***
Серебристый Hyundai Elantra бесшумно скользит по гладкому асфальту Каннама, растворяясь в вечернем потоке машин. Его глянцевый кузов отражает неоновые вывески дорогих бутиков, мелькающие как кадры из немого кино. Климат-контроль поддерживает идеальные 20 градусов. Стук каблуков дорогих ботинок эхом разносится по огромному зданию, с бесчисленным количеством этажей и комнат. — Добрый вечер, сэр, одну секунду. — Девушка за стойкой ресепшена, не отрываясь от монитора, протягивает пропуск. Ее улыбка — такой же отработанный жест, как и безупречный маникюр, и туго стянутый пучок волос. В ожидании он ловит своё отражение в панорамных окнах — идеально сидящий темный костюм, острые линии плеч, абсолютная непроницаемость во взгляде. Его часы Patek Philippe отсчитывают секунды с почти неслышным тиканьем, заглушаемым общим гулом холла. — Ваш пациент уже ожидает, — бормочет администратор, наконец подняв глаза. Ее взгляд скользит по его запонкам, задерживается на идеально завязанном галстуке, быстро отводится в сторону. Лифт открывается беззвучно, принимая его внутрь. В зеркальной стенке он замечает, как две сотрудницы ускоряют шаг, пытаясь успеть войти следом. Их взгляды отражаются в стекле, прежде чем двери смыкаются, отрезая этот мимолетный контакт. Где-то на 37 этаже его ждет пациент. Где-то внизу продолжает кипеть жизнь Каннама. Но здесь, в этой капсуле из стали и стекла, существует только размеренный звук его дыхания и едва уловимый аромат дорогого парфюма — холодный, как скальпель, безупречный, как его репутация.***
Темноволосый юноша сидит, сгорбившись, в углу кожаного дивана, его пальцы нервно перебирают дорогую обивку. Черные локоны, слегка завивающиеся на концах, падают на лоб, скрывая усталый взгляд. Каждый стук его пальцев по коже дивана звучит как отсчет времени — тиканье невидимых часов, приближающих неизбежное. Его движения точны и ритмичны, будто отбивают такт невидимой мелодии. Тень под его глазами кажется глубже в холодном свете ламп. Он знает, что выглядит измотанным, поэтому за мгновение до того, как дверь откроется, его лицо преображается. Мышцы напрягаются, губы растягиваются в улыбке — широкой, неестественно яркой, словно маска, натянутая на боль. Он поднимается слишком быстро, ощущая легкое головокружение. Пальцы впиваются в подлокотник, оставляя на мгновение следы, прежде чем он заставляет себя разжать руку. — Здравствуйте, доктор Мин, — его голос звучит ровно, но в нем есть что-то хрупкое, словно тонкий лед, готовый треснуть в любую секунду. Где-то за окном проезжает машина, и свет фар на секунду освещает его лицо — в этот момент, до того как улыбка возвращается, видно все: страх, усталость, одиночество. Он делает шаг вперед, ощущая, как тяжелеют ноги. — Добрый вечер, Чонгук-сси. Надеюсь, вы не слишком долго ждали меня. Прошу, проходите, — голос доктора Мина, обволакивающий и с легкой хрипотцой, будто бы сочится сквозь щели в сознании Чонгука. Каждый звук этого предложения отдается в висках пульсирующей болью. Он ненавидит эти стены. Ненавидит этот запах. Ненавидит то, как его собственное тело предательски дрожит при виде знакомого кабинета. — Спасибо, — его голос ломается на первом же слоге. Пальцы судорожно сжимают края куртки, словно это якорь в бушующем море паники. Он делает шаг вперед, и пол под ногами будто наклоняется, угрожая сбросить его в пропасть. Кабинет встречает его коктейлем ароматов. Дорогой виски — 18-летний Macallan, уже почти на дне после сотни историй, от которых хочется лезть на стену. Кожаная обивка — пахнет новизной, но на подлокотниках уже проступают потертости от нервных пальцев пациентов. Что-то лекарственное — приторно-сладкое, заставляющее вспомнить детство, больничные коридоры и крики за закрытыми дверями. В углу, на подоконнике, умирает орхидея. Ее увядающие лепестки напоминают Чонгуку бледные лица тех, кто заходил в этот кабинет до него и не вернулся. На полированном столе фотография в серебряной рамке: красивая женщина и двое детей. У всех одинаковые, слишком правильные улыбки. Чонгук чувствует, как его собственные губы непроизвольно подражают этому выражению — гримаса счастья, вырезанная ножом на живом лице. — Присаживайтесь, — говорит доктор Мин, и в его голосе звучит что-то новое, чего не было секунду назад. Возможно, это сочувствие. Или предвкушение. Чонгук опускается в кресло, ощущая, как холодная кожа прилипает к его вспотевшим ладоням. Где-то в здании едет лифт, и он ловит себя на мысли, что считает этажи: «Когда он доедет до первого, я умру». Кабинет погрузился в тяжёлую тишину, нарушаемую лишь тиканьем старинных часов на стене. Свет настольной лампы мягко окутывает пространство, создавая атмосферу камерности, но от этого становится только тяжелее дышать. Доктор Мин аккуратно делает записи в истории болезни, его почерк ровный и безошибочный: «Сеанс 7. 21:03. Состояние тревожное. Наблюдается эмоциональная нестабильность, трудности с выражением чувств. Рекомендована глубокая проработка травмы привязанности.» Чернила ложатся на бумагу, как капли яда, медленно отравляющие надежду. Чонгук сидит, вцепившись в подлокотники кресла так, что его пальцы побелели от напряжения. Ногти впиваются в кожу, оставляя кровавые полумесяцы. Он смотрит на свои ладони, будто в них записана вся его боль: левая — иссечена тонкими шрамами, следами ночей, когда боль внутри становилась невыносимой и требовала выхода наружу, правая — дрожит, предательски выдавая страх, который он так старается. Он переводит взгляд в окно, где за стеклом медленно падают первые снежинки этого года. Чонгук думает о том, что они такие же хрупкие, как пальцы его Сокджина. Мысль вызывает внезапную улыбку на лице. Кабинет тонет в молчании, нарушаемом лишь тиканьем старинных часов и шелестом страниц в блокноте доктора Мина. Свет настольной лампы мягко освещает лицо Чонгука, подчеркивая тени под его глазами — фиолетовые, как синяки. — Как прошла неделя? — Вопрос звучит мягко, но Чонгук вздрагивает, будто его окликнули в пустой комнате. Он медленно поворачивает голову, его глаза — усталые, но всё ещё полные чего-то живого. Чонгук видит как доктор закрывает папку с историей болезни, его пальцы — длинные, ухоженные — складываются в замок на столе. Голос ровный, профессиональный, но в нем есть что-то, от чего Чонгук невольно хочется сбежать. Его пальцы вцепляются в материал брюк, образуя складки-морщины. — Все было хорошо… — он начинает автоматически, но голос предательски дрожит. — В среду… в среду мы с хёном ходили на ту выставку современного искусства, о которой он так давно говорил, — он делает паузу, его взгляд скользит по кабинету — стерильные полки, дипломы в рамках, фотография доктора с семьей. Такая обычная жизнь. Такая недостижимая. — Ему понравилось? — доктор Мин наклоняется чуть вперед, его тень удлиняется, достигая колен Чонгука. — Да, разумеется, очень даже, — губы растягиваются в улыбке, но глаза остаются пустыми. — Он смеялся над одной инсталляцией. Говорил, что это полный абсурд. Я люблю его счастливую улыбку, доктор. Она напоминает мне моё детство, — доктор Мин не дарит улыбку в ответ, а лишь поджимает губы. «Сеанс 5, время 19:04. Пациент задыхается от слёз, вспоминая жестокие наказания отца за плохие оценки в школе.» Внезапно Чонгук сжимает веки, как будто пытаясь удержать картину в памяти. — Я купил билеты на следующую выставку. Только… — его голос становится тише, — он сказал, что в этот день у него подработка. Опять. На столе между ними лежит бумажная салфетка. Чонгук бессознательно начинает рвать ее на мелкие кусочки. Белые клочья падают на полированную поверхность, как снег. Доктор Мин наблюдает за этим процессом, затем медленно отодвигает блокнот в сторону. — Чонгук-сси. Когда в последний раз вы говорили хёну, как сильно скучаете? — В кабинете снова воцаряется тишина. Где-то за стеной слышны глухие шаги, — кто-то идёт по коридору, но звук постепенно затихает. Куски салфетки теперь превратились в белый порошок на кончиках его пальцев. Где-то за окном проезжает машина, и луч фар на мгновение освещает лицо Чонгука — слезы. Их так много, что они даже не катятся, а просто стоят в глазах, как в двух маленьких озерах. — А если он скучает так же? — голос доктора звучит как лезвие, аккуратно вскрывающее нарыв. Его пальцы, ухоженные и холодные, стучат по стеклянной поверхности стола ритмом, повторяющим сердцебиение пациента. Чонгук вздрагивает, его ногти впиваются в собственные ладони, оставляя полумесяцы на уже изуродованной коже. — Он не может… Он всегда…такой уверенный, — голос срывается, превращаясь в хрип. Где-то глубоко внутри рождается образ Сокджина — его смех, рассыпанный по страницам памяти, его руки, теплые и уверенные, его спина, все чаще поворачивающаяся к нему. Доктор Мин снимает очки, и его глаза — два черных бездонных колодца — фиксируют каждую эмоцию, каждую микроскопическую перемену в лице пациента. — Как и вы, Чонгук-сси. Когда стоите перед ним. — Пауза. — Сколько раз вы давили ком в горле, чтобы не закричать? Сколько ночей провели, глядя в потолок? Чонгук смотрит на свои руки — они покрыты белыми крошками от салфетки и тонкими кровавыми полосками. — Доктор… — его голос — шепот утопающего. — Что если я скажу… а он… За окном снег превращается в ледяной дождь, стучащий по стеклу как пальцы призрака. — Там на выставке, — начинает Чонгук снова, и каждый звук дается ему как ножевой удар. — Он улыбался… точно так же, как тогда, в… — голос ломается. Воспоминания накатывают волной — их первая встреча, смех в 3 утра, обещания, данные шепотом под одеялом. И теперь — все чаще пустота. Все чаще молчание. И все чаще отсутствие. Доктор Мин берет в руки серебряную ручку, и металл на кончике холодно блестит в свете лампы. — Вы сказали ему, что вам больно? — доктор пытается ещё раз. Простое предложение. Простой вопрос. Смертный приговор. Чонгук закрывает глаза, и по его щекам катятся две единственные слезы — соленые, жгучие, предательские. — Нет, я не могу. — Пауза. Рваный выдох. Отчаяние в глазах, беспомощность в движениях. — Я не хочу быть его грузом. А в углу кабинета на подоконнике все так же умирает орхидея — ее лепестки, когда-то белоснежные, теперь коричневеют по краям. Доктор Мин следит за направлением взгляда пациента и вдруг улыбается — улыбкой хирурга перед сложной операцией. — А если он тоже тонет без вас? Если его уверенность — всего лишь маска, сняв которую, вы увидите… — фраза повисает в воздухе, недоговоренная, как их отношения. За окном ветер воет в разбитой водосточной трубе, и этот звук странным образом напоминает чей-то сдавленный плач. — Сейчас он для вас недостижимая звезда, за которую вы отчаянно пытайтесь ухватиться. Но…ещё немного, Чонгук-сси, и вашему, хм, хёну уже некого будет спасать. Просто попробуйте поговорить с ним, хорошо? Иногда слов правда достаточно, — взгляд доктора опускается и невольно цепляется за свежие раны, вероятно сделанные прямо здесь в туалете за несколько минут до начала сеанса. Полосы аккуратные, едва заметные. Они на внутренней стороне запястья Чонгука — идеально ровные, будто выверенные по линейке. Доктор делает новую заметку в блокноте. «Поверхностные порезы. Систематические. Намеренно скрываемые.» Текст обводится кроваво-красным маркером, цвет которого странным образом совпадает с оттенком засохших капель на белоснежной ткани. — Вам больно? — спрашивает доктор, намеренно опуская взгляд к его рукам. Чонгук мгновенно прячет кисти под свитером — тем самым, подаренным хёном. Его губы растягиваются в слишком широкой, слишком неестественной улыбке. — Нет. Всё в порядке. Это…просто старые привычки. Ничего серьезного, доктор. Я не собираюсь делать глупости, — но доктор видит как его пальцы судорожно сжимают ткань на коленях, как зрачки расширяются от вопроса, как горло сжимается при глотании. Чонгук закрывает глаза, задерживает дыхание и мысленно считает до десяти. Так учил хён. Он так сильно скучает сейчас. Достаточно. Дома ждёт Сокджин. Как и всегда. Кабинет вновь застывает в гнетущей тишине. Чонгук резко сжимает кулаки, ногти впиваются в ладони, оставляя кровавые полумесяцы на уже изуродованной коже. Он кивает — один резкий, механический жест, будто голова стала непосильной ношей. Обещание в пустоту, что он и правда попробует поговорить. А надо ли? Доктор Мин не может говорить правду. Слова не значат и сотой доли невысказанных чувств. Сокджин не звезда — целая галактика, в которой он потерялся навсегда. Чудо, слишком хрупкое для этого мира. Иногда по утрам Чонгук замирает, боясь открыть глаза — вдруг окажется, что все это сон? Что Сокджин лишь плод его воображения. Что никаких теплых рук на его талии никогда не было, никаких шепотов «солнышко» в предрассветной темноте. — Хён… — голос сначала дрожит, но внезапно крепнет, становится металлическим. — Он сказал, что всё будет хорошо. Пауза. Воздух густеет, становится вязким, как кровь. — Я верю ему. Я всегда буду верить только ему, доктор. — Эти слова падают на пол, как стеклянные шарики, и разбиваются вдребезги. Он всегда верил. Даже когда Сокджин прятался в ванной, дрожащими руками набирая выученные цифры на телефоне. Даже когда его глаза становились пустыми и далёкими, как у незнакомца. Доктор Мин невольно морщится. На его обычно бесстрастном лице появляется что-то похожее на боль — тонкие морщинки у глаз, чуть сжатые губы. Он видит, как Чонгук, превращается в идеального солдата за секунду — плечи расправляются, взгляд становится острым, голос — ровным. Слишком идеальная маска. Слишком страшная правда под ней. Тишина — давит на виски, заполняет лёгкие, проникает под кожу. Молчание — острее любого ножа. Отчаяние — оно разливается по кабинету, как яд. Громкий звук оповещения об окончании сеанса эхом разносится по кабинету. Чонгук вздрагивает, как от удара током. Доктор Мин резко поднимает голову — его обычно бесстрастные глаза на мгновение отражают что-то похожее на страх. Это не просто тревожность. — До следующей недели, доктор Мин, — Чонгук вскакивает, стул с грохотом падает на пол. Его шаги — быстрые, неровные — гулко отдаются в пустом коридоре. Бегство. Всегда бегство. Доктор остаётся один. Его пальцы сжимают ручку так сильно, что пластик у основания трескается. На столе лежит смятая салфетка с кровавыми отпечатками.***
— Детка, я дома, — Голос Чонгука тёплый и немного хрипловатый от зимнего воздуха, разливается по квартире, наполняя пространство привычным уютом и теплом. Чонгук замирает у входа, его пальцы инстинктивно сжимают край свитера — вдруг это очередной мираж? Вдруг он проснётся один в холодной постели, когда часы на тумбочке будут отсчитывать минуты до рассвета? Но нет — вот он, его Сокджин, его хён, стоит у панорамного окна, за которым кружатся снежинки, будто танцуют только для них двоих. Сокджин всегда хотел видеть все как на ладони. Лунный свет струится по его силуэту, превращая каждый локон в жидкое серебро, а профиль — в совершенное произведение искусства, высеченное из самого тёмного мрамора. — Чёрт, на улице такой снег… — Сокджин оборачивается, и его глаза — два тёплых омута, в которых Чонгук тонет снова и снова — сразу находят его. — Ты не замёрз, пока шёл домой? Прости, пришлось задержаться. Доктор Мин сегодня особенно разговорчив. Чонгук уже рядом. Он не помнит, как пересёк комнату, но вот его руки впиваются в рубашку Сокджина — в его собственную рубашку, которую хён надевает, когда особенно сильно скучает по нему. Ткань мягко поддаётся под его пальцами, обнажая идеально-белое плечо, и Чонгук прижимается губами к этой теплой, живой коже, Сокджин пахнет домом, свободой и всем, чего он когда-либо хотел. Сокджин едва заметно качает головой, уверяя, что все в порядке. Его пальцы, ещё холодные от улицы, тянутся к щеке Чонгука, лёгкое прикосновение, от которого по коже бегут мурашки. — Хён… — его голос дрожит, как первый снег за окном. — Я так соскучился, — россыпь нежных поцелуев рассыпается по чувствительной коже шеи, каждое прикосновение губ — как обещание, как молитва. Сокджин вздыхает, его пальцы — длинные, изящные, с едва заметными чернильными пятнами — вплетаются в волосы Чонгука, лёгкие, как весенний ветерок. — Ты уже поужинал? — шепчет Чонгук, его губы скользят по линии челюсти, оставляя следы, которые никто не увидит, но которые он надеется, Сокджин запомнит. — Ждал тебя, — отвечает Сокджин просто, и в этих двух словах — вся их история, все их ночи, все их утра. Его руки опускаются на плечи Чонгука, тёплые и уверенные, притягивая его ближе, пока между ними не остаётся ни сантиметра свободного пространства. Чонгук закрывает глаза, погружаясь в этот момент, в этот аромат — смесь дорогих духов, свежего снега и чего-то неуловимо родного, что есть только в Сокджине. — Я тоже скучал, — Сокджин целует его в висок, губы мягкие, как шелк, — Всё время думал о тебе. Чонгук прижимается лбом к его плечу, дыхание сбивчивое, сердце бьётся так громко, что, кажется, его слышно через всю комнату. — Правда? — он спрашивает, и в его голосе вся хрупкость мира, который держится только на этих мгновениях. — Правда, — Сокджин улыбается, его пальцы рисуют невидимые узоры на спине Чонгука, — давай я покажу, как сильно. И когда их губы наконец встречаются, снег за окном перестаёт существовать, время замедляется, и весь мир сужается до этого — до их дыхания, до тепла, до тихого стона, который вырывается из груди Чонгука, когда Сокджин прикусывает его нижнюю губу. Пальцы Чонгука дрожат от невысказанного отчаяния, когда он прижимает Сокджина так близко, что между ними не остается места даже для воздуха. Он хочет раствориться в этом моменте, в этом теле, в этой душе, стать единым целым. Сокджин такой сладкий и податливый в его руках, словно создан специально для этих объятий. Такой хрупкий, будто сделан из тончайшего фарфора. Он чувствует, как тело хёна податливо изгибается, словно тает под его прикосновениями. Их дыхание смешивается в горячий туман между губами, а языки встречаются в медленном, сладком танце, знакомом до боли. Его губы приоткрываются в тихом выдохе, когда Чонгук мягко оттягивает нижнюю губу, словно пробуя на вкус самое дорогое вино, а затем нежно обводит языком мягкую плоть, наслаждаясь каждым мгновением, каждым вздохом, каждой дрожью. Его руки скользят по изящному изгибу тонкой талии, опускаясь ниже, к бёдрам, уже не скрытым тканью. Горячая кожа пульсирует под его пальцами, как живое подтверждение того, что это не сон, что Сокджин здесь, с ним, что он настоящий. Чонгук невольно прижимает хёна к панорамному окну, их тела отражаются в стекле, сливаясь в один силуэт на фоне падающего снега. Сокджин сладко и звучно смеется ему прямо в губы, его дыхание смешивается с дыханием Чонгука — горячее и прерывистое. Но затем, изящно выскользнув из объятий, он отталкивает Чонгука с игривой ухмылкой, оставляя его стоять с пустыми руками и бешено колотящимся сердцем. — Пора ужинать, солнышко, — бросает он через плечо, направляясь на кухню, его голос звучит как обещание и как прощание одновременно. Чонгук застывает на месте, его пальцы вцепляются в окно, оставляя следы на холодном стекле. Он смотрит вслед Сокджину, на его расслабленную походку, на мягкие волны на затылке, на то, как свет кухни обволакивает его силуэт, превращая в что-то нереальное, почти мистическое. Он знает, что должен последовать за ним. Но в этот момент он просто стоит, впитывая каждый образ, каждый звук, каждый запах, боясь, что если он моргнет, все исчезнет. А на кухне уже звучит звон посуды, и аромат чего-то вкусного наполняет квартиру. Сокджин напевает что-то под нос, и этот звук, такой домашний, такой родной, заставляет сердце Чонгука сжиматься от нежности и чего-то еще, более глубокого, более болезненного. Он делает шаг вперед, потом еще один, и вот он уже на кухне, где Сокджин, не оборачиваясь, протягивает ему ложку, словно читая его мысли. — Поможешь? — спрашивает он, и в его глазах искрится что-то такое, от чего у Чонгука перехватывает дыхание. И Чонгук кивает, потому что помочь — это все, что он когда-либо хотел. Помочь, быть рядом, любить, даже если это больно. Даже если завтра Сокджин может уйти. Но сейчас — сейчас он здесь. И этого достаточно. Пока достаточно. Тишину нарушает лишь мелодичный звон фарфора — Сокджин аккуратно расставляет тарелки на сушилке, вытирая каждую до идеального блеска. Чонгук тянется помочь, но получает лёгкий шлепок по пальцам — знакомый, почти ритуальный жест, сопровождаемый ворчанием. — Я же говорил, это не ракетостроение. Я справлюсь, — его голос звучит тепло, но с оттенком усталости, как будто он повторяет это в сотый раз. Сокджин вытирает руки полотенцем, капли воды сверкают на его запястьях, и вдруг — он уже на коленях у Чонгука, ловко устроившись, как кот, ищущий тепла. Чонгук непроизвольно обнимает его, пальцы автоматически находят голую кожу под рубашкой, рисуя ленивые круги на нежном бедре. — О чём сегодня говорили с доктором Мином? — Сокджин откидывает голову назад, его дыхание пахнет мятной жвачкой и чем-то неуловимо сладким — возможно, тем шоколадом, что он тайком съел на кухне. Чонгук замирает. Его пальцы непроизвольно сжимаются, оставляя бледные отпечатки на коже Сокджина. — Ничего особенного… — он отводит взгляд, его голос звучит слишком ровно, как заученная фраза. — Просто… я упомянул, что мы не пойдём на ту выставку. Доктор Мин считает, что мы… отдаляемся. Пауза. Слишком долгая. — Но я так не думаю. — Чонгук насильно расслабляет пальцы, поглаживая кожу Сокджина, будто извиняясь за ту мгновенную боль. — Он просто… иногда искажает мои слова. Мне правда лучше. Его взгляд скользит по лицу Сокджина, выискивая малейшую реакцию. И она есть — лёгкое напряжение в уголках губ, едва заметная тень между бровями, короткий вздох, который он тут же подавляет. Сокджин прижимается лбом к его плечу, его голос приглушён, когда он говорит. — Солнышко, мы же уже говорили об этом, я никуда не уйду, — его пальцы лениво переплетаются с пальцами Чонгука, останавливая их беспокойное движение. — Я просто не хочу сидеть в этих четырёх стенах, — и эти слова звучат как приговор. Чонгук притворяется, что верит. Он всегда притворяется. А за окном снег продолжает падать, тихо, равнодушно, как будто ему нет дела до того, что внутри двое людей медленно тонут в молчании, даже сидя так близко, что их дыхание смешивается в одно. Вымученная улыбка расцветает на уставшем лице Чонгука. Он прижимается губами к виску Сокджина, зарываясь носом в его волосы. — Прости, малыш, ты прав. Все и правда будет хорошо. Пошли спать? — когда-нибудь ему удастся поверит в эту фантомную ложь. Ну а пока Чонгук просто держит Сокджина крепче, как будто если он отпустит — тот действительно исчезнет, как всегда исчезает снег на ладони.***
Белоснежные занавески развиваются от летнего ветерка, словно в замедленной съёмке. В комнате, освещённой только лунным светом — нет ни ледяной прохлады, что смогла бы остудить плохие мысли, ни яркого света, что ослепил бы затуманенный рассудок. Чонгук смотрит на Сокджина сквозь слипшиеся от непрошенных слёз ресницы и снова не понимает: каким образом он заслужил этого человека? Ведь Сокджин — самый запрещённый наркотик, он пробрался в каждую клеточку тела младшего, отравил собой каждую мысль. Он свёл его с ума. Сильно, безумно, оставляя следы ногтей на израненной душе. — Хён, пожалуйста, — дрожащие пальцы Чонгука осторожно касаются холодной кожи, будто пытаясь удержать рассыпающийся в руках фарфор. Сокджин не сопротивляется — лишь наклоняет голову, позволяя их лбам соприкоснуться. Его веки тяжело опускаются, скрывая усталый взгляд. — Я знаю, что ты злишься на меня сейчас. Знаю, что предал твое доверие. Но ты же видел! Видел, как он смотрел на тебя. — Голос срывается на высокой ноте. — Будто ты вещь. Будто ты… ничего не стоишь. А ты… ты ведь всё. А затем Чонгук отстраняется, словно в приступе паники. Он мечется по комнате, как зверь в клетке, сжимая кулаки до побелевших костяшек. — Никто. Никто не достоин даже дышать рядом с тобой! — пальцы зарываются в волосы, ещё немного и Чонгук вырвет их с корнями. Сокджин молчит. Только пухлая нижняя губа слегка подрагивает, когда он разжимает стиснутые зубы. Бесшумно скользит в ванную, сжимая в тонких пальцах окровавленную ткань. Он давно запомнил этот алгоритм: если алая, еще теплая — ледяная струя, пока вода не станет бледно-розовой, если бурая, засохшая — терпение и едкий запах хлорки, неотстирываемая — аккуратный надрез ножницами, потом — в мусорное ведро. Сегодня это первый случай. Иногда, когда пальцы скользят по мыльному лезвию, он задумывается — насколько глубоко нужно провести, чтобы навсегда смыть это чувство? Это… что Чонгук называет любовью. Но он не решается. Потому что знает — даже если убежит, даже если спрячется — эти руки все равно найдут его. Ведь он давно перестал принадлежать себе.***
Кабинет тонет в тяжёлой тишине, нарушаемой лишь мерным тиканьем часов и шуршанием страниц в блокноте доктора Мина. Луч заходящего солнца пробивается сквозь жалюзи, рисуя полосатые тени на лице Чонгука — они кажутся тюремными решётками, заточившими его душу. — Чонгук-сси, вам снова снился тот же кошмар? — доктор Мин протяжно вздыхает, его пальцы устало сжимают переносицу, оставляя красные следы на бледной коже. — Вы говорили, что всё в порядке… но он вернулся, не так ли? Чонгук лишь коротко кивает, его пальцы беспокойно теребят край свитера — того самого, серого, в котором… Нет. Он резко обрывает эту мысль. Его взгляд скользит по кабинету, избегая встречи с глазами доктора, застревая на фотографии в серебряной рамке — счастливая семья, которой у него никогда не будет. — Он… он снова был там, — голос Чонгука прерывается, словно проползая сквозь горло, затянутое колючей проволокой. — На кухне. С ножом. И кровь… так много крови… Кухня погружена в зловещее молчание, нарушаемое лишь сочным чавканьем стали, разрывающей плоть. Лезвие входит плавно, почти нежно, как любовник проникает в возлюбленную, прежде чем Чонгук проворачивает его на 180 градусов — медленно, с отвратительным наслаждением, чувствуя, как сталь скребет по ребрам, разрывает мышечные волокна, вспарывает нежные внутренности. Тёплая кровь хлещет фонтаном, алая, почти чёрная в тусклом свете одинокой лампочки, брызгая на стены, стекая по столу густыми, вязкими каплями, которые медленно сливаются в одно большое кровавое озеро. — Чёрт возьми… — его голос шёпотом ласкает ухо, будто он говорит любовные признания, а не наблюдает, как жизнь покидает эти когда-то прекрасные глаза. — Я же предупреждал, тебе нельзя. Тело перед ним судорожно дёргается в последней агонии, пальцы царапают стол, оставляя кровавые борозды на дереве. Губы шевелятся, но звука нет — только булькающий хрип, когда лёгкие наполняются кровью, превращаясь в два маленьких кровавых мешочка. — Почему ты не слушаешь? — Чонгук наклоняется ближе, его дыхание горячее и прерывистое, смешиваясь с медным запахом смерти. — Сокджин… я же люблю тебя. Он вырывает нож с мокрым чавканьем, и тело с глухим стуком падает на пол, оставляя за собой длинный кровавый след, как дорожка из лепестков после свадебного шествия. Кишки медленно вываливаются из зияющей раны, скользкие и блестящие под тусклым светом. — Блять… я ведь предупреждал… Чонгук отступает на шаг, любуясь своей работой. Кровь уже заполняет трещины в плитке, образуя маленькие алые озёра, его руки дрожат от возбуждения, пальцы скользкие от крови. Он облизывает губы, чувствуя металлический привкус на языке — то ли кровь брызнула ему в рот, то ли это просто вкус его собственного безумия. Внезапно тело на полу шевелится. — Чонгуки… — шепчет Сокджин, его разорванная грудь поднимается, глаза мертвы, но губы улыбаются той самой убийственно красивой улыбкой, что сводила Чонгука с ума все эти годы. — Ты же знаешь, я всегда возвращаюсь. Чонгук зажмуривается, сильно трясёт головой, чувствуя, как кровавые брызги с его лица падают на пол. Когда он открывает глаза — на полу никого нет. Только лужа крови, медленно растекающаяся по полу, только куски плоти, разбросанные по кухне, только отражение в окне — он стоит один, с окровавленным ножом в руке, его лицо искажено гримасой чего-то между экстазом и ужасом. Но почему тогда в воздухе витает его запах — смесь дорогих духов, подаренных Чонгуком и чего-то неуловимо родного? Почему на его плече лежит невидимая рука, холодная как смерть? Почему шёпот Сокджина звучит так близко, будто его губы касаются уха Чонгука? — Хватит… — Чонгук хрипит, вонзая нож в пустоту перед собой снова и снова, пока его руки не покрываются новыми кровавыми брызгами. — Ты мёртв… Ты давно мёртв. Тишина. Капает кран, каждая капля падает в лужу крови, создавая жуткую мелодию. Тикают часы, отсчитывая секунды до неизбежного конца. Звонит телефон, разрывая эту гнетущую тишину. Он поднимает трубку дрожащими окровавленными руками. — Хён? — его голос трещит, как тонкий лёд под ногами самоубийцы. Тишина в ответ. Только тихий смех на другом конце провода. Знакомый смех. Его собственный смех, но искажённый, словно из глубин ада. Чонгук роняет телефон, который разбивается вдребезги. В осколках экрана отражаются десятки лиц — все они его, все они залиты кровью, все они шепчут одно и то же имя. Сокджин. Сокджин. Сокджин. А за окном снег продолжает падать, белый и чистый, как саван, укрывающий грехи. И где-то в глубине дома раздаётся скрип двери. Шаги. Тихие, мерные шаги, приближающиеся к кухне. Знакомые шаги. Чонгук медленно поворачивается, его глаза широко раскрыты от ужаса в руке дрожит окровавленный нож. В дверном проёме стоит хён. Его лицо бледное. Глаза пустые, на шее — тёмный след от верёвки. — Чонгук-а… — его голос звучит неестественно, словно из далёкого тоннеля. — Я же говорил… что доктор Мин тебе не поможет… И тогда Чонгук понимает. Он понимает всё. Нож падает на пол с глухим звуком. А за окном снег продолжает падать, белый, чистый, равнодушный. Кабинет внезапно становится ледяным, будто в него просочился мороз из кошмаров Чонгука. Доктор Мин незаметно потирает руки, пытаясь согреть похолодевшие кончики пальцев, но холод исходит не от погоды — он исходит от того, как спокойно Чонгук произносит следующие слова. — Я бы никогда не причинил боль хёну, так почему мне продолжает сниться то, как я его…убиваю, — говорит он, его голос ровный, почти невесомый, как будто он обсуждает погоду. — Чёрт, да я убил бы любого, кто даже посмотрит в его сторону. Его пальцы бессознательно сжимаются в кулаки, суставы белеют от напряжения. В глазах — не детская ярость, не истерика, а что-то куда более страшное — холодная, расчётливая уверенность. Словно… Чонгук и правда и может убить. Доктор Мин не должен бояться своих пациентов. Но сейчас его ладонь слегка дрожит, когда он поправляет очки. — Вы говорили с ним об этом? — он задаёт вопрос слишком осторожно, будто боится, что даже слова могут спровоцировать взрыв. Чонгук резко поднимает голову, его взгляд становится острым, как лезвие. — Конечно, нет, — он усмехается, но в этой усмешке нет веселья. — Хён и так слишком волнуется за меня. Пауза. Тишина давит. Доктор Мин медленно записывает в блокнот: «Пациент демонстрирует признаки патологической одержимости. Полное отсутствие рефлексии касательно потенциальной опасности своих фантазий.» Чернила растекаются по бумаге, как кровь. — Чонгук-сси… — доктор глотает, его голос внезапно звучит хрипло. — Вы осознаёте, что подобные мысли… ненормальны? Чонгук наклоняется вперёд, его глаза горят — не безумием, а чем-то ещё более пугающим. — Доктор, а что, по-вашему, нормально? — его голос тихий, почти ласковый. — Позволить кому-то причинить ему боль? Позволить ему уйти? Он улыбается. И в этой улыбке нет ни капли тепла. Доктор Мин вдруг осознаёт, что между ним и дверью стоит только этот хрупкий на вид стол. А Чонгук уже встаёт, его движения плавные, как у хищника, который только что понял, что его добыча — в углу. — Вы ведь тоже его знаете, да? — Чонгук наклоняет голову, его голос звучит почти игриво. — Доктор Мин… вы ведь тоже иногда смотрите на него… так? Тик-так. Тик-так. Часы громко отсчитывают секунды. А доктор Мин впервые за десять лет практики понимает, что боится. По-настоящему боится. Потому что это не вопрос. Это предупреждение. И Чонгук уже не пациент. Он палач, который только что наметил следующую жертву. Кабинет застывает в звенящей тишине. Доктор Мин чувствует, как капля пота медленно скатывается по его спине, несмотря на ледяной холод, исходящий от Чонгука. Его пальцы непроизвольно сжимают ручку. — Я… никогда не видел его, — голос доктора прерывается, звуча неестественно высоко. — Вы понимаете, Чонгук-сси? Я не знаю, как он выглядит. Чонгук замирает. Его глаза — два черных бездонных омута — буквально просверливают доктора насквозь. Внезапно его губы искажаются в улыбке, но это не улыбка — это оскал, обнажающий слишком белые, слишком острые зубы. Он медленно проводит пальцем по краю стола, оставляя влажный след — доктор не может оторвать глаз от красноватого оттенка на кончике его пальца. Тик-так. Тик-так. Часы грохочут, как удары молота. Чонгук внезапно смеется — звук резкий, как визг тормозов перед аварией. — Вы такой забавный, доктор, — его рука исчезает в кармане. Доктор Мин застывает, его горло сжимается, перекрывая воздух. Но Чонгук достает лишь телефон и демонстративно кладет его на стол. Экран вспыхивает — обои с размытым силуэтом в полумраке. — Хён волнуется, — Чонгук цедит сквозь зубы. — Я уже на 20 минут опаздываю. — Я… не знаком с вашим хёном, — говорит доктор снова слишком быстро и сразу же ненавидит себя за этот тремор в голосе. — Мы никогда не встречались. — Правда? — голос Чонгука шелковистый, сладкий, как яд. — Тогда почему… — Он вновь медленно проводит пальцем по поверхности стола, словно это послание для доктора, оставляя едва заметную борозду на полированной древесине. — В ваших записях столько подробностей о нем? — продолжает он, и в его глазах вдруг отражается все зло мира. Доктор Мин медленно отодвигается в кресле, его спина впивается в холодную кожаную спинку. — Это… стандартная практика, — он давится словами, — анализ значимых отношений пациента… Чонгук снова дарит ему ледяную усмешку. Он разворачивается и идет к двери, его шаги беззвучны на мягком ковре. У порога он останавливается. — Ах да…— не оборачиваясь, он бросает через плечо. — Вы правы. Вы с хёном действительно никогда не встречались. Этого не случится. Дверь закрывается с тихим щелчком. Доктор Мин сидит неподвижно, его руки дрожат над раскрытым блокнотом.***
Темнота спальни рассекается лишь серебристыми лунными бликами, скользящими по вспотевшей коже Сокджина, подчеркивая каждый изгиб его тела каждый трепет мышц под нежными прикосновениями Чонгука. Воздух наполнен ароматом их тел — смесью дорогих духов, свежего пота и чего-то неуловимо родного, что въелось в кожу за годы близости. Его кожа, бархатистая и теплая, будто впитала в себя все звезды, мерцает под прикосновениями Чонгука. Чонгук медленно опускает губы на хрупкую лодыжку, оставляя невесомые поцелуи, словно роняет лепестки роз на алтарь своего обожания. Его движения гипнотически плавны — каждый поцелуй, каждый вздох, каждый взгляд — ритуал, от которого Сокджин тает, как воск под пламенем свечи. — Чонгук… — его голос дрожит, когда губы младшего скользят выше, по внутренней стороне бедра, оставляя за собой трепет мурашек. Чонгук не отвечает, лишь ухмыляется, чувствуя, как тело под ним напрягается в сладком предвкушении. Его язык проводит по нежной коже, наслаждаясь тем, как Сокджин вздрагивает, его пальцы впиваются в атласные простыни, беспомощно сминая ткань. — Пожалуйста… — стон вырывается из его губ, тихий, прерывистый, как последний вздох перед падением. Чонгук поднимает глаза, встречаясь с его взглядом — тёмным, влажным, полным немого отчаяния. — Да, любимый? Что тебе нужно, дорогой? — он дразнит, его губы скользят по пульсирующему члену, нежно, мучительно медленно, прежде чем вобрать его целиком, чувствуя, как горло наполняется жаром, вкусом, его сущностью. Сокджин закидывает голову назад, его шея выгибается в изящной дуге, голос рвется в тихом крике, когда Чонгук начинает двигать головой глубоко, мерно, с наслаждением, словно это последнее, что ему нужно в этой жизни. — Тебя… — Сокджин хрипит, его пальцы вцепляются в волосы Чонгука, притягивая его ближе, глубже, отчаяннее. — Мне нужен ты… во мне… Его голос срывается, когда Чонгук отстраняется, наслаждаясь его мучением, его желанием, его безумием. — Пожалуйста…— это не просьба. Это молитва. И Чонгук не может отказать. Он накрывает его собой, их тела сливаются в едином порыве, кожа к коже, дыхание к дыханию, боль к боли, наслаждение к наслаждению. Сокджин обнимает его, его ногти впиваются в спину, оставляя алые дорожки, метки, напоминания. — Только ты… — он шепчет, его губы дрожат у самого уха Чонгука. — Только так… И Чонгук верит. Он должен верить. Потому что, если он перестанет — Сокджин исчезнет. А за окном луна наблюдает, холодная, равнодушная, немая. Как и должна. Чонгук задерживает дыхание, когда его пальцы, щедро смазанные прохладным лубрикантом, приближаются к дрожащему входу. Он дует на пальцы, согревая, и тепло его дыхания смешивается с жидкостью, создавая идеальную температуру. Сокджин вздрагивает, его бедра непроизвольно подаются навстречу, а губы приоткрываются в беззвучной мольбе. — Все, что угодно для моей любви, — шепот Чонгука тонет в тихом шорохе простыней, когда первый палец медленно погружается внутрь, встречая горячее сопротивление мышц Сокджин вцепляется в его руку, их пальцы сплетаются так естественно, будто созданы друг для друга, а его голова запрокидывается на подушку, обнажая шею, по которой тут же скользят губы Чонгука. — Все в порядке? — горячее дыхание обжигает влажную кожу Сокджина, пока второй палец присоединяется к первому, осторожно растягивая. Ответом служит лишь кивок и прерывистый стон, вырывающийся из раскрытых губ, когда пальцы находят ту самую точку, заставляя тело Сокджина выгибаться в немом блаженстве. Сокджин прекрасен. Невыносимо прекрасен. Его кожа под пальцами Чонгука горит, как раскаленный шелк, а аромат — смесь восходящего солнца и самых красивых созвездий — въелся в легкие Чонгука глубже, чем сигаретный дым. — Я люблю тебя. Я люблю тебя. Я люблю тебя. — словно одержимый шепчет Чонгук в сладкую кожу Сокджина. Слова льются, как кровь из вскрытой вены, горячие, неостановимы, пока третий палец осторожно входит внутрь, встречая меньшее сопротивление, но больше отклика. Чонгук прикусывает его плечо, соль кожи смешивается со сладостью хёна, а его собственный член трется о бедро Сокджина, оставляя влажный след. — Солнышко, пожалуйста… — Сокджин задыхается, его голос звенит, как надтреснутый хрусталь, а ногти впиваются в спину Чонгука, оставляя алые полосы. — Я весь твой… давай… Чонгук не заставляет себя ждать. Он входит медленно, давая Сокджину привыкнуть к каждому сантиметру, но тот идеален — теплый, податливый, обжигающе тесный. Его внутренние стенки сжимаются вокруг Чонгука, вырывая у него тихий стон, когда он погружается до конца, их тела сливаются в едином ритме, кожа к коже, дыхание к дыханию. — Я люблю тебя, хён…так сильно, — Чонгук шепчет, как заклинание, вонзаясь глубже, быстрее, отчаяннее, будто завтра действительно не наступит. Сокджин вскидывает руки, зарывается пальцами в волосы, царапает кожу голову ногтями оставляя — метки, напоминания, доказательства. Его стоны становятся громче, чаще, отчаяннее, когда Чонгук снова находит то самое, заставляя Сокджина кричать его имя. — И я тебя люблю… — его ответ тонет в гулком стоне, когда ритм становится безупречным, глубоким, неумолимым, а руки Чонгука сжимают бедра Сокджина, притягивая его ближе, глубже, сильнее. Луна снова наблюдает. Время замирает. А Чонгук держит его крепче, целует глубже, любит яростнее, шепча между поцелуями, между толчками, между стонами: — Останься… останься… останься… И Сокджин остается. Всегда остается. Потому что должен. Потому что иначе Чонгук сломается. А он не может его оставить. Даже если это всего лишь сон. Даже если его давно нет.***
Все всегда начиналось с темноты. Не той, что мягко обволакивает перед сном, а густой, липкой, как деготь. Она затекала в легкие, прилипала к векам, и даже если Чонгук закрывал глаза — она была внутри. — Расскажите о своем детстве. Голос доктора Мина звучал приглушенно, будто из-под воды. Чонгук сжал кулаки, ощущая, как ногти впиваются в ладони. Нормальным. Это слово застряло у него в горле, как ложь, которую нельзя проглотить. Потому что детство пахло кровью и виски. Дорогая китайская ваза династии Цин стояла на резной дубовой полке в гостиной, купаясь в лучах послеполуденного солнца. Её почти прозрачный фарфор с тончайшими кобальтовыми узорами изображал журавлей среди цветущей сакуры — каждый лепесток, каждое перышко было выписано с невероятной точностью. Этот шедевр пережил войны и революции, но не пережил одного неуклюжего движения детской руки. Семь лет. Именно столько было Чонгуку, когда его локоть задел хрупкий фарфор. Звук разбивающегося сосуда прозвучал как выстрел в тишине их идеального дома. Осколки рассыпались по паркету веером, сверкая на солнце, будто сотни крошечных зеркал, каждое из которых отражало его испуганное лицо. Из кухни донеслись тяжёлые шаги —медленные, размеренные, словно палач, идущий к месту казни. Отец появился в дверном проёме, заполнив собой всё пространство. Его массивная фигура блокировала свет из коридора, отбрасывая длинную тень, которая накрыла Чонгука, словно саван. Его лицо сначала было каменным — маленькие глазки-щелочки, плотно сжатые губы, тяжелый подбородок. Потом оно ожило, исказившись в гримасе ярости. — Пап, прости, я не хотел! — голос Чонгука дрожит, тонкий, как паутинка, готовая порваться от малейшего напряжения. Первый удар ремнем пришёлся по щеке. Металическая пряжка ремня со звоном рассекла кожу — тёплая кровь брызнула на белую рубашку, оставив после себя жгучую полосу. Второй удар — в живот. Чонгук согнулся пополам, падая прямо на осколки. Острые края впились в колени, но боль от них была ничтожной по сравнению с тем, что творилось у него внутри — это чувство всепоглощающего страха, когда мир сужается до размеров собственного тела. — Встать! — Голос отца загремел, как раскат грома. Чонгук попытался подняться, но поскользнулся на собственной крови. — Я сказал — встать! — Грубые пальцы впились в его волосы, дернули так сильно, что кожа на затылке лопнула. Боль пронзила череп, но он не закричал. Уже тогда знал — крики делают только хуже. Его затолкали в маленькую комнатку под лестницей — тёмную, душную, пропахшую плесенью и страхом. Дверь захлопнулась с грохотом, замок щёлкнул с окончательностью приговора. В темноте Чонгук прижался к стене, обхватив колени. Осколки, всё ещё застрявшие в коже, жгли, но он боялся их достать. Где-то за дверью слышался пьяный смех отца, перемежающийся звоном бутылки о край стола. — Я исчезну, — шепчет он себе. — Стану маленьким-маленьким, и меня не будет. Но он все еще был там. И когда дверь открывалась снова — он понимал, что худшее только начинается. Глубокой приходили другие визиты. Другие мотивы. — Тихо, сынок, — шёпот отца был липким, как патока. Большая рука ложилась на плечо, пахнущая виски и табаком. Другая стаскивала с него трусы. — Ты мой сын. Я могу делать с тобой что хочу. — Боль. Грязная. Жгучая. — Расслабься, а то будет хуже. Чонгук зажмурился, но осознание разрывала его на части — липкий ужас, который заползал под кожу, запах спиртного, смешанный с потом, скрип кровати, звучавший, как скрежет замка. — Не двигайся. — Голос отца. Тёплый. Ласковый. Самый страшный звук на свете. Маленькие пальцы впивались в простыню. Он знал: если заплачет — будет хуже. Если попытается вырваться — отец рассердится. А когда отец сердился… Лучше просто исчезнуть. Он закрывал глаза и представлял, будто его тело — это кукла. Не его. Чужая. Без чувств. Без голоса. Но потом приходила боль. Грязная. Жгучая. Невыносимая. Он не понимал, что происходит — только то, что это «плохо», «стыдно», «никогда нельзя рассказывать». А потом… пустота. Будто кто-то вычерпал из него всё — и оставил только стыд, который въелся в кости. — Я кукла, — повторял про себя Чонгук, глядя в потолок, где танцевали тени от уличного фонаря. Но боль всегда возвращала его обратно — горячая, грязная, разрывающая изнутри. Кровь на простынях. Мать, стирающая их утром. Ее глаза пусты. — Чонгук-сси? — голос доктора вырвал его из воспоминаний. Он понял, что дышит слишком быстро, почти задыхаясь. Чонгук тянется за салфеткой, но случайно задевает фарфоровую чашку. Звук разбивающегося фарфора прогремел, как выстрел. — Чонгук… — Голос доктора Мина доносится как сквозь вату. Его тело больше не принадлежит ему. Легкие горят — он то забывает дышать, то хватает воздух ртом, как рыба на берегу. Пальцы когтят собственные ладони: четыре полумесяца крови на левой, три на правой. Губы шепчут: «Проститепроститеяуберяисправлю». Но память тела сильнее. Спина выгибается — старые шрамы горят. Колени подкашиваются — они помнят боль. Во рту вкус крови — он снова прикусил щеку. — Это просто чашка, — говорит доктор Мин, но для Чонгука это смертный приговор. Воспоминания вновь накрывают оглушающей волной. Отец, тянущий его за волосы к разбитой вазе. «Лижи! Лижи, тварь! Это дороже твоей жизни!» Мать, стирающая кровь с пола. «Ты же знаешь, как он зол, когда пьет». Слезы. Они текут по его лицу, но он их не чувствует. — Я… не могу… дышать… — его грудь вздымается, но воздуха нет. Он тонет. Доктор Мин осторожно кладет руку на стол — не приближаясь, не прикасаясь. — Чонгук, посмотри на меня. Ты в безопасности, — но он не слышит. Внезапный вопль. Он даже не осознает, что это он закричал — звериный, раздирающий глотку вой. — Я НЕ ХОЧУ! НЕ ХОЧУ! НЕ НАДО! — Он бьется о диван, как в конвульсиях, рвет на себе рубашку. Пуговицы отлетают, одна царапает шею. Доктор Мин не держит его — знает, что это лишь усугубит. Но он блокирует мебель, чтобы Чонгук не поранился. Проходит десять минут. Двадцать. Тридцать. Когда приступ наконец отпускает, Чонгук лежит на диване, лицо в слезах и в застывшем ужасе. — Ты выстоял. Ты жив. — Чонгук смотрит в потолок пустыми глазами. — Я жив. Но какая в этом цена? — Ладони были мокрыми от пота, а в горле стоял ком. — Мне… нужно время. — Но времени никогда не хватало. Потому что прошлое — это не то, что было. Это то, что никогда не заканчивается. Доктор Мин не убрал осколки. Они остались лежать между ними, острые и неудобные, как невысказанная правда. — Потому что ты не должен их бояться, — сказал врач. Эта фраза врезалась в сознание, как нож в масло. Чонгук почувствовал, как по щекам снова текут слёзы. Но впервые за долгие годы — это были не слёзы стыда. Доктор протянул руку. Не чтобы забрать боль, а чтобы разделить её. — Ты имеешь право ненавидеть их. И имеешь право — перестать. — В этот момент что-то внутри надломилось. Не с грохотом, а с тихим звуком лопающейся струны. Разрыв. Начало. Чонгук посмотрел на свои руки — они больше не дрожали. Он сделал глубокий вдох, впервые за долгое время чувствуя, как воздух наполняет лёгкие без помех. Осколки на полу больше не казались угрозой — это был просто фарфор. А он — просто человек, который имеет право на жизнь без страха. Даже если всего лишь на пару часов.***
Ночь в Сеуле дышала электричеством. Миллионы неоновых огней пронзали влажный воздух, окрашивая асфальт в ядовито-синие, кроваво-красные, мерцающе-фиолетовые оттенки. Сокджин шёл, слегка отставая, позволяя Чонгуку тянуть себя за собой сквозь толпу. Их пальцы были сплетены так плотно, что костяшки побелели от напряжения, а пульсы слились в один неровный, взволнованный ритм. — Ты дрожишь, — голос Чонгука прозвучал глухо, словно сквозь вату. Он остановился, заставив поток людей обтекать их, как воду вокруг камня. Когда он повернулся, неоновые вывески отразились в его глазах, превратив тёмные зрачки в разноцветные осколки зеркал. Сокджин не ответил. Его взгляд скользил сквозь Чонгука, сквозь шумный проспект, сквозь саму реальность. Губы слегка приоткрылись, обнажив белый край зубов, но вместо слов вырвался лишь короткий, прерывистый вздох, мгновенно растворившийся в городском гуле. Чонгук резко дёрнул его за руку, притягивая так близко, что их груди столкнулись. Теперь он чувствовал каждый вдох Сокджина — горячий, с примесью дорогого виски и чего-то неуловимо родного. — Посмотри на меня, — его голос стал низким, хриплым, с той самой опасной ноткой, которая всегда заставляла Сокджина внутренне сжиматься. Это не была просьба. Это был приказ. Глаза Сокджина медленно фокусировались, отражая весь этот безумный город — рекламные билборды, мигающие огни, бесконечный поток машин. Но самого Чонгука в этом отражении не было. Тогда Чонгук действует. Его ладонь молниеносно оказывается на шее Сокджина, большой палец прижимается к пульсирующей вене. Кожа под пальцами горячая, чуть липкая от пота. Он наклоняется так близко, что губы почти касаются раковины уха. — Если ты сейчас не посмотришь на меня по-настоящему, я прилюдно тебя поцелую. — Сокджин замирает. Его зрачки расширяются, поглощая радужку, и наконец-то в них появляется осознание. Он видит Чонгука. Только Чонгука. — Попробуй, — бросает он вызов, но Чонгук чувствует, как под его пальцами учащается пульс, как нагревается кожа. Ухмылка медленно расползается по лицу Чонгука. — Ты сам этого хочешь. И прежде чем Сокджин успевает что-то ответить, Чонгук стирает последние сантиметры между ними. Чонгук не целует его сразу. Он замер в сантиметре от губ Сокджина, чувствуя, как его дыхание становится прерывистым, горячим, обжигающим. Их губы почти соприкасались — этого «почти» хватило, чтобы всё внутри Сокджина сжалось в болезненном ожидании. — Ты… — начал Сокджин, но Чонгук прижал палец к его дрожащим губам, заставляя замолчать. Тишина. Только их сердца, бьющиеся в унисон где-то в горле. Только пальцы Чонгука, впивающиеся в бёдра Сокджина так, что тот чувствовал каждый отпечаток даже сквозь плотную ткань джинсов. Чонгук видел, как зрачки Сокджина расширяются, поглощая радужку, превращая глаза в два чёрных омута. И тогда. Чонгук наконец закрыл расстояние. Это не был поцелуй. Это было падение. Губы Сокджина оказались мягче, чем он ожидал — чуть влажные от недавнего глотка виски дома, с терпким послевкусием дорогого алкоголя и чего-то неуловимо его. Чонгук медленно провёл языком по нижней губе, почувствовав, как Сокджин вздрагивает всем телом, но не отстраняется. Наоборот — его пальцы впились в кожаную куртку Чонгука, сминая дорогую ткань, притягивая его ещё ближе, пока пряжка ремня не врезалась в живот. Чонгук углубил поцелуй, теряя контроль. Он кусал губу Сокджина, чувствуя, как тот сладко вздыхает в ответ, как его тело податливо изгибается под руками. Когда его пальцы пробрались под рубашку, коснувшись горячей кожи на талии, Сокджин резко откинул голову назад, обнажая шею — бледную, с пульсирующей веной, покрытую мурашками. — Здесь… кто угодно может увидеть… — голос Сокджина дрожал, предательски выдавая его возбуждение. Чонгук усмехнулся прямо в его губы, чувствуя, как они трепещут под его собственными. — Пусть смотрят. — Он снова поцеловал его — уже без намёка на нежность, только голод, только ярость, только немое «Ты мой», переданное через сцепление зубов, через боль от впивающихся в плечи ногтей, через стук сердец, готовых вырваться из грудных клеток. Сокджин таял под его руками, теряя остатки контроля. Он забывал, где они, забывал, что вокруг люди. В этот момент существовал только Чонгук — его губы, его руки, его тело. Это был не просто поцелуй. Это было заявление. Клятва. Обжигающая, как огонь, и сладкая, как запретный грех. Мир глохнет. Шум улицы, крики, гудки машин — всё растворяется, оставляя только жар губ, смешанный вкус виски и сигарет, дрожь в коленях. Чонгук целует его так, будто хочет проглотить целиком, одной рукой продолжая сжимать шею, другой вцепившись в бедро так сильно, что даже сквозь ткань джинсов останутся синяки. Когда они наконец разъединяются, Сокджин тяжело дышит, его губы покраснели и слегка опухли. Чонгук проводит большим пальцем по нижней губе, чувствуя её влажность, затем медленно облизывает палец, не отрывая взгляда. — Пошли, хён, давай немного расслабимся, — Сокджин кивает, потому что и правда так чертовски сильно устал. Клубная темнота была живой, пульсирующей, пронизанной мигающими лазерными лучами, которые выхватывали из толпы обрывки образов: блеск страз на чьём-то декольте, серебристый отлив пота на шее танцующего мужчины, искрящиеся бокалы с янтарным виски. Но Чонгук видит только Сокджина. Видит, как тот морщил нос, когда особенно мощный бас врезался в грудную клетку, заставляя сердце на мгновение замирать. Видит, как его длинные пальцы — те самые, что так искусно играли на пианино в свете луны — нервно теребят край рукава, вытягивая нитку за ниткой. — Прости, детка, — его голос тонул в рёве басов, но Сокджин читал слова по губам. Всегда читал. Когда Чонгук наклонился ближе, его двухдневная щетина оставила на шее Сокджина розоватые следы — крошечные дорожки, которые завтра превратятся в едва заметные красные полоски. Сокджин зажмуривается, чувствуя, как по спине пробегают мурашки — странная смесь боли и удовольствия от этого контраста: колючая щетина против тёплого дыхания, грубость против нежности. — Давай просто немного развеемся, — Сокджин кивает, позволяя вести себя сквозь танцующую толпу. Его пальцы скользят по рукаву Чонгука, цепляясь за ткань не для того, чтобы удержать, а просто чтобы чувствовать. Чтобы через тонкую материю ощущать тепло его кожи, ритм пульса, лёгкую дрожь в мышцах. В углу, где свет едва доставал, они нашли своё убежище. Кожаный диван был холодным под ладонями, пахнул синтетикой и чужими духами. Но когда Чонгук притягивает его к себе, Сокджин бессознательно вжимается в это тепло, вдыхая знакомый запах — дорогой парфюм с нотками сандала, едва уловимый аромат его шампуня и что-то ещё, что принадлежало только Чонгуку, что нельзя было купить ни в одном магазине. — Ты устал, — шепчет Чонгук, его губы касаются мочки уха, горячие, чуть влажные от их недавнего поцелуя. Сокджин закрывает глаза, чувствуя, как пальцы Чонгука осторожно распутывают прядь его волос, прилипшую ко лбу. Его прикосновения всегда такие — столько раз эти руки касались его в темноте, столько раз они спасали его от кошмаров. — Не так, как ты. — Он знал. Чувствовал напряжение в плечах Чонгука, видел тени под его глазами, слышал, как тот стискивал зубы даже во сне. Кошмары никогда не покидали его. Чонгук притягивает его ближе, и Сокджин чувствует, как его губы касаются виска — нежно, почти неслышно. Это было так знакомо, так привычно, что на мгновение ему показалось, будто они не в шумном клубе, а у себя дома, в той тихой квартире, где никто не мог их потревожить. — Мы можем уйти прямо сейчас, если хочешь, — шепчет Чонгук, его дыхание обжигает кожу. Но Сокджин качает головой, прижимаясь к его плечу. — Нет. Останемся. Немного. Чонгук прижимается губами ко лбу Сокджина, он его холодный парфюм с нотками мяты и чего-то металлического — крови, может быть, или просто игры света в этом проклятом клубе. — Детка, подожди меня здесь, — его голос звучит как бархатная угроза, — я принесу нам выпить. Сокджин кивает, но его пальцы тут же впиваются в кожу собственных ладоней, оставляя полумесяцы красных отметин. Он ненавидит такие места — грохочущие басы, впивающиеся в виски, толпу, которая дышит ему в затылок, запах пота, духов и чего-то запретного, что щекочет ноздри. Но Чонгук хотел сюда прийти, а значит, Сокджин будет терпеть. Он вглядывается в исчезающий в толпе силуэт, но вместо Чонгука рядом вдруг присаживается незнакомец. — Такой красивый и совсем один? — Мужчина со светлыми, слипшимися от геля волосами наклоняется слишком близко, и Сокджин чувствует, как его желудок сжимается от запаха дешевого виски и чего-то противного. — Позволь мне угостить тебя выпивкой. Потная ладонь ложится на его плечо, и Сокджин отстраняется так резко, что спинка кожаного дивана впивается в ребра. — Пожалуйста, уходите, — его голос тонет в грохоте музыки, и он сам не понимает, зачем вообще говорит — этот человек не услышит, не поймет. — Сокджин? — голос звучит ласково, слишком ласково, и Сокджин чувствует, как по спине пробегает холодок. Чонгук садится рядом, его рука обвивает талию Сокджина, и в следующее мгновение он уже сидит у него на коленях, прижатый всем телом. Незнакомец поднимает руки в защитном жесте и быстро уходит. — Все в порядке, хён, — Чонгук целует его шею, губы горячие, почти обжигающие. — Он не причинит тебе вреда. Я ведь рядом. Сокджин кивает, потому что знает — это правда. Никто не причинит ему вреда. Потому что Чонгук не позволит. Никому. Позже, когда Сокджин устанет от шума и духоты, Чонгук выведет его к машине. — Хён, я люблю тебя больше всего на свете, ты ведь знаешь это? — Чонгук мягко прижимает его к капоту, проникая пальцами под рубашку и ловит губами судорожный выдох Сокджина. Губы хёна вкусные настолько, что Чонгук чувствует в них созвездия. Податливые, мягкие и все его. Сокджин выдыхает, его губы дрожат, когда Чонгук целует его — жестко, властно, как будто хочет выпить всю его душу. — Подождешь меня в машине, правда? Я быстро, ты же знаешь, — Сокджин кивает, дарит ещё одну улыбку, аккуратно поглаживая большим пальцем челюсть Чонгука и садится на пассажирское сиденье, тут же включая громкую музыку, но не слышит ее — в ушах только стук собственного сердца. Чонгук дует на стекло, рисует пальцем сердечко. Сокджин ловит его взгляд — улыбка на губах, но глаза… Глаза пустые. Холодные. Мертвые. А потом он уходит. Сокджин закрывает глаза и начинает считать. Один. Два. Три. Ночной город всегда живет своей жизнью. Кто-то смеется над глупой шуткой, кто-то потому что он под кайфом. Но там, в темном переулке уже давно затих стук каблуков, там нет ни единой души. Ни одного спасителя. Чонгук склонился над дрожащим мужчиной, светлые волосы которого теперь испачканы кровавыми бликами. 1567. Где-то в темноте переулка хрустнула кость. Хруст, похожий на то, как ломают сахарную глазурь на эклерах, которые он так любил в детстве. Его язык прилип к нёбу. В горле стоял ком — горячий, колючий, как ёж, проглоченный целиком. 1568… 1569… Счёт сбился, когда из переулка донёсся первый стон. Не крик — именно стон, влажный и прерывистый, будто человек пытался что-то сказать, но вместо слов из горла хлестала кровь. Сокджин зажмурился, но картина возникла перед глазами ещё ярче. Чонгук, прижавший коленом грудь того блондина. Его пальцы, нежно заправляющие прядь окровавленных волос за ухо жертвы. Блеск ножа — сначала медленный, почти ласковый, скользящий по щеке, оставляющий розовую дорожку… — Тссс, не дёргайся, — должно быть, шептал Чонгук, потому что его губы двигались, а глаза светились тёплым золотом, как на закате. Потом удар. Первый — в живот. Аккуратный, хирургический. Блондин затрясся, пузыри алой пены вырвались между губ. Второй — под рёбра. Сокджин услышал, как сталь скребёт по кости. Третий… 1570… Стекло машины запотело от его дыхания. Сокджин машинально вывел пальцем узор — цветок, такой, как рисовал в детстве на заледеневших окнах. Из переулка донёсся хлюпающий звук. Будто кто-то шлёпал босыми ногами по мокрому асфальту. Его желудок сжался. Во рту заструилась слюна — предвестник тошноты. Он видел, как Чонгук играет: вонзает нож, вытаскивает, любуется, как кровь стекает по клинку, сливаясь с отражением уличных фонарей… 1575… Где-то упала банка. Громко, металлически звякнув. Чонгук должен был уже… Дверь распахнулась. — Поехали домой, малыш. — Чонгук пахнет медью и мокрым асфальтом. На рукаве — тёмное пятно, будто он облокотился о мокрую скамейку. Но Сокджин знает. Он всегда знает. Когда Чонгук наклоняется для поцелуя, Сокджин замечает: крошечную брызги на мочке уха, похожие на рубиновую серёжки, разодранные костяшки пальцев, и главное — зрачки, расширенные до чёрных бездн, в которых танцуют отблески уличных огней. Чонгук целует его в щеку, и Сокджин тянется, чтобы стереть каплю крови с его кожи. Она теплая. И липкая. Как всегда.***
Чонгук сидел на теплом песке, поджав колени к груди. Ветер играл его черными прядями, соленые брызги оседали на коже, но он не замечал ничего, кроме него. Сокджин стоял по колено в воде, его голубая рубашка превратилась в прозрачное второе тело, облегая каждый изгиб. Солнце, низко висящее над горизонтом, заливало его золотом, делая кожу сияющей, почти нереальной. Капли воды на его ресницах. Запах соли и чего-то сладкого — может, кокосовый крем от загара. Чонгук чувствует, как его собственное сердце бьётся в такт прибою. Вечерний океан дышал медленно и глубоко, как спящий великан. Алые блики заката дрожали на воде, смешиваясь с золотыми искрами в мокрых прядях Сокджина. Сокджин смеялся — звонко, беззаботно, — когда ретривер по кличке Комета с разбегу плюхнулся в воду, обдав его серебристыми брызгами. — Чонгук-ааа! — его голос звучал как морской колокольчик, смешиваясь с криками чаек. — Ты что, никогда не видел, как взрослые мужчины играют с собаками? Он наклонился, чтобы погладить Комету, и рубашка съехала, обнажая полоску кожи на пояснице — нежную, чуть розовевшую от солнца. Чонгук сглотнул, чувствуя, как в горле пересыхает. Сокджин вдруг повернулся, поймав его взгляд, и улыбнулся — медленно, смущенно, будто понимал, что его разглядывают. — Что? — крикнул он через шум прибоя. Чонгук покачал головой, но не отвел глаз. Он видел, как капля воды скатилась по шее Сокджина, исчезла в вырезе рубашки. Видел, как его грудь поднимается в такт дыханию, как пальцы нервно теребят мокрую ткань на бедре. Сокджин сделал шаг к берегу, и вода стекала с его ног, обнажая молочно-белые бедра, покрытые золотистыми веснушками. Он шел медленно, словно давая Чонгуку время рассмотреть каждый сантиметр. Теперь Сокджин стоит по колено в воде, его голубая рубашка сливается с океаном, делая его частью пейзажа — будто морской дух, материализовавшийся только для него. Солнце играет в его мокрых волосах, создавая нимб из тысяч сверкающих капель. Он наблюдает, как Сокджин наклоняется, чтобы подобрать ракушку, и его сердце замирает от нежности: тонкие запястья, на которых проступают голубые вены, молочная кожа на сгибе локтя, где остались следы вчерашнего загара, розовые подушечки пальцев, сморщенные от морской воды, трепет ресниц, когда он щурится от солнца. Я мог бы составить карту твоего тела по памяти. Каждую родинку, каждый шрам, каждую веснушку. Сокджин поворачивается и улыбается ему, и в этот момент Чонгук ловит себя на странной мысли — никто другой никогда не комментирует его присутствие. Ни продавщица в пляжном кафе, ни старик, собирающий ракушки по утрам. Может быть, он существует только для меня? Но потом Сокджин подбегает, падает рядом в песок, и его дыхание горячее на щеке Чонгука, его пальцы липкие от морской соли, когда он вкладывает в его ладонь идеальную спиральную ракушку. — Слышишь? — шепчет Сокджин, прижимая ракушку к его уху. — Это океан поет для нас. И Чонгук слышит. Слышит прибой, крики чаек, смех Сокджина — все, что наполняет его мир смыслом. Реальный или нет. Ты уже навсегда в моем сердце. — Ты весь дрожишь, — прошептал Чонгук, проводя пальцем по его холодному предплечью, чувствуя под кожей пульсацию вен. Сокджин повернулся к нему, и в этот момент волна накрыла их ноги, обдав серебристыми брызгами. — Это не от холода, — ответил он, и его голос звучал хрипло, будто натянутая струна. Чонгук видел, как капля морской воды медленно скатилась по его шее, исчезла в ямочке у ключицы. Видел, как его грудь тяжело вздымается, как влажная ткань рубашки прилипла к соскам, делая их тёмными точками на мокром полотне. Он протянул руку, коснулся уголка его губ — там всё ещё дрожала морская соль. — Можно? — спросил Чонгук, хотя уже знал ответ. Сокджин не произнёс ни слова. Он лишь слегка приоткрыл рот, и этого было достаточно. Чонгук приблизился, давая ему время отстраниться, чувствуя, как горячее дыхание Сокджина смешивается с его собственным. Их губы встретились, и вкус океана переплелся со вкусом друг друга. Чонгук почувствовал, как Сокджин слегка дрожит, когда он провёл языком по его нижней губе. Когда Сокджин открылся ему, Чонгук потерял счёт времени. Его руки сами нашли дорогу — одна в мокрые волосы, другая на поясницу, прижимая его ближе, пока их тела не слились воедино под шум прибоя. Они разошлись только тогда, когда новая волна обдала их с головой. — Ты… — Сокджин тяжело дышал, его губы покраснели, а глаза блестели, как мокрая галька. — Я? — Ты целуешься, как будто боишься, что я исчезну. — Чонгук прижал ладонь к его груди, чувствуя бешеный стук сердца. — А ты не исчезнешь? Сокджин не ответил. Он лишь снова потянулся к нему, и в этот раз их поцелуй был другим — отчаянным, сладким, с привкусом обещаний, которые, может быть, никто из них не сможет сдержать. Позже, когда звёзды уже горели над океаном, Чонгук заметил странное — их мокрые следы на песке вели только в одну сторону. Но когда он обернулся, Сокджин был всё ещё там — тёплый, настоящий, с песчинками в ресницах и улыбкой, которая стоила больше, чем все океаны мира.***
В кабинете доктора Мина самые красивые закаты по мнению Чонгука. Мягкий свет проникает сквозь панорамные окна. — Чонгук-сси, как ваше состояние сегодня? — Голос доктора Мина мягкий, но не лишенный профессиональной отстраненности. Он сидит в кресле напротив, его поза идеально выверена — не слишком расслабленная, чтобы не показаться небрежной, но и не напряженная. Его кабинет — это пространство, где время течет медленнее, чем за его стенами. Высокие панорамные окна, через которые льется янтарный свет заката, обрамлены тяжелыми шерстяными шторами цвета хаки. На подоконнике теперь вновь зацвела орхидея с нежными сиреневыми лепестками, почти прозрачными на свету. Ее тонкий стебель изгибается под собственной тяжестью, будто кланяясь невидимому ветру. Сам доктор Мин — человек с безупречной репутацией в глазах Чонгука. Его черные волосы аккуратно зачесаны назад, открывая высокий лоб и тонкие брови, которые он иногда непроизвольно сводит, когда сосредоточен. Его глаза — темные, почти черные — кажутся бездонными, как ночное небо без звезд. В них нет осуждения, но и тепла тоже. Только профессиональная заинтересованность. — Мы купили собаку, — Чонгук произносит это так, словно сообщает о чем-то священном. Его пальцы сжимают край кресла, суставы белеют от напряжения. Он видит их — пальцы Сокджина, длинные, изящные, с едва заметными выступающими костяшками. Они скользят по золотистой шерсти ретривера, лаская его, как ребенка. — Хён назвал его «Комета», — он улыбается, и в этот момент его лицо преображается — становится моложе, светлее, будто на него падает луч солнца. Доктор Мин делает заметку в блокноте. Его ручка — дорогая, с серебряным пером — скользит по бумаге почти беззвучно. — Кажется, сейчас он действительно счастлив. — Голос Чонгука дрожит, как лист на ветру. Он не добавляет главного: «А значит, и я тоже». — Чонгук-сси. — Доктор Мин снимает очки. Его пальцы — тонкие, холодные, с аккуратно подстриженными ногтями — медленно складывают дужки. Он кладет их перед собой, точно выверяя расстояние до края стола. Тишина. Где-то за окном кричит птица. Часы на стене — старинные, с деревянным корпусом — отсчитывают секунды глухим, мертвым стуком. — Вы ведь понимаете, что Сокджина нет? — Простой вопрос. Всего пять слов. И Чонгук чувствует, как комната начинает плыть. Орхидея в углу — та, что цвела пышными лепестками, вплетаясь в ручку окна, — исчезает. Ее место занимает пустота. Стены кабинета растворяются, сменяясь белыми, слишком белыми панелями больничной палаты. Фотография семьи доктора — счастливая женщина и двое детей — теперь просто карточка в бумажнике. Безупречный чёрный костюм сменился таким же белоснежным халатом, как и стены в этом маленьком помещении. А в руках у доктора — шприц. Белая жидкость внутри кажется ему молоком. Или ядом. — Да. — Он отвечает так же просто. Потому что знает правду. Но правда — это не всегда то, во что ты выбираешь верить. Он закрывает глаза. Считает до десяти. Как учил хён. Чонгук открывает глаза. Перед ним — Сокджин. Настоящий. Он рисует звезды на внутренней стороне запястья Чонгука. Чернильная ручка оставляет тонкие, почти невесомые линии рядом с зажившими глубокими шрамами. — Солнышко, не уходи больше так надолго. — Сокджин наклоняется ближе, и Чонгук видит, как солнечный свет играет в его ресницах — они кажутся позолоченными, почти прозрачными. Его дыхание пахнет мятной жвачкой и чем-то неуловимо родным — детством, может быть, или тем летним дождём, после которого земля пахнет особенно сладко. Сокджин касается его, и пальцы его дрожат — совсем чуть-чуть, почти незаметно. Чонгук ловит эту дрожь губами, целуя каждую фалангу, каждую прожилку на тыльной стороне ладони. Здесь, в этом мгновении, пахнет ванилью и чем-то неуловимо домашним — может, стиральным порошком, которым Сокджин вечно перебарщивает, или тем персиковым чаем, что они пили в прошлое воскресенье, сидя на балконе и наблюдая, как город засыпает. Чонгук протягивает руку, касается пальцами его щеки. Кожа под подушечками пальцев теплая, чуть шершавая от небритости. Настоящая. — Я же скучаю, — повторяет Сокджин, и его губы растягиваются в той самой улыбке — кривоватой, чуть неловкой, от которой появляются ямочки на щеках. Чонгук рассматривает его, как рассматривают редкую картину — впитывая каждую деталь. Тонкие морщинки у глаз — следствие постоянного смеха. Родинку над бровью, в которую он всегда целует, когда хочет рассмешить. Тень ресниц на скулах, когда он опускает глаза. — Ты такой красивый, — шепчет Чонгук. Сокджин фыркает, отворачивается, но кончики его ушей краснеют. — Перестань. — Но Чонгук не перестает. Он не может. Потому что Сокджин — это не просто образ. Это. Это тепло его ладоней, когда они обнимают Чонгука по утрам. Звук его голоса, когда он напевает под нос дурацкие песенки. Вкус его губ после кофе — горьковатый, но сладкий одновременно. Чонгук целует его. Медленно. Как будто боится, что если сделает это слишком быстро — Сокджин исчезнет. Но он не исчезает. Он отвечает на поцелуй, его пальцы запутываются в волосах Чонгука, и мир вокруг перестает существовать. Нет белых стен. Нет доктора Мина. Нет шприца с белой жидкостью. Есть только они. И этого достаточно. Чонгук закрывает глаза. В темноте под веками он видит: как Сокджин морщит нос, когда смеётся слишком сильно, как его ресницы отбрасывают тень в форме полумесяца, когда он читает что-то перед сном, как его губы шевелятся, когда он засыпает, будто продолжает с кем-то разговор даже во сне. — Ты плачешь? — Сокджин касается его щеки, и пальцы становятся мокрыми. Чонгук не отвечает. Вместо этого он прижимается к его груди, слушая сердцебиение — ровное, спокойное, настоящее. Оно стучит в унисон с его собственным, создавая тот самый ритм, под который он научился дышать за все эти годы. — Не исчезай… — просит он, и голос его звучит так, будто разрывается на части где-то внутри. Сокджин не отвечает. Он просто обнимает его крепче. Так крепко, что рёбра начинают ныть, но Чонгуку всё равно — пусть болят, пусть ломаются, лишь бы это ощущение никогда не заканчивалось. — Я люблю тебя, — говорит Чонгук, прижимаясь лбом к его плечу. Сокджин смеется — тихо, счастливо. — Я знаю. И в этот момент Чонгук понимает. Сокджин — его правда. Его реальность. Его спасение. И никакие лекарства в мире не смогут это изменить.