ID работы: 12329252

И в тебя врываешься ты

Джен
NC-17
Завершён
2
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
24 страницы, 1 часть
Метки:
Hurt/Comfort Аддикции Ангст Боль Буллинг Влюбленность Графичные описания Дарк Драма Жестокость Заболевания Защита любимого Измененное состояние сознания Кровь / Травмы Медицинское использование наркотиков Насилие Невзаимные чувства Нездоровые механизмы преодоления Нездоровый образ жизни Ошибки Подсознание Последствия Психологические травмы Равнодушие Рейтинг за насилие и/или жестокость Рокеры Романтика Самоистязание Самоуничижение Селфхарм Сострадание Социальные темы и мотивы Страдания Сумасшествие Темы ментального здоровья Темы этики и морали Упоминания наркотиков Упоминания насилия Философия Элементы гета Элементы дарка Элементы драмы Элементы психологии Эстетика Спойлеры ...
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
2 Нравится 2 Отзывы 1 В сборник Скачать

тончайшая, словно бы сотканная из паутины мембрана, состоящая из сотен ещё более тонких слоёв

Настройки текста
             Высказать, потому что тесно во мне правде, убитой миром, дерёт меня на куски.              И стоит комом в сердце нежное, растерянное лицо и кошмарная рана, впилось в сердце, выросло, словно живое лезвие, в самой его середине. Невольно ничтожные слабые фотографии стали порталом, болью моей.              Бедный, бедный молодой человек, несчастный мальчик мой!              Но надо понимать моему читателю, что, хотя я и весьма красноречиво и много буду говорить о нём, его ране, философии и жизни, и упомяну о своих чувствах, неизмеримо сильных и граничащих с влюблённостью, у меня нет никаких целей вступать с ним в брак и уж тем более дожидаться и искать его для этой глупой цели. Для этого я возьму других парней, в которых влюблена не меньше. Любовь не обязательно должна приводить к браку — любовь скорее про сострадание, про нежность к каждому кусочку тела любимого, про бесценность его счастья.              Лицо... не как у других людей, непробиваемое, нет, словно бы состоящее из жизни и движения, так, что когда смотришь на него, кажется, будто бы падаешь в фотографию куда-то вглубь и вдаль, в отражение космоса в тёмно-зелёных водах, над которыми носится прозрачная лазурная рябь.              Аккуратное, хрупкое лицо, не лишённое при этом выразительных и ярких черт, обрамлённое волнами длинных тёмных волос, поблескивающих в свете фонарей. Столь же хрупкая, чувствительная, чувственная натура, прорывающаяся сквозь все его черты, и мощная энергетика, способная захватить любого из нас, даже когда он в таком ужасном положении.              И глаза, обращённые прямо к нам. Прямо к нам. Глубокие, как бездна, тёмные, подчёркнутые чёрными ресницами сверху и снизу. И в лице, и в глазах — отпечаток всей его жизни, чувств и эмоций, потому что его душа чересчур тонкая и беззащитная. И он смотрит на нас, такой живой.              А ниже, чуть ниже груди, на которой тоже тень его жизни, чёрная футболка с названием песни, наверное, любимой рок-группы, которую он слушал, улыбаясь или плача, слушал, испытывая неведомые нам чувства. Эта песня пропитывала всё его существо, всю душу, все органы, всего его до кончиков пальцев. Может быть, эта песня погружала его в тёмные коридоры его собственных переживаний, и резонанс своих чувств с голосом певца помогал ему продвинуться к выходу...              А может быть, песня зажигала в нём чувства, из которых состоит совершенно любой среди сотен его разновидностей рок'н'ролл, пробуждала внутри него свободу и мятеж, и он, прижав ладонями наушники к ушам с выражением лица, сходным с болью и блаженством, ощущал себя крутым. Я не слушала эту песню, которая, наверное, уже вошла в его вены и будет течь там всегда, которая подарила ему то, в чём он так отчаянно нуждался, и не знаю её, но в любой рок-песне есть обязательно бушует доля гневности, самой натуры её автора.              Но под этой приподнятой чёрной футболкой, кем-то спроэктированной и сшитой, чтобы она защищала тело и органы человека и дарила ему радость, ниже — то самое "внутри" выдернуто из его рассечённого где-то от верху и, чуть вбок, почти до низу живота.              И кровь, много чёрной крови сплошным пятном почти до колен, приобретающей венозный оттенок к краям и растёкшейся по складкам острыми полосами на джинсах, протёртых и этим уже символизирующих свободу, натуру, полную ветра, определённого рода протест. Тёмно-алые и багровые капли вокруг, ещё более темнеющие посередине. Живая кровь, насыщающая весь его организм, кровь, бывшая им самим, а теперь навсегда покинувшая его и погибающая на пыльной земле. Его часть, умирающая часть.              Он сделал это сам в полунеадекватном состоянии, в бреду, не осозновая, что происходит, разрезал себя, вытащил самого себя из под кожи и мышц. И лежит, не ощущая ничего, обезболенный выжигающим сладким ядом — но всё в этих фотографиях пропитано безбрежной, всеобъемлющей трагедией, очарованием горечи. Он наркоман. Он утонул одном из самых опасных наркотиков, метамфетамине. Люди не по своей воле окунаются в эту бездну. Что-то было в детстве, давление, из снаружи перешедшее вовнутрь и укоренившееся в мозгу так, что сам человек не то что не выкорчует, он и не поймёт, в чём беда, не найдёт застрявшего осколка под давно заросшим шрамом души. Просто мир вокруг него будет через призму цветов этого осколка, словно бы в льдинка в сердце и глазу Кая из "Снежной Королевы". Надо понимать, что никто не может выбрать смерть добровольно. Это противоречит тому, что клетки держатся друг за друга, то, что органы слаженно работают, трепещут, и их бережно защищает кожа. Любое существо помчится с обрыва в злую пропасть, только если его хвост загорелся. Существо нужно остановить, даже если оно брыкается, вырывается и кусается, потушить и обработать лекарствами его хвост. Человеку нужна помощь, спасение...              Он смотрит на нас. А на его боку, до предела натянув красновато-переливающуюся, тонкую, хрупкую брыжейку — ткань, за которую держатся внутренности — вот эти самые трепетные органы, непередаваемо изящные.              Видели ли вы когда-то компьютерные модели их перистальтики или видео операций? Они трепещут от биения сердца, вздрагивают, перетекают сотней неуловимых оттенков, словно бы под их поверхностью и одновременно где-то бесконечно далеко — бушует океан, находятся в постоянном движении, самом сложном из бывающих во вселенной. Их поверхность и внутренность будто бы состоит из самой жизни.              Они — благородные. И ты, на мгновение затаив дыхание, ощущаешь необыкновенное уважение к ним и этой трогательной жизни, бесконечно великолепной, бесконечно необъяснимой и глубокой, священной. Трепет, но не испуганный, а восторженно-онемевший, будто бы ты узрел небесного ангела во всём его торжественном, роскошном великолепии, самого Бога — какое-то неизъяснимое благоговение.              Они — невинные, словно дети, они — сама суть человека, его середина. А из соединений столь же прекрасной внутренности мозга, из стремления жить каждой части, и состоят все связи его мыслей и чувств.              Изогнутый, словно узор, будто бы светящийся изнутри нежными и в то же время яркими оранжеватыми и розоватыми вспышками сияния, чуть темнее кожи, кишечник. В некоторых плоскостях светотени он чуть просвечивается до более тёмного синеватого оттенка сосудов и превращается в сиреневый, как бывает на венах рук, но только по сравнению с остальными цветами; редко скользит едва заметный ореол малинового, — а так его цвет полностью красновато-розовато-оранжеватый, где-то нежнее, а где-то ярче.              Желудок, цветом напоминающий розовую розу со всеми её оттенками от светло-лилового и персикового и до почти перламутрового, испещрённый ветвистыми стеблями вен винного цвета.              Прозрачная ткань, нежнее любых лилий, слишком беззащитная перед всем окружающим.              Она должна быть внутри, кожа и все мышцы должны её защищать. Она — внутренность.              И я не могу передать словами весь бесконечный ужас того, что внутренность оказалась снаружи.              Невозможность этого как сути и возможность этого в жестоком мире разбивают вселенную на два куска, словно бы на две параллельные реальности, и эта чёрная дыра, этот горизонт событий навсегда останется на линии времени.              Как это ужасно, что вся стенка этой полости, не менее живая, чем органы, разрезана и взрывается болью, а органы остались без защиты.              Вспоротый живот. От одной этой мысли на миг что-то колючее когтистой лапой вонзается в сердце, и в то же мгновение хватает и прожигает точку вверху, посередине, под рёбрами.              Живот — такая нежная, мягкая, такая кошмарнейше беззащитнейшая часть человека, лишённая костей. Он чуть впадает под рёбрами изящным изгибом, образует по бокам талию, а ближе к пупку и особенно ниже него, после едва заметной горизонтальной складки, становится круглей и выпирает над тазом. По самому его центру, от верха до низа, проходит полоска, и ровно по этой полоске, будто бы специально, центр его беззащитности: тут и середина органов, и наиболее выпирающая внизу часть, рёбра сходятся выше всего и таз тоже образут уходящую вниз ложбинку.              Живот пронизан бесчисленными множествами нервов, словно бы многослойной узорчатой сетью, очень чувствительной и хрупкой. И ещё больше нервов в кишечнике, который он защищает в меру своих сил — столь подвижном, сложном и уязвимом органе.              Я не могу выразить до конца, но я точно знаю, что это одна из ужаснейших ран. Потому, что она, невероятно огромная, обнажает все эти подвижные органы, всю эту полость внутри... обнажает полностью, во "вне". Вся Вселенная в человеке, Вселенная есть человек и человек есть Вселенная. А вне его тела, там для него — пустота и ничто. И сокровенная, дрожащая от ужаса середина — внутренности, то есть ты сам, — нараспашку открыта ей, и эта смерть вкрадчиво обняла стены раны, пожирая кровь, и проникла вовнутрь...              И уже по законам физики не даст закрыться тканям, прижаться, дрожа, друг к другу. Только разъест края и впустит вовнутрь медленную смерть, пригласит на запах крови своих клыкастых рабов, которые с удовольствием погрузят хищные пасти в дыру на ослабевшем теле и с чавканьем раскромсают его изнутри под вопли необъятной и бесконечной в каждом мгновении муки.              (Я отступлю, так как не могу не сказать то, что как вообще, скажем, в бою, можно вообще нанести такую рану. Учиться подобному удару — учиться вспарывать животы до кишок. Цинично, нет, извергски наносить такой удар при возможности, даже если это самый лёгкий способ защититься от нападающего сейчас или из-за свойства подобной раны, перерезавшей мышцы, обездвижить противника. Не удар во внутренности, ведущий к смерти быстро, нет. Или по крайней мере колющий удар вглубь тела предельно понятен — поразить противника внутрь, остановить его дыхание, чтобы он не остановил твоё. И не режущий удар только по мышцам, чтобы противник потерял способность обороняться, но выжил. Но так... важные внутренности не задеты, но они разверзнуты. Чувствительнейшая же внутренность брюшной стенки (потому что та часть, которая прямо прилегает к органам, кишкам, желудку — тоже орган, один из самых внутренних) разрезана по всей длине полностью или почти. Адская, невыносимая боль, распоротое страшным и огромным, огромнейшим разрезом тело, обнажившее всю свою середину, вывалившиеся внутренности, всё еще бьющиеся в ужасе, обнажившие свою интимную суть. Я не могу высказать всю бесконечную степень циничности и бесчеловечности, жестокости, варварства и изуверства. Живодёрства. Допустимо такое только в том случае, если ты (либо кто-то ещё, о появлении кого здесь через допустимое время для выживания этого человека тебе известно) имеешь возможность кинуться сразу или через некоторое время оказать помощь поражённому, тогда такой удар даже очень хорош — внутренности не задеты и человек выживет. Но пойти дальше, бросив его (не менее извергски это, даже если нанесён такой удар с намерением добить раненого потом — учитывая, какие мучения и что он перенёс), пойти дальше, бросив его, будь то продолжение боя или что ещё, оставить человека умирать, умирать в таком состоянии, разглядывая собственные кишки, мучительно, долго, может, долгие часы, может, даже несколько дней — это преступление).              Со стороны, даже когда сам человек смотрит на себя со стороны, — это просто чрезмерно огромная рана. Но для Вселенной, которой является человек — она распорола почти её всю, и теперь она над пропастью того, чего нет, "нет" гуляет внутри, прикасаясь ледяными сухими щупальцами к органам.              Эта рана не просто чрезмерно огромная и длинная, взрывающая и разрывающая тебя красно-чёрными раскалёнными клешнями, сужая твой мир до границ горящих обрывков мяса, бывших телом, которое раздирается между ними тысячу раз за каждое мгновение и падает насквозь миллион игл в её клыкастую глотку, чтобы, пролетев все раскалённые круги ада, вновь вывалиться в неё дрожащей от ужаса серединой. Одновременно будучи раной, пустотой по твоему центру, образовавшейся вместо тебя, и её отмирающими краями и кончиками раздавленных нервов, будучи небытием и не могущим быть им одновременно.              (О, как хорошо, мой милый мальчик, что ты был обезболен наркотиком! Ведь ты как раз из тех людей, чьи нервы слишком остры).              Не только. По тому уже факту, что она обнажает внутренности, те самые, которым так легко выпасть вовне по причине их подвижности, после чего в природе это повлекло бы мучительную смерть...              По тому уже факту вся беззащитная стенка живота связана с этой серединной сущностью человека. Там, на ней, внутри, слой — нежная, как крылья бабочки, ткань, защищающая органы. И эта ткань является одной из самых внутренних частей человека наряду с ними.              И в единении со всеми мышцами живота, прямо за которыми, за каким-то сантиметром, будто специально, уязвимые органы — весь этот живот — это тоже какая-то сакральная внутренность.              И руки его сейчас, и глаза, глубокие печальные глаза, полные удивления и ещё чего-то, что я не могу уловить — что он понимает сейчас, о чём думает? Знает ли, видит ли, что с ним? Или в бездне его ума всё искажается, заворачивается странными ветвями и змеями и, провалившись в мутный сон, приобретает иные формы, и сам ум плывёт тоже по волнам океана и растёкшись этим океаном, несётся по течению бессвязных мыслей и чувств, складывающихся в причудливые истории в порядке, противоположенном привычному пониманию осознания и логики? Но он смотрит и на полицейского, и на фотографа... —              ...красивый нос, едва-едва, но всё же существующие впадины на щеках; тёмные, изогнутые, поднятые брови; изящные ноги. Магнетический облик, сложная душа и чувства... Всё это принадлежит человеку с распоротым животом и всеми кишками наружу.              О мой мальчик... как тебе пришло в голову такое сделать с собой?              Наркотики — чужеродные химические соединения, манящий блик извне, зовущий лишь тех, чью жизнь внутри задушила чья-то жестокая рука, лишила дофамина и эндорфина, и как бы они не пытались улыбнуться, мозг искажается болью и безнадёжностью.              Часто, часто они поражают людей с тонкой, как на миг возникшая радужная полоса на небе, едва ли способной выжить душой. С душой ещё одного Творца.              Представьте себе, что вы родились без кожи и местами даже без мышц. Вы и без внешнего мира теряете кровь и воду, а любое прикосновение причиняет вам боль, а все острия камней, ветра, а тем более удары судьбы, холод и ножи, котрыми любят тыкать друг в друга люди — пронзают вас насквозь. Так и они. И это не метафора, это свойство их нервной системы.              Лишь только такие видят своим обнажённым сердцем реальность насквозь, её, неприглядную, покрытую грязью и трагедиями; оно прикасается к ней и оттого горит, и иглы, вонзившиеся в него, остаются занозами навсегда. Только такие способны творить, потому что каждая клетка их тела объединена в навсегда единое с духом искусства и огня, которого другие были лишины от зачатия.              Наркотики — и психологические травмы. Если вам поломали ребро и оно вонзилось вам в лёгкое, вы будете искать обезболивающее. Если вас не любили, когда вы были беззащитным существом, для которого мать — единственный способ выжить, вы будете считать себя недостойным любви; и вы даже не узнаете, как это — любить себя. Что-то в вас, за границей сознания, глубже, просто будет бичевать вас изнутри лишь за то, что вы живёте, и раз за разом вы будете падать от внутренних гематом, ваша душа будет резать себя изнутри, как он разрезал себя, чтобы выбросить самого себя, гнилого и недостойного. Если вас не пускали на волю — вы заперты в клетке души и не знаете, как быть вольным, и даже если вам кажется, что вы вырвались, что-то будет шептать вашему подсознанию, что вы живёте неправильно, вы — неправильный, и прутья клетки, из которой вы рвётесь, разрежут вашу душу, вновь и вновь. И это высосет из вас оставшуюся кровь, убьёт ваши рецепторы дофамина и серотонина.              А наркотик, этот свет извне, он предлагает забыться, забыть самого себя, как во сне. Избавиться хоть на миг от давления, стать тем, чему не может быть больно, стать словно водой или ветром.              Он, чужеродный, проникает вовнутрь, и делает то, что и нужно выточенным лезвиями реальности из собственной кости клешням: уничтожает изнутри, разрушает тело.              Безудержная до болезненности радость — та, которой давно нет, на том месте, где либо родились, но не смогли достичь солнца мечты, либо им не дали даже проклюнуться из зерна.              И человек погружается в бредовые сны подсознания. Но в собственных снах, естественных, он блуждает по закоулкам собственной головы, ходит по нейронным связям, забредает в темницы души и напарывается на проблемы, нерешенные и даже неосознанные в жизни и превратившиеся ассоциативным сознанием в образы чудовищ и пропастей, а точнее видит их настоящий облик, такой, каким видит реальность собственная душа. И разбитые на фрагменты части сознания, лишённые критического мышления, стопора, остановившего бы их на пути решения этих проблем, пытается пройти лабиринт и справиться с вонзившимися в душу шипами.              А он бродил не во сне, он шатался по улицам, утопая в ночи, как мерцающий звёздный свет, но ум его был также разрознён.              Но в его голове кроме него самого был это сладкий яд, и если его сознание, если так можно назвать гуляющий во сне отголосок, поначалу могло думать, что всё хорошо, его тело, встречая повсюду сильнодействующую отраву, звонило о беде во все колокола. И более того, наркотик изменил движения нейронов, опьянил мозг, запутал его так, что всё там перевернулось, будто бы привычные дороги внезапно стали вести не туда.              Может быть, туда и забросило его? Туда, где мозг и все нервы стались выгнать чужеродный элемент, сжигающий изнутри органы?              Страшные ли образы захлестнули его? Может быть, он был уверен, что на месте его живота, где-то внутри, уродливая тварь взгрызлась в него? И воспалённый ум подал решение единственно верное для сна, когда он не смог проникнуть в себя руками: разрезать ткань, за которой, в самой крови, оставляет внутри кровяных сосудов и на поверхности органов ядовитый след многотелая и многолапая сколопендра; вытащить, вытянуть её оттуда.              Так или иначе, небытие вокруг мира внезапно собралось в нерушимо твёрдое лезвие и в каждую секунду времени, растянувшегося на вечность, уничтожало его. Нож пронзил беззащитную стенку живота, и умерло время. Время разбилось на тысячу осколков.              И в каждом миллиметре — разрезанные мышцы, кожа и брюшина — себя собрался он весь, и этот миллиметр катался бы по полу от боли, если бы мог, перепиленный пополам, а затем умирал. Для этого трепещущего кусочка в адской муке останавливалось время, отрывалось мясом от основной временной шкалы.              И нервы взрывались. Нервы — продолжение мозга, тело — продолжение мозга. Он не был близок к смерти, он умирал каждую секунду, он умер тысячу раз, на кончике каждого разрезанного волокна и мышцы, не передавших сигнал и кровь друг к другу, умер в каждой остальной, неповреждённой клетке тела, бесконечно связанной с этими, он бесчисленное количество раз сгорал.              Лезвие разорвало брюшную стенку, пол вселенной по самому беззащитному месту, и посередине, на месте живых раньше нервов, их волокн, перепиленных, на месте живых соединений между мышцами, частями брюшины — там везде поселилась смерть в её уродливом и гнилом, зазубренном обличьи; не пустота, нет, хотя и она тоже — засасывающая воронка, словно бы чёрная дыра, растягивающая твоё тело, разбивающая время на много половин, забирая одного тебя в небытие и оставляя второго в живых.              Органы способны желать жить, чувствовать себя хорошо, бояться, как это делают дети. Невинно, наивно. Кусочек кишки, кусочек мозга — эта цель прежде всего. И любые соединения желают лишь этого, а всё остальное — лишь результат, поломанные пути и запутанные дороги, по которым ищущие спасения падают в кипящий котёл.              Огромная дыра — ты — в каждом органе, лишённым защиты. И в то же время ты — в единении со всеми чувствами, все они словно ростки, имеют корни, ещё не имеющие даже очертаний, в тебе, листья дальше и розы в сознании. Ты, в органе и ты — орган; тысячи крошечных холодных шипов страха вонзаются в твою плоть, сухая обжигающая хватка пустоты, смотрящая тысячью чёрных, покрытых когтями лапок насекомых.              И в тебя врываешься ты, врываешься куда невозможно, сквозь смерть вместе со смертью, и жвала насекомых, не бульдожьи, хуже, два загнутых клыка, покрытые множеством крыков поменьше, железные жвала механических тварей, всем своим строением знающие лишь смыкание воедино, сжатие и пронзание, дробление на много рваных ошмётков, и никогда не размыкающиеся, они множественно надеты на твои руки, хватающие тебя через огромную дыру тебя, стискивающие до выхода всех соков, и тянущие далеко во из. И невозможно вырваться, не потому, что в тебя сомкнулась тень смерти, а потому, что в эту секунду кроме тебя, трепещущего органа, нет ничего, и мир начинается и кончается в тебе, и больше нет ничего. И мир раздроблен в твоих разорванных тканях, и трещины льнут повсюду, но это не прекратится, потому что когда пространство-время умрёт, оно застынет.              Что-то случилось, случилось такое, что оно по сути своей не может прекратиться, если ты рвёшь себя и не можешь противодействовать, и руки, которые это делают, знают это, и голова знает, но это всё, это конец, это безумие; и будет лишь продолжение, новые раны повсюду в тебе, режущая смерть.                     Но ты не обезумел, тебе страшно, ты слился с адом, когда тебя выворачивают наизнанку — тебя выворачивают из изнанки, тебя по кусочкам изрыгивают, засасывая, круговороты наспех спаянных раскалённых осколков, белых по комической бездне, белых в красные разводы твоего мяса, которое взрывается изнутри и разлетается на кусочки, лишь чтобы пасть в тугие объятия небытия снаружи, состоящие из зубов самого тебя, ведь небытие есть — но его нет, ты отделен от себя и ты с собой вместе, разорванный и не могущий разорваться.              С тебя с треском содрали кожу и мышцы, оторвали от тебя кости, другие внутренности, и они повисли на тебе, а вокруг всё заполнилось кипящей серной кислотой. В, из и вне. Ты внутри, но снаружи.              Его желудок лежал на его животе. Его кишечник лежал сбоку, держась на до предела натянутой брыжейке.              Ты — горящий от ужаса маленький изгиб органа, узористо сплетённый, дрожащий, ощущающий лишь обречённую покинутость и выброшенность в тьму, объятия несправедливого бытия, его жгучего равнодушия, в лапах смерти, обречённый умереть, видимо, не должный существовать, который рассыпется, как город из алмазной пыли.              И в то же время ты — кончики разодранных тканай. И ты вновь орган, прежде всего он, но эти ткани твои, эти ткани — ты, это тебя — не уничтожит — тебя уже переехал неостанавливающийся каток бытия.              Его положили на землю полицейские, остановили надвигающуюся смерть.              Видел ли он свою внутренность? Может — нет. Может — да, но что вы чувствовали в мутных, бредовых снах, где сама реальность не то что исказилась, она распалась, расслоилась, с её поверхности содрали привычный слой привычного бытия, обнажили суть мозга и психики, раздробили на кусочки, из которых она обычно сотставляет привычную, якобы логическую и последовательную картину мира, зыбкий замок из песка, прикрывающий свою полную пробелов суть, прикрытый картинкой.              А фрагменты кинули в одну хаотическую кучу, подвижную, выстраивающуюся, как облака, в новые формы. Причины и следствия больше нет в привычном понимании, хотя едва ли мы можем сказать, что в бодрствовании они на своих местах (может, мы как и во сне, не осознаём абсурдности?), они меняются местами, и ты не то что можешь летать, не осознавая, что это невозможно в физическом мире — ты можешь быть другим человеком с другими целями. Ты можешь держать в руках куклу, видеть её куклой во сне, но думать, что это человек, не заколдованный, нет, совершенно нормальный. Ты можешь думать, что из того, что 2 + 2 = 10, следует, что ты ангел, а если ты побежишь к дому, мир превратится в пропасть. Ты можешь видеть божьих коровок, но знать, что это люди, самые настоящие, которые так и должны выглядеть. Твои чувства и реакции меняются местами, как пространство и время за горизонтом событий, в глубине чёрной дыры. Ты можешь видеть ужас, но считать, что это совершенно естественный ход вещей и так и должно быть.              Живот — самое беззащитное место. Не как шея, где при лёгком повреждении сонной артерии смерть наступит сразу, но не будет слишком болезненной. Живот — длинное место без ребёр, половина тела, за которой трепещут внутренности.              Как вообще это возможно, что то самое сокровенное, от самого рта, от самого начала и до конца человеческого тела... что тело перед ним может быть рассечено столь ужасной, изуверской, гигантской раной на почти всю внутренность брюшной стенки, столь же внутренней, как и органы.              И то, от начала, в которое пища попадала в какую-то священную, неприкосновенную, заветную глубину, что вот эта глубина, вся эта пищеварительная система, продолжающая нести в себе пищу, продолжающая осмотрительно, осторожно, бережно и ласково всеми своими крошечными ворсинками — каждая из которых имеет свой нервный контур, каждая из которых имеет целую сеть капилляров и лимфатических сосудов, изгибы, трещины и впадины — сложнейшей структурой вбирать живительную еду и насыщать ею кровь...              Как вообще может быть такое, вот эта заветная глубина вообще может быть вывернута и выброшена наружу? И в ней, вывернутой, всё еще будет эта пища, и эта кровь, и все процессы. И ото рта и до конца эта глубина будет идти не вглубь, нет, она будет через огромнейшую рану лежать на грязной колючей земле, беспомощно содрогаясь.              Видел ли он? Его сознание было затуманено, и он не понимал до конца, но, определённо, что-то попало в его поле зрения — и, кроме этого, это знало его тело.              Что чувствовал он, может быть, не осознавая того, отделённый от собственных чувств, но всё же единый всем своим существом...              Что — если даже когда человек видит огромную рану на чужом теле или внутренности мёртвого существа, это мясо — всё его существо пробирает глубинный, загробный и пронзительный одновременно ужас? Он может даже получить психологическую травму, он будет думать об этом, обмерев, это будет приходить к нему в кошмарах, и не станет покоя.              О мой мальчик. Ты видел выдранным то, что всегда внутри тебя, то что делает тебя живым.              Ты видел выдранным продолжение твоего рта, в котором одавалось счастьем сладкое и щекотало нервы острое. И когда ты, наевшись, разморенно и удовлетворённо отдыхал, закинув руки за голову, или, может, положив руку на свой живот — в твоём животе, где всё, продолжая творить твою жизнь, ласковое друг к другу внутри, чувствовало себя так насыщенно, защищённо, радостно — именно во всём животе — было так хорошо. Там, внутри, в глубине, в тебе.              От органов пищеварения зависит настроение, там — вырабатывается серотонин, там целый мозг с сотней изученных и неизученных умений.              Ты — когда ты открывал окно, и твои лёгкие, все их маленькие альвеолы, раздувались от чистого, яркого и летящего свежего воздуха.              Ты — когда ты, задумавшись, сидел, лежал или ходил, но не видел вокруг себя мира, нет, когда мир возникал в тебе, бесчисленный, изменчивый, и формулы складывались и разъединялись, подчинённые строгой, но импровизирующей одновременно мысли... когда ты творил.              То ты, что было в тебе, когда ты, допустим, прикоснулся красивыми пальцами к своему животу, и ты чувствовал это прокосновение и кожей, и всем этим чувствительным внутри одновременно.              То родное, то дорогое.              Ты видел выдранным то, что спрятано в тебе, свою внутренность, то нежное, что так инстинктивно, так трепетно бережётся всем в тебе и тобой всегда.              Все эти плёночки, прозрачные, одна на другой — сквозь друг друга видны сетки сосудов, и оранжевые, сиреневые отблески органов сквозь них — внутри, слишком хрупкие.              Влажные, множественные, дрожащие, крепящиеся друг за друга, как чешуйки на крыльях бабочки: прикоснёшься — осыпятся; не способные существовать друг без друга.              Ты видел, как к этому прикасается смерть, как она разрывала и разорвала уже почти полностью твой живот, и её сделанные из раскалённой ртути лапы гуляют по натянутой из твоего живота к кишечнику брыжейке, чтобы оторвать от тебя это, вот это — тебя.              То, про что ты говорил бы, имея в виду своё тело — себя.              Когда ты когда-то (давно) боялся, ты чувствовал липкий сжимающий страх где-то там, в животе, и хотел жить, спасти себя — всего. Метафорически говоря, выйти из беды с расцарапанной кожей, но целым внутри.              Ведь когда человек говорит о себе, о своих чувствах, он ощущает это не на коже — всегда внутри своего тела, страх — внутренности ухнули вниз, любовь в сердце, бабочки в животе, похолодевшие конечности, боль в душе и по всему телу, так что кажется, что внутренности кромсают в животе и груди, счастье, преисполняющее полностью — внутри, внутри.              Когда ты, может быть, когда-то в прошлом ненавидел себя, питал к себе необъяснимое отвращение — такое бывает у всех — тебе в то же время было так отчаянно горько за всё своё существо, которое собственный мозг определил в недостойные существовать, где-то в душе ты дрожал, одинокий, всем своим существом, ты хотел, чтобы всё оказалось не так, ты хотел, чтобы тебя что-то спасло, спасло всю твою сущность от этого страшного чувства, тебя — тебя всего, ты ненавидел себя, но какая-то часть любила тебя странной, заглушённой любовью, всего тебя, все твои органы, так отчаянно хотела и стремилась, чтобы тебя любили, любили полностью, согрели тебя, всё твоё внутри.              Когда ты мечтал, любил, жил, когда что-то в твоей душе устремлялось танцующей ласточкой или буйным орлом, когда в твои крылья бил ветер, и приятная ярость лавой разливалась в голове, груди и животе, превращая тебя в зверя, наполняя мощью кости и мышцы рук и ног; когда ты, слегка наклонившись, насыщался бесконечной красотой цветов, когда ласкал кого-то, девушку или котёнка; когда в твою душу вонзались иглы сострадания, и куда-то внутрь текла кровь...              Когда в конце концов, воспалённое сердце раскинуло в себе острия скал, вонзающихся в нависшие, как перевёрнутая буря, чёрные в глубине разводы туч, погрузившие свои тяжёлые волны в кровь солнца. И пылающий желтый огонь в их разрывах раскидывал свои длинные рыжие волосы на грани скал, отчего их мрачные, гордые силуеты, в поглощающей черноте которых будто бы затерялись даже звёзды космоса, окрашивались по краям в фиолетовый. Когда тебя манила эта высота, и эта вечная битва и протест — против громадности гор и недоступности солнца, и тебя будто бы подхватывал ветер...              Или когда ты всем существом жаждал страстных и нежных объятий, взаимной любви, её звёзд и звездопадов, и бескончного принятия и восхищения друг другом.              Что ты имел в виду под собой? Конечно, человек ощущает внутри — себя, конечно, он хочет, чтобы он, то есть то, что за его кожей, чем глубже — тем больше он сам; чтобы всё это было здоровым и целым, он хочет счастья этому всему.              Да, ты хотел, чтобы ты — твоё целое, здоровое тело было наполненно счастьем, чтобы вся твоя внутренность ощущала свободу и огонь, чтобы она была согрета вся, до последнего миллиметра, и защищена любовью, обласкана нежностью.              И ты дорог, весь бесконечно дорог себе, если даже не осознавал этого, все твои чувства и мысли — всё тело.              И это твоё внутри, эти розовые кишки лежали рядом, как сырое мясо разделываемого на субпродукты сельского животного, которое будет либо съеденно, либо сгниёт.              И они казались тебе такими страшными, ты в своих глазах превратился в куски мяса с распирающей полупереваренной пищей внутри, которые могли тебя даже отвращать.              Огромный клубок странных и мокрых трубок, слишком беззащитных, о которых ты всем естевством понимал, что они должны быть глубоко внутри. Каким-то образом — являющиеся тобой. Пульс и перестальтические движения. Убегающая кровь — чёрная лужа. Загробный ужас смерти и неисправимости, будто бы ты разбитая фарфоровая кукла, из которой выпали и рассыпались все механизмы. И это не спрятать уже, не вправить обратно, оно рассыпается и рассыпается, грозясь стать песком. Все венки, весь ты наизнанку. Страшное выдранное мясо, которое не может быть твоим, ведь ты жив и цел — но это ты, уже не живой и не целый, уже по кусочкам.              Ты, весь этот сложный ты, мечтающий, ненавидящий, любящий, летящий и падающий — ты был развороченный, уничтоженный.              Всё это, что ело, двигалось, всё то трепетное, за что так боялся и берёг, самое сокровенное.              Тот ребёнок внутри тебя, та живая плоть, которая хочет любви и утешения, хочет вся быть живой, которая так бережёт себя, вся, из самой внутренности, самого внутреннего, так жаждет быть любимой, и когда вокруг всё превращается в холодные лезвия и презрение, и всё это вонзается в самую глубину, ей так нужен кто-то, кто бы обнял и спрятал в себе.              Но сейчас — сейчас ты видел ошмётки всего этого.              Вывернутые кишки... Только ещё живые, изгибающиеся, все ещё глубина тебя от верха до низа тела. Переваривающие пищу, к которой ты, проголодавшись, прикасался своим языком, ловя миллион вкусовых оттенков, ощущал, как она проходит из горла по пищеводу вниз.              Сияющие изнутри, в тенях, алым, с синеватыми венками на персиковой светящейся ткани где-то в глубине, под прозрачной розоватым слоем, словно бы золотой песок под голубой толщей воды. А сверху узор пульсирующих, очень тоненьких красных сосудиков. Больше всего это похоже на лепестки ярко-розовых цветов, горящих, как пламя, в контражуре жёлтого солнца рассвета. Посередине цветка сквозь розовую ткань рвётся ярко-красный, отчего малиновый кипит густым цветом; а самые края лепестков, трогательно-тонкие, уже вобрали в себя горящее небо и походят на пламя, где-то более нежное, телесное, а где-то горящее чуть ли не до жёлтого. К тени же цветка, где ночь ещё держит свой морской след, пожар красок затухает и окунается в тёмный фиалковый — скрывающий за собой синий — на котором явственно струятся вверх прозрачные белые прожилки.              Они, органы, всё — это он, его жизнь. На всём протяжении кишечника, всех его метров, затем желудка, всех органов — длинная сердцевина его жизни.              Человек един и целен, он — все его частицы, а значит, в каждой частице все его чувства и мысли.              А совершенно все органы — это середина его сути, свёрнутые узорами, будто бы в позе эмбриона, ветвящиеся. Это он.              И нет ничего прекраснее и ценнее этого, ведь вся вселенная, которую мы видим, вся её красота, она — это наши чувства, рожденные в глубине нас. Весь бесконечный мир существует потому, что наша душа всеми неизмеримыми рецепторами чувств может узреть и воспринять его звёзды, его горы, таинственность и безграничность оттенков эстетики.              И это поля, эти птицы, эти цветы и огни — всё это в каждом органе. Там, в душе, там сотня измерений и дверей, и все они бесконечны.              Но сейчас почти вся внутренность половины тела — внутренность брюшной стенки, этот чувствительнейший орган — разорван одной из самых огромных и жестоких ран.              Но сейчас эти органы все вырваны наружу.              Прозрачные, натянутые, слишком хрупкие. Влажные, живые и поэтому блестящие; вода в человеке это жизнь, и кожа защищает их, и оттого их поверхность ещё более беззащитна.              Я словно бы вижу беззащитность этих органов, их страх. Они состояет из хрупкой ткани и миллиардов чувствительных нервов. И, хотя его сознание затуманено наркотиками, нервы всё равно горят и организм испытывает неизмеримый ужас перед смертью, которая, мучительная, неизбежно наступила бы, потихоньку пожирая жизнь его органов и разъединяя связи, а они бы всё ещё работали, стараясь сохранить его жизнь. Наступила бы в бессердечной природе, где некому было бы его спасти. И они не знают и не могут знать, что существует врачи.              А он смотрит на меня. На тебя. На любого, кто увидел эти фотографии. И лицо его слегка растеряно, слегка печально, полно непонимания, удивления, на некоторых фотографиях даже лёгкого интереса к происходящему вокруг, но всё равно, хотя его нервы и частично усыплены, полное какого-то глубокого страдания. Грустное.              И есть на некоторых фотографиях что-то слегка жалобное в его лице.              Но жалобное не в плане жалкости, его в ней нет ни на грамм, хотя его положение можно отчасти назвать жалким. Не потому, что оно ничтожно или смешно — его поставил в эту ситуацию мир и внутренняя душевная боль. Поставил в ситуацию полной беззащитности, бессилия — эти слова не могут передать всю ужасную суть — беззаступности? уязвимости? — нет, нужно ещё ближе; да, оно — беспомощности, жалкую только в понимании бессердечных и холодных людей.              Людей, которые писали комментарии под выложенными кем-то фотографиями. Полные кто любопытства, кто осуждения.              И в их словах сквозит, как ледяной ветер, что он сам виноват и оттого не заслуживает сострадания.              "Идиот".              "Он выбрал это сам. Бесполезное ничтожество".              Настоящая грязь здесь только вы. Если бы у меня был такой странный выбор, я бы выбрала быть им, а не вами.              "У этих копов (прим. автора: которые надели наручники ему на руки сзади, чтобы он перестал повреждать себя) полно оружия. Надо было его застрелить прямо там.              Он бы и кишки перестал вытягивать, и не пришлось бы тратить на него деньги налогоплатильщиков".              "Ненавижу на это смотреть, но я не испытываю к нему никого сострадания. Он выбрал принять мет, а значит, выбрал выдрать себе кишки сам".              "Мне весело, что его дурость наказана".              Как вы смеете. Как вы смеете! Мой бедный мальчик... Да хочется взять кочергу или топор и бить их, бить их, бить, проламывать кости этим ублюдкам и наслаждаться сладким треском и фонтанами крови. Взять огромный молоток и много раз ударять одного из них по лицу, всмятку. А потом проломить этому отбросу молотком череп.              "Серьёзно, зачем тратить на этого наркомана деньги налогоплатильщиков и время медицины?"              "Бесполезный идиот. Единственная польза от него — что какой-нибудь мальчишка-страшеклассник пересрёт и не будет начинать с метом".              "Жаль, что он не умер".              "Ржу как конь".              Не заслуживает сострадания...              Вся эта сущность, все беззащитные органы, все чувства, весь сложный организм, на ресницах которого играли огнистые солнечные искры.              Бывший ребёнком, которого любила или не любила мать, отчего юная душа либо наполнялась пламенем счастья, либо считала себя недостойной жить и отчаянно тянула руки к холодному отражению солнца на луне, тонущей в космической туманности, которая пронизана слишком далёкими звёздами, и их таинственные краски, огненные разрывы в небе, закрытые чёрными облаками, россыпь розовых искр и голубые тени надежды — недостижимы.              Который играл, и в игре прорабатывая события, оставившие раны на его душе, рисовал, познавал огромную вселенную, прикасаясь ко всему крошечными тогда ещё пальцами...              Любой человек был ребёнком, и ребёнок не пропал, ведь его не заменяют на кого-то другого, он тот же ребёнок, только слегка изменивший форму. И душа каждого человека всегда смотрит на мир детскими глазами.              Можно вспомнить ещё и психологию: совершенно у каждого человека есть психологические травмы, и каждый раз человек как бы застывает в этом возрасте, это возраст его психологического ребёнка... его всегда преследует тот страх и та боль. Его психика больна, частично осталась детской, со всеми вытекающими незрелыми чертами и проблемами.              Может быть, в первый раз словившим внезапно очертания чьей-то манящей фигуры подростком, остолбеневшим перед открывшими новые грани бликами на чьём-то лице, превратившими образ в изделие из раскалённого металла, горящее изнутри, изящное и притягательное каждым своим движением и чертой, попал в сети своей же души, искал судьбоносной встречи с этим источником жизни, влагой для цветка, и в то же время рвущим его ножом.              Ловивший сирень неба, падающую в изумрудную чистоту, пронзившие его белые лучи, незримые и мельтешащие лишь яркими точками, и нежную, розоватую дымку заката, раскрывающую постепенно красную бурю; падающие на дно золотистых озёр отражения ранних звёзд сквозь плотный и прозрачный одновременно космически-синий вихрь водоворотов.              Или закипающий изнутри, когда душа, в мгновение пронжённая стрелой боли, вдруг становится металлической, плавящейся, и из неё вырастают осколки и лезвия; губы готовы обнажить оскал; суставы пальцев непроизвольно напрягаются до боли в мышцах заострёнными лапами, злыми пауками; лёгкие наполняются жидким азотом и готовы вырваться сквозь мышцы когтистыми крыльями; а к пальцам по венам ползут беспощадные, но бессильные струи огня.              Живой...              А что ещё и куда хуже осуждения — насмешек и смеха. Внутреннего садизма, который они не позволяют себе проявлять на обычных других людях. Думают, что они хорошие, белые и правильные. Но на неправильном человеке отрываются сполна.              Они считают его состояние позорным, смотрят на него со смесью презрения, отвращения и сладострастия, какого-то низменного наслаждения. Они удовлетворены тем, что, по их мнению, наркоман, совершивший глупость, позорно наказан; и адски болезненное, постыдное (по их мнению) наказание для глупости порождает у них веселье. Они рады растоптать человека каким-нибудь, как они считают, унизительным способом, чтобы он сам ощущал себя мерзким.              Один сказал, сострил, что, судя по его слегка надутым, наполненным кишкам, он полон дерьма. Ну да, парень ест. И пока эта пища не вышла, она всё ещё является пищей, и органы берут из неё питальные вещества.              Что-то я уверена, что это быдло, проводящее свободное время за тем, чтобы кого-то обсирать и не имеющие более приятных занятий, эти черви с низкой самооценкой и перегнившей душой — гораздо жирнее и жрут куда больше. И если получить рентгеновскую картинку их тел, можно будет обнаружить, что они вот-вот обосрутся от переполненности вонючей и даже подгнившей массой, которая уже застоялась, и вместо того, чтобы внутрь попадали только питательные вещества, тоже проникла во всё их тело от количества. Не только в тело, нет, в душу.              Видимо, в глазах такого ничтожного быдла, жлобов-недоделок, у которых вместо сердца желеобразная, покрытая бородавками жаба и столь же бородавчатая скользкая шкура (и я уверенна, это те же люди, которые могут назвать человеческие внутренности потрохами или требухой), кишечник является чем-то недостойным. Из-за функции и свойств этого органа? И из-за его внешнего вида, который, в силу механизма самосохранения, вызывает отторжение у некоторых людей (что, кстати, совершенно неправильно, ведь органы невероятно красивы)?              Разве пищеварительная система человека не прекрасна? По сути говоря, это главная, срединная часть любого живого существа, и питание — главная функция. Самые простые, первые организмы состоят только из неё. Лишь только питаясь, поглощая энергию, оно может жить, то есть находиться в движении внутри и снаружи.              Это середина развития — принимать в себя новое и отпускать усвоенное. То есть расти, становиться больше и сложнее во времени — если понять, что время — это ещё одно измерение, по которому нас постоянно несут минуты и часы; и мы не только мгновение, мы существуем в каждой секунде прошлого. И лишь только на этом каркасе, срединном стержне развития, питании, может строиться всё остальное, всё изящество форм и механизмов, разум, мысли и чувства, любовь и ненависть...              Дальше этот же, эм, человек? назвал моего мальчика дерьмом. Он сказал, что не нужно было его спасать, что нужно было оставить его там и позволить ему продолжить... позволить ему оторвать себе кишечник и вытянуть остальные органы, позволить ему выдрать себя из-под мышц под струи крови и треск разорванных внутренностей.              Ведь он сам виноват, он "принял мет этим выбрал выдрать себе кишечник".              Мне хочется выблевать собственное сердце, вырывая изо рта тянущиеся артерии и вены, запутавшиеся в зубах ветви сосудов, когда я читаю их циничное, животное наслаждение, лёгкое времяпровождение, приносящее им разнообразные острые ощущения.              Холодные люди, пришедшие поглазеть на такое зрелище, как в зоопарке, и поотпускать острые фразочки. Как дикие римляне на бой гладиаторов, рабов, до смерти режущих друг друга мечами в бою по приказу их господ. Как в цирке.              На его ужасную рану, на его боль и ад.              На то, что не должно было произойти, на то, что внутри стало снаружи, на то, что его мир, вселенная его тела, почти во всю свою длину разорвана, раскрыта ужасной раной окружающей страшной пустоте, этому вне, за которым нет ничего, этому ничто, вывалена самой своей серединой в несуществующее для неё, как для нашего мира несуществует небытие.              Эта середина ещё жива, она ещё цела, разодраны только мышцы, но ещё мгновение, и пустота начала бы пожирать её кусочек за кусочком.              И оттого и внешняя вселенная, оттого, что в ней произошло то, что не должно было произойти, что не могло произойти, что невозможно по самой своей сути, как не может быть небытие, она тоже треснула на две части и мучительно-медленно разошлась.              И это навсегда запечатлелось во времени, в нём самом и в истории мира. Есть место во времени, где он всегда, вечно лежит разорванный и несчастный, с распоротым животом, несмотря на то, что потом, в будущем, он будет жить и, пылающий энтузиазмом изнутри, как дракон, совершать творчество.              И жаждется прикрыть чем-то эту рану и его органы. Не оттого, что они страшны, нет, они прекрасны.              Прикрыть их от этих липких, насмешливых глаз. Взглядов, грубо, с научным любопытством облапывающих их.              Эти беззащитные, открытые и, наверное, слегка выпуклые вены желудка, за чьей тончайшей плёнкой течёт жидкий рубин, сохранивший всю глубину игры света в переливающихся гранях.              Свёрнутый в единое, как лепестки огромной розы, кишечник, но в сути своей — длинная, очень длинная середина моего несчастного. Она лишена защиты кожи и держится только за сужающуюся по направлению к разрезанному животу брыжейку, тончайшую, оранжевую, словно мягкое небо рассвета, сквозь эфемерную коралловую дымку которого рвётся золотое свечение.              Эта середина кажется непозволительно беззащитной. Потому что каждая эта кишка гораздо тоньше самого человека — но перережь одну, и ты перережешь всего его — каждая — будто раздутая изнутри, натянута, выпирает к мёртвому миру.              Каждая эта кишка — это тончайшая, словно бы сотканная из паутины мембрана, состоящая из сотен ещё более тонких слоёв и сложнейшей нервной системы, сравнимой с кошачьим мозгом по сложности. Свет играет на ней, выхватывает из нежно-розового лиловые и огненные грани, а в тени, в местах соприкосновений её петель и изгибов, ещё более подставленных лезвиям внешнего мира, они тёмно-красные, словно из-за облака прорываются пронзительные алые лучи едва восходящего солнца. И это солнце разлило свой нежный свет внутрь облаков, растянуло его от самых светлых и тёплых оттенков вблизи до тёмных и совсем слегка более холодных чуть дальше. Вот спускается часть, к которой едва-едва прикоснулся светлый пурпур, а на подъёме другой, посередине, прорывается, чуть темнее ткани вокруг, багряный цвет. Или это солнце кипит янтарём где-то изнутри пунцовых разливов лавы, кидающей багрянец на живые, как волны, скалы...              ...Они смотрят на него, словно на подопытную крысу, выпотрошенную рыбу, бьющую хвостом по сковородке. На ещё живую лягушку, распятую на доске, чьи лапки насквозь прибиты гвоздями, живот рассечён и шкурка растянута по обе стороны, так что все её внутренности совершенно беззащитны над опытами, которые будут проводить вивисекторы.              А он лежит на пыльной земле, слегка согнув парадоксально красивые ноги, волосы вокруг его лица — тёмное пламя, а руки связаны наручниками за его спиной заботливыми полицейскими (слава и хвала им), чтобы он не повредил ещё больше себя в столь ужасном, раненном, болезненном состоянии.              На одном из застывших отпечатков его трагедии он слегка повернул голову, и в отражении внутри широко распахнутых глаз, обращённых к одному из них с долей неуловимого непонимания, словно бы с вопросом "а что происходит?" — вспыхнул сверкающий яркий блик. Сквозь сексуальные, хрупкие и утонченные черты ощущается что-то потерянное и детское со свойственной ребёнку опасной для него же наивностью. Он непозволительно живой, так что хочется кричать в слезах тем людям аж до падения перед ними на колени, чтобы они увидели это, чтобы они перестали, орать на них с гневом, броситься на них в неконтролиремой ярости со стулом в руках его острыми ножками вперёд.              Чтобы ножки этого стула опрокинули их, вонзившись ударной волной под рёбра. А потом с диким полувоплем-полурычанием броситься сверху и ударить всем своим весом. Кости бы проломились, а я бы бросалась ещё и ещё, вгрызаясь окровавленным деревом в мясо, рвущееся вдоль волокн под весёлые алые и бордовые фейерверки и истошные крики, сменяемые воем и визгами. В конце концов их рёбра вонзились бы краями в пол сквозь тела. Интересно, они были бы ещё живы и нужно ли было бы предоставлять им медицинскую помощь? С моей точки зрения, они ещё более бесполезны, даже вредны, потому что источают свои перегнившие души ядовитыми парами из всех щелей.              ...На другом отпечатке времени он бросил взгляд в небо, устремил к холодным звёздам, и его почти-профиль кажется гордым, таинственным, слегка мертвенным и самую малость обречённым, с оттенком безысходности.              А на главном портале в прошлое он, повернув голову совсем слегка в другую сторону, к нам, смотрит в нас.              Лежит, мыслит, дышит, а под лицом и грудью он выдернут из собственной кожи и мышц. Но даже в таком виде он (с*чёныш мой!) умудряется быть эпичным.              Расстёгнутая чёрная куртка блестит с благородством, присущим кожаным вещам. Его руки всё ещё в ней, но она полностью обнажает его грудь и... живот. Сейчас, скинутая с тела и криво, широко лежащая под ним, она похожа на плащ, гневно развивающийся за спиной. Ворот слегка завёрнут, и близко к краю сверкает серебристая змейка.              Джинсы до предела натянуты на коленях и слегка расширяются вниз. Каждую штанину с обоих сторон пересекает двойной шов вертикальной белой линией, слегка волнующейся к ступням от крупных неровных складок; и такой шов же знаменует концы обоих штанин по окружности.              Чёрные, лакированные туфли со сверкающими белыми бликами на зеркальной поверхности. Такие можно назвать крутыми. Он определённо подбирал свою одежду, рассматривал куртку, обувь, прислушивался к своим эмоциям, наклоняя голову вбок, и, может, хмурясь, оценивающе улыбаясь одним краем губы, изучал ботинок, чтобы выглядеть так, как хочет его душа.              Я представляю себе, как он выглядел в этой одежде, когда ходил, как откидывал, резко и мятежно встряхнув головой, вечно лезущие в глаза волосы.              Фанат рока... или даже начинающий музыкант. Вечный метяж, исходящий из самой сути таких людей, пожалуй, самых харизматичных на Земле. Эпичный образ с ноткой крутости и бравады.              Образ, словно с презрением кидающий вызов всему. Молния, кривая, стремительная, острая, всесокрушающая, и при этом болезненно-неустойчивая в своей композиции. Дракон, ветер, мощь. Словно бы бессрочный главный герой фильма, играющий самого себя и со страстью обнажающий свою чрезмерную сущность свету софитов.              Романтик до глубины души, состоящий из эмоций и свободы, и оттого не имеющий в себе ничего земного. Всё это пламя исходит из-под нежной и слишком тонкой, прозрачной кожи, и поэтому может так сиять. Где есть такие сильные чувства и при этом горит пламя гнева — готовое в порыве импульсии с насмешкой вглянуть в лицо страха, но лишь когда хочет, а не когда приказывает мораль, и всё же очень берегущее свою жизнь и ранимое до слёз, стонов и до чересчур; пылающее собственными идеями, которые назвали бы странными другие, живущие размеренной жизнью; и при этом оно не раб этих идей, а король — там нет места камню, земле или быту.              Там хрусталь, там поток вод и ураган лавы, жидкий космос под тонкой защитой фарфора. Там есть место и ярости, и изяществу, утончённости цветов и узоров.              Мощная красота и сила, на которую взглянешь раз, и она оставит отпечаток в душе навсегда. Строптивое непокорство. Притягательность, в которой есть что-то потусторонее, мифическое, химерное и слишком магнетическое, так что когда такой человек захлестнёт твоё поле зрения, ты поймёшь вдруг, что он — центр вселенной, вокруг которого величественно вращаются звёзды.              И всегда — оттенок лёгкой обречённости в глазах, не могущих не испить чашу боли в прошлом до дна, потому что хрусталь, кинутый о камни мира, непременно покроется трещинами до самой своей глубины.              Но сейчас...              Прикрыть его органы от осуждающих глаз, считающих, что он, вся эта вывернутая наизнанку и беззащитная перед ними всеми суть заслуживает этой боли, и смерти, которая была так близка к нему, и чего-то, может быть, ещё худшего.              Все триллиарды нервных волокн, крошечных веточек... каждое из которых состоит из ещё тысячи слоёв и сложнейших систем, орнаментов и рисунков — вот оболочка, и в ней тончайшие нити, а в нитях ещё одни, и завитушки, и крошечные спирали, а вот — ядро волокна и ядро каждой из этих нитей...              И в эту наносекунду, пока он лежит со вспоротым животом, по каждому нерву проходит миллиард сигналов. Одно только плечо, каждое окончание его нервного волкокна окутано шепотом чёрной рубашки. И камушки и песчинки, острия травинок, впивающиеся в миллиметр пальца связанных за спиной рук, оставляют на нём неизгладимое воспоминание.              Сетчатка глаза, слух — продолжение мозга, зрачок — как бездна в душу. Вот он смотрит на фотографа, на все краски отразившегося света на его теле, каждый пиксель, охватываемый переферией зрения космос, песня собственного дыхания, слившаяся с волнами ветра — миллиард электрических сигналов, как молния, бьют в мозг.              А там, в неизмеримых просторах подсознания, памяти, всех комнат дворца, словно состоящих из часовых механизмов, из бирюзовых лучей, запутавшихся в каплях моря, и ответа изнутри сквозь них тысячей отражённых песичинками-алмазами тёплых лучей...              Там в каждом нейроне носятся, будто мир через призму ускоренного времени, воспоминания, складываясь в логические картины и аллогические причудливые образы, символику и сказки. Там рождаются миллионы новых эмоций, там спрятаны чувства, там прошлые и будущие слова.              И ад на разорванных ветвях живота, умирающих прямо сейчас. Ад и страх каждого нерва, прикоснувшегося к враждебной среде органа — от острых краёв одежды, от сухого колючего воздуха, от того, что он где-то среди небытия, оторванный от себя. Боль растянутой брыжейки, боль внутри него. Порванный живот — взрывы, уничтожающие его самого, заключённого в каждой клетке кожи и мышц, и в каждом нерве — взрывы, оставляющие обломки. И лютый сигнал тревоги, мгновенно раздирающий мозг и душу в такое же вопящее месиво — нервы — продолжнние мозга — раздирающее каждый миллиметр его тела, уже знающий, что старуха с косой стоит рядом, чтобы продолжить отсекать кусочек за кусочком с садистким наслаждением.              Им всё равно. И при этом они касаются, пинают его в эти вывалившиеся внутренности своими словами и раздирают на кусочки. Убивают бесчувственностью, убили его уже в своей голове, оставили, со смехом переговариваясь об увиденном, там умирать.              Прикрыть это сокровенное, это интимное и живое, оплёванное ими.              Спрятать и защитить.              И в груди моей месиво из боли вперемешку с тёплым огнём, зародившимся где-то посередине сердца, устремлённым к нему, чтобы согреть и — конечно, не тогда, когда он был разодран, чтобы не повредить его, а уже сейчас, спустя годы — обнять его — руками прижать его себе, а любовью из сердца — по собственным венам — и через свои ладони, бережно обнимающие его — передать золотистым светом ему свою любовь, которая обнимет изнутри все его трепетные внутренности, запечатлевшие в себе навсегда те страшные, бездонные страдания. Эту трагедию, которую нельзя описать даже словом "бесконечность", скорее "невозможность".              Но кроме того, о, мало ли того? О, бедный мой, тебе предстояло ещё лечиться от наркотической зависимости. Я читала, как это трудно, как больно — телу и психике. И больно, больно иногда лечить свои старые травмы, гнойные нарывы, оставленные судьбой. Сколько боли выворачивало всё твоё существо, были ли мгновения, когда ты жалел, что не умер тогда? Сколько слёз ушло в линолеум пола, сколько ты собирал себя по осколкам в беседах с психотерапевтом, который вновь вскрывал тебя — только не тело, а душу, чтобы вынуть занозы, вогнанные в самое сердце, и зашить раны.              Эти фотографии... не было ли у тебя периода отвращения к себе? Многим до тошноты страшны такие картины. Вдруг и вдруг, снова и снова тебя ослепляло тем, что вот это всё — ты.              Люди — всё ужасающее; непоправимое множество тех, кто читал эти новости — видели твою внутренность. Но не сердце или кость... Особо деликатную, видели твоё то, о чём почти каждый человек пытается скрыть и стесняется.              Но ужаснее — из-за чего тебе, наверное, хотелось скрыться, заползти куда-то, вырваться из собственной шкуры, избавиться от себя, ужаснее —              Сколько пальцев протыкали тебя до самых органов, до души, пальцев, указывающих в твою сторону кто с интересом, достойным зоопарка, кто с презрением, кто с похихикиванием?              Опуская тебя вновь туда, делали тебя в твоих же глазах жалким — еще и распоротого и беспомощного (против них); и превращали тебя в твоих же глазах в то дерьмо, которым тебя называли (и которым на самом деле являлись они), могли превратить — из-за того, что они видели её.              Сколько раз тебя передёргивало всем телом чуть ли не до падения, когда воспоминания об этом на миг заслоняли весь мир вокруг, и страшная картина, которая почему-то являлась тобой — напоминала тебе вдруг, что ты, весь этот живой ты, был разорван по кусочкам так, что казалось, что не собрать и не приклеить, не сшить кровоточащие обрывки, что они разошлись навсегда, расслоились, разрезали друг друга и смешались друг с другом, и могут только раходиться дальше и дальше? Напоминала о том, что двери бытия может выломать повторение, только никто уже не спасёт, и тебя вместе со всеми твоими желаниями и страхами, всё твоё трепещущее нутро вывернут наизнанку и разорвут на огрызки?              Так знай же, знай, что каждый твой орган прекрасен! И лишь только все внутренности вместе могут составить столь сложное, столь романтическое, столь бесконечное и творческое существо, как ты!              Сколько раз ты вдруг вновь обнаруживал себя там, только в полном сознании, не затуманенный ядом-наркотиком, и вокруг в этот раз не было никого, кто бы спас тебя? Сколько раз ты подскакивал на кровати, падая в утренний свет — а может, ещё и в ночной — и целый день не мог прогнать это чудовищное марево?              Могут ли, могут ли слёзы хотя бы всех небесных ангелов затопить твою трагедию? Я думаю — нет.              Ангелы ли? Даже мои отчаявшиеся руки не могут дотянуться до тебя, чтобы душой своей на секунду приютить отголоски твоей беды.              По теории относительности чем быстрее ты движешься, тем сильнее наклоняется твоя линия одновременности, то есть то, что одновременно для других людей, для тебя наступит одно раньше, другое позже. Это физика. Но это много говорит о структуре вселенной на всех её физических уровнях и невидимом её составе, который очень упрощённо называют нематериальным, но который является самой структурой материального, тем, из чего оно состоит и что от него неотделимо.              Одновременность относительна, как и расстояние, которое тоже сжимается и растягивается от движения объекта относительно другой системы отсчёта. А любые фотографии, собственные чувства, воспоминания, даже воображение — всё это даёт тебе слегка соприкаснуться с прошлым, и совсем не только в качестве метафоры — энергия и чувства, сама реальность прошлого приближается к тебе. Но как и в физике, ты не можешь ничего с этим прошлым сделать. Я в двух миллиметрах от его боли и раны, но я не могу нежно прикоснуться ладонями к его лицу, пока едет врач, и шептать ему, что всё будет хорошо, что он бесценный и нет и не будет ничего, что было бы лучше его и ценнее его жизни; что его тело, все его прекрасные органы будут исцелены врачами и временем; с бесконечной лаской смотря глаза в глаза, превращать кровь своего сердца в силу, которая незримо держала бы его за руку во время всех мучений — словами о том, как я люблю его, о том, что он достоин всех своих мечт и всего счастья, которое только может существовать во Вселенной; что нужно бороться, потому что он будет жить и он сможет всё.              Я чувствую, я чувствую, что ты жив, потому что иначе не может быть и вселенная бы должна была сгореть, небо расколоться и звёзды — осыпаться. Там написано было так... в этой статье: ты выжил. Но о знать бы, о знать, что ты жив!              А в голову лезут тёмные мысли, другие чувства, что если бы я ещё поискала в интернете, я бы обязательно нашла статью о том, что тебя давно нет, что чёрная старуха с косой, которая стояла там рядом, наблюдая тебя бездонным, бесстрастным взглядом, столь пустым, что может показаться, что она и не видит тебя, не видит ничего, как не может уже ничего видеть череп — пришла чуть позже, через пару недель в больнице, чтобы окончательно разорвать твои сосуды и нервы, и несчастная кровь загустела в них, пока органы, отчаянно пытаясь выжить, испытывали адскую боль. Мысли, обдающие ледяным, загробным холодом.              Что я бы обязательно нашла где-то под сенью безразличного голубого неба и жизнерадостных цветов — одинокую, не почтённую никем могилу, в которую опустили когда-то тело, теплящее ещё осколки жизни и боли, тело с так и не зашитым — потому что врачи до последнего старались сохранить жизнь и спасти органы — ужасным разрезом до внутренностей.              Или что это произошло позже... конечно, тебя не должны были отпускать, после произошедшего ты был признан больным и тебя обязательно поместили в рехаб. Но наркотики, особенно мет, — такая страшная отрава, которая продолжает звать к себе. Впрочем, есть и другая сторона: после того, как ты ознакомился с фотографиями, где ты лежишь с кишками наружу, думаю, ты стал обходить наркотики десятой стороной, передёргиваясь всем телом, будто у тебя сильный нервный тик, при каждом упоминании о них.              Или. Или что ты всё же повредил свои внутренности... хотя они выглядели совершенно целыми, конечно, как и брыжейка, никаких ран; на них даже не было крови — она выливалась из повреждённой брюшной стенки. И что тебе отрезали кусок, петлю кишки или несколько, часть желудка, какой-нибудь крупный нерв или артерию, что от тебя отрезали кусок, и выбросили тебя, тебя, заключённого в этом дрожащем живом куске. И у тебя больше нет этой части тебя, она не живёт, не пульсирует, не дышит. Нет, не холодно даже становится от таких страшных мыслей — боль выгрызает сердце — сгореть — просто не существовать, хуже, нет, нет, нет, этого не должно быть.              Увидеть бы твою улыбку! Запечатлеть в памяти не только тебя разодранного, но и твоё счастье!              Обнять бы тебя крепко-крепко, рыдая и улыбаясь, шепча и крича, что ты жив. И долго не выпускать, гладя всё твоё тело, убеждаясь опять и опять, что ты снова цел.              Прижаться бы к тебе, прижать к себе всего тебя, закутать, запеленать в себя тебя, как ребёнка, светясь изнутри от счастья и наполняя этим светом всё в тебе.              Расцеловать бы сначала твои, наверное, глубокие шрамы, а потом и весь живот. Послать поцелуи твоему желудку и кишечнику... печени, почкам, сердцу, лёгким, мозгу... И убеждаться и убеждаться, гладя изувеченное, но всё же сексуальное худое тело, спад с рёбер, слегка поднимающийся над тазом животик... я не знаю, остался ли у него пупок, но этот переход над слегка впалой верхней частью живота и чуть-чуть выпирающей нижней всё равно прекрасен; гладя от верха до низа, посередине, трогательную, беззащитную, подрагивающую плоть, прикасаясь к нежным изящным бокам — убеждаться, что все твои органы вновь там, внутри, что желудок и кишечник переваривают пищу, перестальтически движутся... может быть, прильнув к твоему телу так, что твой пульс коснётся моего лица, услышать лёгкое урчание в твоём животе...              Целовать и гладить, чтобы ты почувствовал всей своей сущностью, узнал, что ты весь целиком заслуживаешь бесконечного сострадания, чтобы отпечатать это на пространственно-временном континууме.              Чтобы моя любовь, болезненно-светлая любовь, насытила всё его существо, и слёзы моей боли о его боли превратились в целительную мазь для его души, чтобы нежность, которая, словно лезвие, застряла в моём сердце, устремилась к нему тысячей эфирных бабочек и согрела всего его изнутри, окунув на секунду его душу, органы, кости, кровь, эмоции — в полную защищённость, чувство бесконечной любви и ласки, направленной в каждую его клетку. Чтобы кусочек этой любви, словно бы звёздочка, поселился навсегда в нём и мог в какую-нибудь печальную секунду дарить всему ему тепло и надежду.              Ты цел... ты, какое счастье, что сама твоя внутренность не была повреждена. Врачи положили тебя обратно в тебя, полностью, целиком, они не могли исправить ужасное прошлое, но они спасли твоё настоящее. Великие, прекрасные люди. Ты снова цел. Цел!              Они промывали каждый миллиметр твоих органов бережными, но точными, не терпящими промедления или испуга движениями. Они оставили тысячи маленьких ранок иголочкой на твоём животе, чтобы сшить куда более ужасную, огромнейшую рану, сквозь которую можно было увидеть почти всю твою середину.              И время исцеляло тебя, нет, ты исцелял себя, не своим сознанием, а каждым миллиметром органа и ткани, откуда это сознание — ведь мозг продолжается во всём теле; и человек един по своей сути и в каждом миллиметре его весь он — и рождается каждую секунду. Медленно и постепенно, преодолевая невидимые горы и пропасти неощутимых мучений, ткани вновь объединились друг с другом.              Тот, кто был разодран на кусочки, снова жив — все его органы и ткани живы. Они работают, изгибаются, и вновь возрождённая ими, словно они — бог, кровь, воскресшая кровь, насыщает их, ласково кормит каждую клетку, проникает по тончайшим сосудам во все уголки, и они отвечают ей сложнейшей своей работой, сравнимой лишь с течением рек и узорами, которые выписывают постоянно принимающие новые, загадочные формы и очертания облака; с грозами, разбивающими небо белыми средоточиями энергии; с водой, восходящей к небу; и землёй, выпускающей в солнечный свет доселе спящих в ней бабочек и ос, на чьих перепончатых крыльях он разобьётся на сотни спектров радуги.              Но ты, ты сложнее. Ты по своей сути тот, кто способен как бог, творить сам новое и новое.              Они, его органы, наполняются чувствами, радостью и печалью, любовью и ненавистью, нежностью и яростью, мечтами и протестом, но главное — они вновь бесконечно существуют.              О, я не могу описать это чудо! Оно невозможно и в то же время оно есть, он цел, он жив, он живёт, и я чувствую, что мои глаза жжёт и они мокреют у уголков.              И творчество рождается во всей его снова совершенно целой внутренности и сияет сквозь его кожу, отчего в глазах, словно в окнах в бесконечный и вечный мир, извиваются янтарные, раскалённые до беспредельности изнутри языки пламени и кидают в небесную бурю кроваво-красные отблики свего величия, и ураганы взносят в небо ультрамариновые отблески океана.              Он уже не лежит, беспомощный и жалобный, он, подобный дракону, гордому, с надменно и величественно изогнутой шеей, глазами, полными ярости, разбивает крыльями чёрное небо на тысячу брызг; или, напротив, словно слишком хрупкий, до женственности изящный характером демон с горделивой походкой и чувственной душой, чьи брови в протесте сведены презрительно и гневно, а на устах играет то насмешливая, то печальная улыбка — живёт, живёт действительно, только так, как умеют такие люди, как он.              Прижаться бы к твоей груди, наполовину прикрыв глаза, ощутить горячее, слишком живое тепло тела, прижать ухо к твоим рёбрам и слушать трепетную песню твоего сердца. Ощущать, как каждая альвиола твоих лёгких наполняется воздухом, наслаждаться твоим дыханием, словно божественным светом.              Оставить легкий поцелуй на твоём лбу, где стремительно, словно падающие звёзды, рождались мысли и драгоценными камнями выкристаллизовывались мечты.              Едва-едва прикоснуться губами к дрожащим полупрозрачным векам, за которыми трудились миллионы художников над миллиардами картин совершенно разных стилей и смыслов.              (Ах, обнимал ли тебя кто-то, омывал ли слезами, плакал ли о твоём горе, шептал ли тебе о том, как ему больно за тебя, как он сострадает твоим несчастным органам и как любит тебя, целовал ли всё твоё тело, ложил ли голову твою себе на колени, радовал ли нежностью по утрам, успокаивал ли твои неудачи и брал ли за руки, чтобы огнями и улыбками осветить твои взлёты?)              А затем. Затем просто сесть рядом с тобой, обнять одной рукой за талию и заботливо, словно боясь прикоснуться, положить ладонь на твой живот. Голову твою приютить у себя на груди, а к твоему сердцу прижать вторую руку.              И, гладя твоё настрадавшееся тело — долго, очень долго — просто чувствовать, каждый миг чувствовать, что ты целый. Чувствовать это чудо. Ты есть.              Делиться какими-нибудь историями жизни, хобби, чувствами. И просто для того, чтобы ещё более в этом убедиться, узнать, понять, осознать и не мочь этого сделать одновременно: тот, кого собирали по частям, собран, кто был ранен одним из ужаснейших способов, он живёт: ловит взглядом детали мира, ощущает перед сном мягкость подушки и эту манящую тяжёлую сонливость, принимающую в свои объятия; прядями его волос играет ветер, а под ногами, стремительно отталкивающими асфальт, скрипят и рассыпаются камни; он кидает людям какие-то фразы, и в голове его вспыхивает за мгновение миллион мыслей; он борется страстно, полный расправляющей грудь мощи и агрессии; он побеждает с ликованием и он проигрывает с досадой, и любит это; он рискует с ощущением пьянящей свободы и превосходства над всем миром и он нежится в чьих-то объятиях, отдавая им все печали и страхи, обиды и горечи, которых так много у столь нежных людей...              И для того, а точнее потому, что он на этих нескольких фотографиях успел меня зачаровать, его тёмные глаза, глубокие, затягивающие, в них сразу проваливаешься, проваливаешься не в пустоту, а в лабиринты с живыми, изменчивыми стенами, состоящими то из воды, то из роз и их бесчисленных шипов, то из узоров стиля барокко, а то и из адского пламени... столь подвижными, что ты никогда не найдёшь центр, и когда тебе покажется, что ты приближаешься к этому центру и разгадке, ты лицом к лицу увидишь опять вход в эти трёхмерные, нет, четырёхмерные, десятимерные и многоэтажные хоромы с бесчисленными башенками, мостиками и арками. Мимо зеркал — сквозь них, в зазеркалья этих кривых подвижных окон, волнующихся, как море, искривляющих, множественно отражающих друг друга; в души призраков, преломляющих тебя, как свет; и внезапно вновь в зеркала, но уже вглубь собственного отражения, в собственные комнаты; и понимаешь уже, что всё, что видел о нём, было лишь дорисованным отражением его Вселенной в твоём  замутнённом зеркале, лишь в котором ты можешь видеть мир. И вновь — нырять. Но только куда? Такого человека хочется узнать, к его душе можно прильнуть своей душой, и может быть, случится редкое чудо и на какое-то преходящее мговения края паззла объединятся и промелькнёт молния, а в следующий миг паззл изменится, но внутри навсегда останется что-то, что ты приобрёл тогда. Но даже если этого не произойдёт — такой человек никогда не умещается в какие-то рамки и границы, и где бы он ни был, он заполнит собой всё, и отпечаток его демонического духа войдёт в твоё сердце и изменит его, дополнит, подарит что-то, совсем слегка, но ты будешь ощущать это всегда, ведь он уже течёт в твоих венах.              Коснуться нежно носом его носика, ощутив на миг, как вздымаются точёные ноздри, и живую горячесть воздуха около; обнять, и, подняв голову и вглядевшись в тёмные загадочные глаза, спросить: "Только мы мы можем быть такими идиотами, правда?" (Если что, я тоже много глупостей в жизни делала, ага, только повезло больше, чем моему бедняжке).              И, может быть, по улице, ночью, взявшись за руки, души свои переливать друг в друга, как кровь; рябой лунный блик, тонущий в луже в самую бездну, топтать, создавать драгоценные брызги; плыть над звёздами и звёздный свет лицами ловить, лунный ореол зеленоватый на мрачных облаках, рвущихся в чёрный космос, ступеньками стелящийся по выступам, впадины вороные минуя: чем ближе — тем ярче. А дальше — свет, сквозь синь их рассеившийся, и его вновь новые тучи закрывают, ближе этих, черные, черные огрызки. И уже там, вдали, в разрезах далёких — звёзд разноцветных калейдоскоп, фиолетовых, синих, янтарных и золотых, но сквозь небесные воды и разводы они кажутся лишь отсветами в космической глубине сапфира...              Ах, увидеть бы тебя хотя бы одним глазком, убедиться, что ты жив, что все органы твои остались целы. Что ты счастлив, что ты любим. Что ты — творишь. Узнать это, да на пару секунд увидеть тебя!
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.