Часть 1
12 июля 2022 г., 21:43
Он никогда не знал, что такое быть столицей своего суверенного государства, быть не просто скоплением буддистских храмов и дворцов, а столицей государства. Их-хуре тайком, буквально искоса смотрел на Пекин, следя за каждым действием — пусть и отношения у них ужасны, пусть и его стране — Монголии — до суверенности от Империи Цин как до луны пешком. Но все же, если вдруг получится так, что они перестанут быть Империей Цин, то куда подует ветер — кому участь уготована тяжелая будет.
Ему даже в собственных мыслях до титула столицы — как до полного искупления всего земского и отречения от мира. У него в руках метла, а позади множество буддистских храмов, а в душе только вера и нет никаких потенциалов на лидерство. Один из монахов сказал не гнаться за славой и признанием. Один монах рассказал о Каракоруме, словно был там и жил, словно монах жил в тринадцатом веке. Этот монах явился у ступеней монастыря тихо и незаметно, как травинка, пришедшая с ветром, и голос был у него едва различимый, исчезающий в гуле ветра и треске морозов в феврале.
Старец не смотрел на него, смотрел куда-то вглубь гор, пытаясь отыскать там что-то, что-то настолько важное от чего жизнь зависит. Шептал несвязный бред, но Их-хуре уловил вместе с завыванием ветра мысль одну старика: «Не гонись, скоро само придет». Стоило обернуться к старику, но ему уже и не было, будто растворился в воздухе, оставив после себя только тонкий аромат земляники в сентябре месяце.
Слова старика из головы не выходили, беспокоя по ночам и не давая уснуть — будто это самое важное в жизни его и больше ничего. Слова что походили на слова родственника близкого, словно дотянись рукой, и ты как обычный человек — как все люди, а не олицетворение города, в котором кроме храмов почти ничего и нет. Но даже так, если ничего кроме храмов и нет почти, он не жалуется, потому что над головой его солнце заходит и восходит, потому что серебренный месяц и звезды освещают городу в ночи, потому что трава щекочет ноги, когда идёшь по ней босыми ногами. И не надо ему никаких титулов столиц и наименований лишних. И пусть нет у никого: ни семьи, ни друзей, лишь бы солнце было над головой, а страданий Будда выдаст столько, сколько каждый сможет вынести для себя.
***
Пекин смотрит на него презренно, морща нос, не желая находиться в одном зале — для него высказывания недавние подобны дуновению ветра — ничего не значат, если ты на суше. Для него прекращение существования Империи Цин лишь ещё один пункт в толстой книге под названием «История Пекина». Они сидят лишь вдвоём друг напротив друга, и даже не смотря на внешнее спокойствие Нийслэл-хуре, все внутри него в тревоге билось.
— Решил в столицы податься, Сэнгээ? — в словах Юшенга яд не скрытый, брызжет прямо на него, в его словах нет ни грамма уважения, смотрит строго и яростно на него, а у Сэнгээ колени дрожать начинают, воздуха не хватает, потому что Пекин невесть, что может сделать, пока третья сторона ещё не объявилась. Он ответить не может, язык онемел и стал весить тонну: ни слова не сказать.
— Думаешь, раз нет больше Империи Цин, то можно бежать подписывать с Тибетом и Российской Империей договоры? — Юшенг шепчет на ухо, опаляя его только холодом, сердце стучит в груди так быстро, как только возможно, пытаясь вырваться из грудной клетки, будто-то вот-вот остановится, — Ты ведь знаешь, что тебе некуда бежать?
У Пекина глаза отдают хищным блеском, как у зверья увидевшего добычу, в его словах удушающая нежность как у змеи, что поймала в свой капкан кролика, давит ему на горло, перекрывая кислород. Он подобен змее, не иначе, проглатывая раз за разом всё новые территории, смотрит как на добычу всё во имя себя. «Я не отступлюсь», — говорит про себя Сэнгээ, видя в этих словах лишь Пекин. Он не отступится.
От этой мысли по коже мурашки пробегают, а волоски дыбом встают.
Действительно, Пекин никогда не отступает от своего.
Сейчас мысль о суверенитете кажется недостижимой, что не видно даже волоска от той надежды не видать, даже если он так близко к этому. Руки трясутся мелко, взглядом не может остановиться ни на одной вещи, бегает глазами по комнате в поисках чего-либо. Юшенг рядом улыбается холодно, склонив голову набок. Сейчас весь путь до Кяхты кажется бессмысленным и пустым, словно этого не должно было быть.
— Прошу прощения за ожидание, — спокойный голос раздаётся позади него, и он облегченно вздыхает — он не сидит тут с Пекином один на один, стараясь не умереть от инфаркта, Михаил Юрьевич тут, позади него, и пусть доверять чужим себе дороже, но Москва не Пекин, не смотрит на него таким же хищным взглядом. Юшенг успокаивается, сидит ровно и не бросает ни единого взгляда в сторону Нийслэл-хуре. Голос его ровный и четкий, как удары по металлу.
«Пекин никогда не отступится от своего», — мысль в голове пугающая и устрашающая, он сжимает руки в кулаки, впиваясь отросшими ногтями в кожу, пытается дышать спокойно, проговаривая как мантру: «Будда отвесил каждому столько страданий, сколько он вынесет».
***
Солнце медленно садится за горизонт, унося с собой последние лучи солнца за гору. Осенью день короче, чем жарким летом, по полу холод вечерний тянет, от чего ноги замерзают. И тишина. Вокруг ни души, не слышно дыхания жизни чужого, не слышно как листья шелестят на ступенях храма — всё замерло как перед рассветом. Его жизнь это вечный свод правил, которые он не может соблюсти. Он стоит перед Буддой ровно, не горбится, а на душе умиротворение, словно это не Китай вторгся на его территорию, словно это не Пекин скоро будет тут.
Спокойствие момента обрывается в тот момент, когда в храм вваливаются грузными шагами с тяжелым дыханием. Нийслэл-хуре не оборачивается, стоит лицом к Будде, как и подобает, не повернется, даже если будут оружием угрожать.
— Наигрался в столицу? — у Юшенга голос пропитан насмешкой холодной, опасно рядом находится, но Сэнгээ не побежит — в храме нельзя бежать, нельзя идти непочтительно к Будде, нельзя кричать, моля о пощаде, — Ну какая из тебя столица, если собственная знать отдалась в руки Китаю?
Он игнорирует Пекин, словно он не стоит позади него, словно не нужно бежать и спасаться, пересчитывает бусины на четках, читая про себя на каждую из них мантру. Страха нет, он исчез вместе с заходом в храм — никто не будет осквернять священное место, несмотря на всю жгучую ненависть.
— Что ты сделал, чтобы получить статус столицы? Что ты пережил, чтобы иметь право называться столицей? — у Пекина в голосе истерика неприкрытая, — Что ты вообще знаешь?
Сэнгээ хватают за плечо мертвой хваткой, сжимая его со всей силы. Больно. Он только сейчас словно просыпается ото сна — Пекину всё равно на Будду и правила поведения в храме, ему все равно на карму и её очищение, ему всё равно опорочит ли он священное место убийством или нет. Весь туман перед глазами развеивается, словно утренним ветром унесенный, колени дрожат от страха. Ему теперь некуда бежать, он сам себя загнал в ловушку.
— Знаешь, что делали твои предки, знаешь, через что мы проходили, чтобы стать столицей? — Юшенг переходит на шепот, говорит на китайском, Сэнгээ только сейчас осознал — с ним никогда не говорили на монгольском, он сам никогда не отвечал Пекину на монгольском, прогинаясь под него с китайской речью.
Зал вокруг плывет в глазах, когда его толкают на холодный плитчатый пол. Рука ноет от удара, ноги дрожат, а перед глазами его пелена, и не видит он ничего кроме хищного взгляда Пекина, который пропитался ненавистью. «Я в отличие от твоих предков не буду жечь тебя», — фраза звучит холодно и страшно, как тогда в Кяхте. Он глядит на него непонимающим взглядом, но Пекин лишь возвышается над ним.
Холодные руки впиваются в шею, сдавливая её со всей яростью, холодные руки касаются кожи на груди, срывая одежду легким движением. И не закричать, не выпутаться из крепкой хватки — не сбежать, наплевав на правило не поворачиваться спиной к Будде. Он снизу-вверх глядит на возвышающуюся золотую статую. Она спокойно глядит на них, будто они не оскверняют это место. Сэнгээ глядит только на Будду, шепча одними губами: «прости». Будда смотрит безразлично, словно ничего не происходит, а у него лишь желание стереть себе ноги в кровь за покаяние перед ним, желание содрать себе кожу от холодных и болезненных прикосновений.
Пекин держит крепко-накрепко, чтобы не сбежал, чтобы не вырывался — но у Нийслел-хуре в мыслях нет такого — в храме нельзя ни кричать, ни бежать. Только смириться со своими страданиями и болью во всём теле, с мерзкими прикосновениями и шептать: «Прости», — глядя на статую. Других альтернатив и нет. Он дышит медленно, как можно незаметнее, пытаясь раствориться в окружающей среде. На глазах слезы, а губу искусаны в кровь, в попытках не закричать. Краем глаза видит портрет незнакомый, на фоне китайского флага, подписано именем незнакомым.
Юшенг с отвращением вторит: «Видишь, через что проходят все, видишь через что прошел я ради статуса столицы, знаешь, что творил Каракорум?» — Алган пытается не слушать, пропустить мимо ушей всё — никогда не знал и не видал прежнюю Монголию, и никто не рассказывал. Сейчас статус столицы выглядит как нечто, отчего бежать стоит, а не желать, но кто, если не он, вторит ему другой голос. Кто, если все остальные не подпишутся?
А потому повторяет, глядя на статую Будды: «Прости», — и вторит словам его, и верит, что достигнет однажды и он нирваны, ведь человеку дается столько страданий, сколько он может вынести, и не как не больше.