. От эмоций. От прошлого. От него. — Иди к своим выжившим, Дилюк, я отпускаю тебя, — и все правда стихает. Лишь сожаления до последнего не хотят умолкать. — Расскажи им, как чуть не поймал «Чудовище» и больше оно не навредит им. А теперь… оставь меня в покое. Он делает несколько шагов вглубь пепельной мглы, повернувшись спиной к тому, кого когда-то, возможно, любил. Любил… так вот, что это было. Слово, что он никак не мог вспомнить. Но теперь это неважно. Оно такое же серое, как и любое другое, ничем не лучше. Все кончено. И лишь Дилюк этого не понимает: — Знаешь, сколько я искал тебя, когда все сдались? Я не переставал ни на день за эти восемь месяцев. Он делает шаг ближе, затем еще один, пока их не начинает разделять лишь пара метров. — Я шел сюда даже будучи уверенным, что меня убьют. Более того, я был уверен, что если ты попросишь рассказать, куда все ушли, я просто отдал бы тебе карту подземки. Последний шаг, и Дилюк почти может коснуться чужой спины. — Так что не смей говорить, что это коварный план, что ты ничего для меня не значишь. Кэйа, я тебя… Но он не позволит ему закончить. — Я сказал тебе уходить. — А я вновь не послушаю. Я не оставлю тебя. Никогда.«Никогда»
Эта издевка отражается эхом в ушах, заставляя остановиться и обернуться. Она задевает на удивление сильно. Не печаль, не боль — чистая, неразбавленная ярость, белая и слепая, разгорается на нее ответом. — Никогда? — голос не был громким, но Дилюк все равно отпрянул. Низкий, свистящий, как ветер в трупе города, и от этого — в тысячу раз страшнее. — Ты… ты смеешь говорить это слово мне? Неужели ты это серьезно? Он не шел, он наступал, заставляя Дилюка делать очередной шаг назад. Но теперь не было угрозы оружием — только голая, неприкрытая ненависть. — Я не помню тебя, — слова сочатся ядом. — Я не помню твоего имени. Не помню твоих глаз. Не помню ничего из той жалкой жизни, что была до этого! — палец бьет в висок с такой силой, что кожа под ним вмиг белеет. — Здесь пусто! Выскоблено досуха! Но я смотрю на тебя… и во мне поднимается такая ненависть, что я готов разорвать тебя зубами! Дилюк пытается что-то сказать, но чужой голос говорит поверх него, нарастает, не дает и шанса вставить даже букву, давит. Он нарастает до тех пор, пока не начинает срываться на хрип. — Я ненавижу твой голос. Ненавижу твое дыхание. Ненавижу каждую ниточку на этом проклятом плаще! Я ненавижу тебя так, как не ненавидел никого за все эти месяцы ада! И знаешь, что самое поганое? — он останавливается в шаге от Дилюка, тело дрожит мелкой, беспощадной дрожью. — Я не могу тебя убить… Признание срывается с тихим надрывом, что, кажется, рвет горло. — …рука не поднимается. Внутри все кричит, требует твоей крови, требует увидеть, как ты корчишься в грязи… а я… — в голосе вдруг проступает жуткая, истошная безнадежность. — А я не могу. И я ненавижу себя за это еще сильнее, чем тебя, Дилюк. Он хватает Дилюка за воротник, не чтобы ударить, а чтобы удержать на месте, встряхнуть, вогнать в него эту ненависть, как гвоздь, и одновременно с этим притянуть ближе. — Почему? — шепчет он, глядя в широко распахнутые глаза того, кто был для него некогда самым важным человеком на свете. — Кто ты такой, что даже моя плоть тебя помнит, когда разум отказывается? Кто ты такой, что я желаю тебе мучительной смерти и в тот же миг готов броситься под удар вместо тебя? В его глазах — чистое, надрывное безумие. Не память, а ее отсутствие сводило его с ума, а единственным якорем в этом хаосе оставалась всепоглощающая, бессильная ярость к незнакомцу с печальными глазами. — Заставь меня ненавидеть тебя по-настоящему! Дай мне причину! Сделай хоть что-нибудь! — Дилюк едва сохраняет равновесие, когда его отталкивают. «Кэйа» опускается на колени и сжимает мокрую траву руками. — Или исчезни. Сгори. Убей себя где-нибудь. Мне все равно. Лишь перестань быть этим… этим упреком во плоти, который я не в силах уничтожить. Быть вечным напоминанием о том, что когда-то было… « …было то, чего теперь нет и никогда не будет…» Дилюк медленно выпрямляется. Отстраненно, будто сквозь толщу воды, он смотрит, как «Кэйю» рвут на части его же эмоции, его же страхи. У его ног — существо, состоящее из одной сплошной, кровавой раны. И в нем самом что-то окончательно перегорает, освободив место ледяной, кристальной ясности. Тишина, наступившая после криков Кэйи, была оглушительной. — Хорошо, — голос Дилюка глух и абсолютно ровен. В нем не осталось ни надежды, ни страха. — Я принимаю твою ненависть. Ты имеешь на нее право. Большее, чем кто-либо. «Кэйа» замирает, все еще тяжело дыша, не понимая. — Если лишь одно мое существование — для тебя пытка… Он делает шаг вперед. Не угрожающе. Скорее, как человек, подходящий к краю пропасти. — Если я упрек во плоти, который ты не в силах уничтожить… Я поступлю так, как ты захочешь. Его голос не дрогнул ни на йоту. — Я все еще люблю тебя, Кэйа. До последнего вздоха. До последней капли крови. «Кэйа» медленно поднимается с земли. Его дыхание все еще неровное, но ярость сменилась ледяной, безжизненной пустотой. Он смотрит на Дилюка не как на человека, а как на проблему, которую необходимо решить. Последнюю проблему. — Ты говоришь о любви, — его голос тихий, шипящий. — Ты говоришь о доверии. О спасении. Пустые слова для пустого места. Я не верю тебе. Он делает шаг вперед. Рука тянется к мечу, что валяется у ног Дилюка. Металл ощущается холодным и тяжелым. — Хочешь что-то доказать? Искупить вину? — Кэйа поворачивает меч в руках, и лезвие ловит тусклый свет, блеснувший в его мертвых глазах. — Ты прав. Твое существование — пытка для меня. Каждый твой вздох, каждый шаг, каждая попытка что-то вернуть — это гвоздь в крышку моего гроба. Гроба, который ты же и сколотил. Он чуть сжимает клинок. — Я ненавижу тебя больше всего на этом свете. В последний раз ведет пальцами по ровному лезвию и протягивает эфесом в сторону Дилюка. — Хватит слов. Хватит этих жалких попыток что-то изменить. Ты все сломал. Окончательно и бесповоротно, — голос становится твердым, почти металлическим. — Если ты действительно любишь… если в этом есть хоть капля правды… тогда докажи. Не спасением. Не побегом. На секунду в воздухе повисает напряженная тишина. — Докажи исчезновением. Возьми и перережь себе глотку. Сделай это ради моего спокойствия. Подари мне тишину. Навсегда. Это будет единственный по-настоящему правильный поступок за всю твою никчемную жизнь. Он не отводит глаз, выжидая. Это не просьба. Это приговор. Последнее, что он может от него потребовать. Единственный способ разорвать эту мучительную связь, которую даже потерянная память не в силах стереть. Меч зависает в воздухе между ними. Лезвие, холодное и неумолимое, будто вобрало в себя весь свет умирающего мира. Тишина плотная, липкая, давящая на уши. Дилюк не двигается. Смотрит на протянутую рукоять, на белые пальцы, сжимающие ее, а потом — в глаза напротив. Он не сомневается и не спорит. Что бы он ни увидел в синих, в алых все было кристально ясно: в них не было ни ужаса, ни протеста. Лишь медленное, принимающее понимание. — Если я сделаю это, ты будешь свободен? Пообещай мне, что больше не позволишь причинять себе боль. — Не тебе диктовать мне условия. Уголок губ Дилюка чуть дергается вверх, и он ведет головой из стороны в сторону. — Если моя любовь, мое присутствие, сам факт моего дыхания причиняют тебе такое невыносимое страдание… — он делает последний, решающий шаг так, что рукоятка почти упирается в его грудь. — Тогда я устраню причину, если это искупит все мои грехи перед тобой… Рука медленно поднимается. Она не дрогнула ни на секунду. Пальцы обхватывают рукоять поверх чужих — холодный металл, теплая кожа. Последнее прикосновение. — Тебе никогда не смыть их. «Кэйа» не отводит взгляда. В его ледяной маске на мгновение проступает что-то иное — не торжество, не облегчение, а жадный, животный интерес. Желание увидеть, как из этого человека, из этой назойливой, невыносимой проблемы, наконец-то уйдет жизнь. Лезвие блестит. Дилюк разбивает их касание, забирая меч, прижимает острие к основанию собственного горла. Холодок металла заставляет его кожу покрыться мурашками. — Ты ведь хочешь шею, я прав? — Прав, но я не помню почему и, видимо, это хорошо? Дилюк в ответ кивает. На его губах застывает еле видимая безмятежная улыбка. — Мне бы так хотелось в последний раз тебя обнять, — шепчет он, закрывая глаза, и проводит мечом.✧✧✧
Кэйа подскакивает на кровати так, словно только что почувствовал конец мира. Сердце колотится где-то в горле, жар и духота обволакивают его целиком, ноги спутаны одеялом, а липкие волосы душат. Он касается шеи, нервно проходит по ней пальцами, отгибая ворот ночнушки и распутывая пряди, ощупывает, но ничего не находит. Шея ровная, гладкая, целая. Лишь бешеный пульс отзывается под кончиками пальцев. — Все в порядке? — голос, кажущийся слишком громким в ночной тиши, пугает Кэйю лишь на секунду, и он медленно поднимает взгляд на Дилюка. Тот тоже в ночнушке, сидит за каллиграфией у окна, с пера на белые страницы капают чернила, расплываясь неровными кляксами по домашней работе, а вокруг высится кипа свитков и бумаг. Пора экзаменов всегда сказывалась на Дилюке не лучшим образом, но сейчас, казалось, он выглядел даже более изможденным, чем обычно. – Ты так резко подскочил… Что-то случилось? Снова кошмары? И правда… чего же он так испугался? — Я… не знаю… — Кэйа проглатывает ком в горле, но проще не становится, — то есть… не помню? Я… За окном только начинают пробиваться первые лучи солнца, потому в комнате еще царит полумрак, а на столе Дилюка все еще догорает свеча, отбрасывая теплые тени на исписанные листы бумаги. Они пляшут по страницам так же, как танцует огонь на обуглившемся, едва торчащем из воска фитиле, и Кэйа невольно заглядывается, пытаясь прийти в себя. — Не торопись, — Дилюк говорит спокойно, откладывает перо в сторону. Голос у него мягкий, бархатистый, дарующий то необходимое спокойствие, что нельзя было отыскать ни в танце огня, ни в мягких тенях, — принести воды? Но Кэйа мотает головой, сжимая пальцами одеяло. — Не помню, что снилось, — он снова поднимает руку и вновь ведет ей по шее, ища несуществую засечку, рану или шрам, но ничего не находит, — было так тоскливо, словно я вновь совсем один, словно меня все бросили, — он замолкает, нервно сглатывает и решается заглянуть в знакомые, полные манящего спокойствия глаза, — и ты… тоже в итоге меня оставил. Первые несколько секунд Дилюк молчит, просто смотрит, то ли обдумывая сказанное, то ли ожидая продолжения, но в конце концов хватает подсвечник и поднимается: — Я все же принесу воды — на тебе лица нет… Но Кэйа не позволит ему уйти. Прежде, чем успевает подумать, хватает Дилюка за край ночнушки, дрожащими руками, цепко, не дает ему сделать даже шага в сторону двери. — Не нужно… — шепчет он. — Не хочу, чтобы ты уходил… Хотя бы сейчас…. — Я не… — Дилюк замолкает, не договорив, смеряет взглядом неаккуратно брошенное перо и заляпанные кляксами листы, секунду-другую наблюдает, как чернила растекаются по пергаменту, тяжело вздыхает и подходит чуть ближе. — Пустишь? — тихо спрашивает он, отгибая одеяло, и прошмыгивает под него, стоит Кэйе неуверенно кивнуть. С собой Дилюк приносит запахи чернил, воска, новой бумаги и ночной свежести. Они дурманят и усыпляют так, что бороться с этим почти невозможно, хоть Кэйа и старается. Они лежат долго, совсем близко, Кэйа утыкается лбом в чужое плечо, вдыхает знакомые ароматы и, кажется, понемногу приходит в норму. С каждой минутой его сердцебиение становится все медленнее, пока не успокаивается, а дрожь уходит, уступая место равномерному посапыванию. Дилюк чувствует, как Кэйа все больше расслабляется, покоряясь моменту, и не может не сделать того же. Вместе с ним он все больше разморяется от тепла, тает под пуховым одеялом и щекочущим шею дыханием. — Наверное, это из-за меня? — спрашивает он неуверенно, когда Кэйа придвигается чуть ближе, а сам он вот-вот провалится в сон. — Ты не виноват, — шепчут в угол шеи, куда-то на уровне ключицы, едва касаясь ее губами, и по телу бегут непрошенные мурашки. — Это от света. Я читал, что кошмары снятся чаще, когда в комнате светло, — Дилюк поднимает руку и осторожно, почти с благоговением, проводит пальцами по его волосам, распутывая спутанные пряди. — Я больше не буду приходить, если это вредит. Кэйа издает тихий смешок, пряча улыбку в изгибе чужой шеи: — Брось, Дилюк, — журчит его голос в тишине, и кончик носа проходит по шее до мочки уха, — я только рад просыпаться и первым делом видеть тебя. Уголки их губ вздрагивают в слабой улыбке. Это так глупо: один не может учиться в одиночестве, но ему достаточно, если компанию составляет даже спящий человек; другой терпеть не может засыпать в пустых, безмолвных комнатах. — Кошмар правда был об этом..? Кэйа сглатывает, ежится и двигается еще ближе. Руки вновь хотят коснуться шеи, ему кажется, что что-то из нее торчит, что-то рвет ее прямо сейчас, но ничего нет. И он не может понять, с чем же это связано. — Страшнее даже не оттого, что это кошмар. У меня ощущение, будто это… предзнаменование. Что так и будет… — И ты в них веришь? Кэйа не отвечает, ведет пальцем по чужой руке, поправляет одеяло и наконец выдавливает странным привкусом оседающую на языке ложь: — Нет. — Если не веришь — этого и не случится. И Кэйа не может ему не поверить. Не может не довериться Дилюку, который сейчас так тепло его обнимает, так нежно спасает от всех страхов. — Кэйа, — Дилюк зарывается носом в синие волосы, осторожно укладывает свою голову поверх его и произносит тихое, но до боли пронзительное, — я не оставлю тебя, — гасит свечу щелчком пальца, комната погружается в предрассветную темень, — никогда не оставлю. И на подобное достаточно только улыбнуться, позволив обещанию убаюкать себя.