Преклонение верующего перед святыней
Курапика предполагает, что сейчас менее всего походит на святую: невозможно сопровождать главу мафии на ежегодное сборище в монашеской сутане. Она одета непривычно роскошно, слишком вызывающе для себя самой; платье из струящегося бордового шёлка сидит на ней, будто вторая кожа, хрупкую шею отяжеляет массивное ожерелье из вишнёвых альмандинов, а небрежно завитые локоны украшает россыпь шоколадных космей. Задумчивое, отрешенное лицо не тронуто косметикой; за ней вьется шлейф озоновых духов. Курапика жаждет грозы: здесь, в этом просторном помещении с умопомрачительно высокими потолками, душно. Невыносимо душно. Здесь на Курапику устремлено слишком много голодных взглядов, и пускай она знает, что немногие осмелятся пойти наперекор Лайту Ностраде даже при нынешнем его положении, уверенности ей это не прибавляет. Здесь её не знают, как сильную и целеустремлённую охотницу, здесь её видят любовницей Лайта Ностраде, охотницей за лёгкой наживой. Убийцы всех мастей, втиснутые во фраки и смокинги, смотрятся на удивление нелепо, однако это ни на долю не умаляет их опасности. Впрочем, Курапике ли их опасаться? Вся её жизнь — хождение по острию ножа, и иной она уже не станет. Пока кровь её братьев и сестёр поёт, взывая о мести, пока Паук не лишился всех двенадцати лап, Курапика не может свернуть с намеченного пути. И доны мафии — далеко не самое страшное, что может на нём встретиться. Самое страшное выверенным жестом предлагает Курапике бокал пино нуар и не принимает отказа. Курапика осторожно пригубливает вино, ощущая сладковатый аромат красных ягод и слив. — Красный тебе к лицу, — констатирует он, и любой, кто не знал его истинного лица, был бы обманут тихой и печальной улыбкой, очарован утончёнными манерами. Он имеет в виду не платье. Вернее, не только его. Унявшаяся было злоба вновь поднимает голову и застилает глаза жадным пламенем. Курапика не видит себя со стороны, однако прекрасно понимает: тёмные линзы не в силах сдержать бушующие в её глазах зарева пожаров. Куроро предчувствует надвигающуюся бурю и спешит её развеять: не здесь, не среди сотен жадных глаз, преступно долго глядящих на его святыню, на последнюю из Курута. Вся кристально чистая ненависть Курапики принадлежит ему одному и лишь он сумеет выдержать её в полной мере. Гнев Курапики постепенно утихает, как и гомон в зале. Его сменяет скрипка — дрожащая, кающаяся. Курапика становится смешно: бесполезно каяться за присутствующих, бесполезно пытаться разглядеть в чудовище человека. Однако внутри что-то ноет. Чуть центра левее ноет. Скрипка плачет, надрывается, и ей начинают вторить другие инструменты. Вступает клавесин, чьё звенящее металлическое звучание почти перекрывает все остальные звуки. Несколько мгновений спустя слышатся холодные переливы флейты. Мелодия, сумрачная и напряженная, под стать бушующему за окнами декабрю. Начинается первый круг танцев. Куроро протягивает ей ладонь — перчатка не подходит к костюму, прекрати, прекрати обращать внимание на такие мелочи, Курапика. Прекрати обращать внимание на самого Куроро, тебе вовсе не нужно что-либо о нём знать. Ведь ты уже знаешь истину, полновесную и неотвратимую, — тебе придётся его убить. Курапика принимает его приглашение на танец и кладёт руку на обтянутое лазурной тканью пиджака плечо. Сдавить бы — до костяного крошева, до гримасы боли; сделать всё что угодно, лишь бы на отрешённом лице проступило что-то помимо безразличия и усталой печали. Ему скучно? О, Курапика сумеет его развлечь. Навязать свой ритм не составляет ни малейшего труда; мазурка, где инициатива остаётся в руках кавалера, сменяется дразнящим, будоражащим кровь котильоном. Курапике почти смешно: и мазурка, и котильон считаются танцами для влюблённых. Единственно верным можно считать одно — они испытывают друг к другу всё что угодно, кроме равнодушия. Их инициатива не остаётся незамеченной: всё больше и больше пар скользят по лакированному паркету. Доны мафии всегда стремятся казаться цивилизованней, чем они есть, и сегодняшний вечер не исключение. Все конфликты и распри остаются за дверями выдержанного в стиле шато особняка, принадлежащему одному из донов. Курапика, однако, не может выставить свою ненависть за дверь, не умеет прятать гнев за замками. Она берёт свою жажду мести с собой; та ей — лучший спутник. Лучший, однако, непостоянный. И Курапика боится. «Я боюсь того, что с годами мой гнев утихнет» — говорит она как-то Гону, Киллуа и Леорио. Каким же далёким кажется то время, далёким — и нестерпимо, до почти осязаемой боли в груди, сол-неч-ным. В настоящем у неё лишь баснословно дорогой бордовый шёлк и выстуженная, выхолощенная ненависть к человеку напротив. Курапика чувствует, что и она не задержится, ускользнёт сквозь пальцы; невозможно ненавидеть настолько сильно, настолько долго. Котильон всё ещё продолжается, так что Курапика берёт себя в руки и вновь почти парит над натёртым воском паркетом, полностью отдавая себя в чужие руки. Когда эти руки смыкаются на талии Курапики, той кажется, что ладони Куроро пачкают шелк платья кровью. Вероятно, какая-то доля отвращения все же проступает на ее лице, потому что Куроро участливо интересуется: — Все в порядке? В его глазах — искреннее беспокойство. Теперь Курапика не порицает Неон за ее слепоту: слишком легко обмануться прекрасной актёрской игрой Куроро. — Не в порядке, — притворно-огорчённо произносит Курапика, — я немного опечалена одним фактом. — Каким же? Курапика улыбается, зло и торжествующе. — Ноябрь в этом году удивительно быстро кончился На лицо Куроро набегает тень, его и без того прохладный взгляд выцветает и леденеет. Курапике и без того холодно; она уходит прочь из бального зала, бродит по лабиринтам коридоров, подолгу замирает у окон. Там, снаружи, метель: тысячи и тысячи снежных лепестков вспарывают искрящийся ледяной воздух. Между Курапикой и стихий только тонкое, заиндевелое стекло. Курапика несмело прикасается к нему пальцами и начинает выписывать линии. Вот вертикальная прямая, вот... Горизонтальная линия смазывается, когда поверх пальцев Курапики ложатся чужие, бледные и испещрённые едва заметными шрамами. На запястьях розовым наливаются следы недавних ожогов, и Курапике жаль, что она не поставила ни один из них. В ней поднимается какая-то нелепая, иррациональная ревность: не трожьте, только я могу его ранить Только я убью-убью-убью Ладонь Куроро выписывает на покрытом инеем стекле дугу. Затем еще одну, ниже, и соединяет их. Куроро приближает лицо к стеклу, выдыхает — и пар дыхания оседает неровным пятном. Радужкой в центре глаза. Куроро тоже улыбается, но без злости и насмешки. А затем одним медленным движением смазывает нарисованный глаз. ...Курапика вскидывается с постели, хватая ртом воздух. Куроро Люцифер снится ей вот уже неделю подряд. Живой, мертвый, молодой, старый, умирающий и в расцвете сил, он приходит к ней с последним лучом солнца. Когда тени набирают силы и скрадывают свет, Курапика внутренне обмирает, потому что знает, что за этим последует. Шепот, шорохи, неодолимый сон. И в кошмаре — он, Куроро Люцифер; хуже, чем вживую. Курапика не знает, от каких снов ей горше: тех, где Куроро или тех, где ее родные. Всегда живые, всегда смеющиеся. Куроро смеется нечасто, но на его губах часто играет усмешка. Пусть она лишила его нэн и соратников, он всегда, всегда на шаг впереди. Курапика уверена, что скоро они вновь встретятся, но уже не во сне, а наяву. Она будет ждатьЧасть 1
29 июня 2024 г., 08:52
Курапике тошно. Злость застилает глаза пожарным заревом, не даёт связно мыслить; злость окольцовывает её куда крепче цепей Нэн. Курапике кажется, что её злость вот-вот обретёт плоть и форму. Куроро это видит, чувствует едва ли не кожей. Ухмыляется. Курапика замечает его ухмылку краем глаза и злость в ней уступает место кристально чистой ненависти. Привычное чувство отрезвляет, приводит мысли в порядок. Курапика задает вопрос (ненависть говорит её голосом):
— Как ты вернул свой Нэн?
Куроро какое-то время молчит, затем размыкает губы, — не смотри на их абрис, Курапика, не смотри, — произносит:
— Это было непросто.
В этом весь он — ни слова по существу, лишь обтекаемые расплывчатые формулировки. Он ускользает, всегда ускользает, не оставляя за собой целого и цельного. Каждое его появление привносит разруху и хаос; один лишь его вид будто бы пошатывает устои самого мироздания. Его не должно существовать. Его по-собачьи тоскливые глаза не должны смотреть на Курапику с усталой преданностью во взгляде. Он должен задыхаться в стальных тисках её цепей и кричать от наслаждения в её не менее стальных объятиях. Впрочем, Курапика всё ещё не может определиться, что больше хочет от него услышать: крик удовольствия или вой раненого животного. Последнее хочет слышать её незримо присутствующий клан, первое — она сама. Внутренний голос отрезвляюще шепчет, что он будет молчать в обоих случаях.
Курапика не добьётся от него ни звука
Он же — запросто. Ему достаточно просто заговорить с ней, и Курапика почти физически ощущает, как клокочет в ней жаркая, душная ненависть, как голоса погибших Курута просят — требуют! — его крови.
И плоти.
И его самого целиком.
Всего полностью — с тоскливыми собачьими глазами, с мягким убаюкивающим голосом и ленивой грацией движений. Курапика знает: эта жажда обоюдна. Он точно также жаждет её, достаточно заметить, каким взглядом он скользит по ее тонкой шее, разлету ключиц, изгибам бедер. Однако во взгляде скорее не похоть, нет, что-то другое — искреннее, ничем не замутнённое восхищение.