куда подуёт ветер
15 июля 2022 г., 08:03
Им шестнадцать — их целовала юность, прикладывая нежность ко лбу.
Им шестнадцать — и между ними танцует счастье, где нет будущего и прошлого, есть лишь они — влюблённые и открытые.
Им шестнадцать — и кажется, никто не знает о том, что такое разлука; кажется, на них смотрит весь мир и тихо, молча обожает.
Им шестнадцать, когда Дилюк неожиданно предлагает сбежать на берег. Озеро — место воспоминаний и радости, место, в котором поселился дух вечного детства.
— Штаны намокнут, — говорит угрюмо Дилюк, держа Кэйю за руку. Он такой — красивый и глупый, невообразимо нелепый, со своими красными волосами и яркими глазами. У него, кажется, между прядей запуталось время; смешалось с цветом и таится, прячет свои секреты.
Он — статуя красивой свободы. Он — улыбчивый символ Мондштадта.
— И ты заболеешь, — отвечает Кэйа, делая вид, что ему не нравится. Нравится и очень — закат небрежно ерошит его волосы, отцветает вместе с уходящим Солнцем. Нравится — как волны ударяются о берег тихим шелестом, как поёт ветер. Нравится — как он оказался здесь, запоминая, словно, лучший день в жизни.
Нравится — очень-очень.
— А потом Крепус будет ругаться, — продолжает он. Здесь нет закономерности; они приносят хаос вместе, а потом под присмотром Аделинды тихо его убирают, метлой сгоняют в мусор.
Хаос зацепился за них — вместе с песнями ветра, пылью воспоминаний и временем в волосах Дилюка. Он зацепился за них — и лениво следил, подпирая щёку. Дети удивляли его, влюблённые и молодые.
Хаос зацепился за них, и, кажется, не собирался уходить — пока в мире не останется ничего, за чем можно прятаться и скрывать свой хвост.
Пока в мире не останется ничего кроме них — Дилюка, Кэйи и их безмерной любви.
*
Во-первых, это бессмысленно, объяснял Альбедо, — любовь. На неё тратят месяцы — иногда годы, — на неё тратят всё любимое и ненавистное; из-за неё убивают часть себя и отдают другому — вот, держи, говорят. Чуть отхаркивают кровь. Это моё сердце.
Во-вторых, ты глупый, продолжал он — с неким трепетом и мягкой усталостью, — и Дилюк тоже. Вы глупые, вторил он, и я вас ненавижу.
В-третьих, тебе пришло письмо? спрашивал. Дотрагивался до подбородка — как умел только он сам; с небольшим ворчанием и вселенской брошенностью в глазах. Словно он всё знает — повидал у Рейндоттир, став её ручным питомцем («Это не так», — отвечал Альбедо, и Кэйа измученно смеялся), словно его никто не понимает, а он — он понимает всё. Роботы, знаете ли, продвинуты в последнее время.
А ты сам влюблялся? спрашивал Кэйа — и Альбедо смотрел на него пронзительно. В его глазах переливалась усталость — накладывалась на плечи бесконечным грузом; приходила со столетним опытом. Альбедо был любопытным — тыкался носом в загадки и тайны, путался в клубках и разгадывал секреты о том, почему куриные шашлычки делаются не из мяса кабана, например.
Да, ответил он, в факел на Драконьем Хребте. Согревает, знаешь. Думаю, такие чувства и испытывают люди при влюблённости.
А ещё Альбедо неистово любил рисовать — писал красками и разукрашивал серое белым. Он видел мир иначе — линзой своих нечеловеческих мозгов, и пропускал через сито всё чётное и нечётное. Всё серое — красил белым. Чёрное — превращал в синий.
В этом тоже нет закономерности; просто он так видел. Выстраивал взгляды с помощью прочитанных книг и попыток в цивилизацию. Он рисовал красиво, и Кэйа правда, правда удивлялся.
А потом фыркал, чуть поднимая голову.
— Это бессмысленно, — говорил он себе перед зеркалом, — Любовь.
Потому что хаос внутри них поутих, вскопал себе яму и ушёл в неоднозачную спячку. Просыпался иногда, ногой пиная в живот, вызывая странное болезненное чувство тоски. Словно говорил: вот что ты потерял, дурак. И забыть не можешь.
Потому что хаос внутри них остыл, как остыло вечное пламя в глазах Дилюка, и начал уходить. Далеко-далеко в чертоги разума, чтобы скрыться и забыться. Но никогда не сбегал — оставался рядом, если надо, обнимал одиночеством. Хаос внутри них не вспоминал больше о том, за что зацепился, и дышал сквозь сон, сжимая грудь.
— Из этого ничего не выйдет, — сказал однажды Кэйа, стоя перед порогом дома Альбедо. — Точно. Лишь пустой серый холст.
Альбедо посмотрел на него — поднял бровь, немо спрашивая. Что-то, наверное, подсчитал в уме, как обычно заполняя все пробелы точками и запятыми. Буквы не ставил — потому что попросту не знал, какие.
Альбедо посмотрел на него — тем самым пронзительным взглядом, подумал чуток, и впустил его внутрь.
— Который потом перекрасится в белый? — спросил. Кэйа покачал головой. Из их серого в белый перейти не удастся — одни Архонты знают, какой там цвет получится.
Потому что хаос внутри них погасал. Даже не бился в конвульсиях, не метал и не убивал; только покорно склонял голову перед смертью и принимал. Кажется, старое позабылось и осталось незыблемым. Чем-то, до чего нельзя дотянуться и пощупать — лишь смотреть, смотреть и смотреть, уродливо проглатывая ком в горле.
Потому что хаос внутри них — умирал, и их любовь тоже, тихо умирала.
Нет, она не ушла; посмотрела на них жалобно и сказала, что нельзя так их оставлять. Она осталась рядом — подставляя плечо в нужный момент и впитывая не упавшие слёзы. Она осталась — скреблась котом и тянула внутренности. Делала больно. Не давала забыть о прошлом.
Хаос внутри них умирал, а любовь, любовь становилась против смерти и говорила: не сейчас. Дай им время. Я обещаю.
И время прошло. Смерть так и не вернулась — взмахом руки отставив попытки. Так улетают птицы на юг — когда понимают, что холод больше невозможно терпеть. Так забрасываются книги — не дойдя до конца пылятся на полках библиотеки. И лишь иногда, возможно, Лиза любезно протирает их, листая ветхие страницы.
Хаос внутри них прятался. Порой сверкал — фейерверком и светом миллионов огней, давая надежду. А потом потухал — и в этом был весь беспорядок.
Его уже нельзя было убрать. Аделинда больше не видела Кэйю. И Кэйа больше не хотел подметать то, что не разбрасывал.
*
В тот день в библиотеке было тихо. Этим молчанием говорили — здесь никого нет; не было скрипучего звука стулов и шелеста страниц.
Ветер дул в сторону севера. Утаскивал за собой горечь потерь — бежал прямо, плёл грустные рассказы. Ветер дул в сторону севера, пытаясь забрать всё то, с чем встретился город вечной свободы. Беззаботности. Вина и любви.
В тот день Кэйа справлялся с головной болью, которая появилась так внезапно: и превращала картины в белую слякоть. Мигрень, думал он раздражённо, самое ужасное, что есть.
А ещё, подумал, надо бы бросить пить. В этот раз навсегда.
Он давал себе такие обещания с лет девятнадцати — иногда даже ставил ультиматумы, стараясь отойти и прогнать ужасное палкой. Оно не уходило, а таилось за дверью, поджидало момента, поджимая ноги. А после — забегало обратно, в тепло и свет. Жалило объятиями, и одиночество сопливо вздыхало. Такое вот это чувство — жалость. Когда тебя жалеют даже тобой придуманные вещи.
В тот день в библиотеке сидел юный мальчик — со светлыми волосами и усталым взглядом. Подпирал щёку рукой, листал энциклопедию, весь такой сонный и будто бы видящий на жизни вперёд.
Он что-то смотрел — экспедиции с Драконьего Хребта, — и качал головой. В его глазах, кажется, переливались минералы, и тонул сам океан.
Его глаза были пусты.
А лицо — бледным.
Он чем-то казался знакомым; словно из родного края и ближайшего места. Он чем-то казался странным — не из Мондштадта, и даже не из Фонтейна. Он был будто неживым.
Ненастоящим.
Кэйа чуть отшатнулся — от своих мыслей и от стола с этим парнишей. О Селестия, подумал он, если это моя смерть, надеюсь, она будет смешной. Чуть отшатнулся — и закружилась голова; воспоминания всякие скатились набок, ударяясь о стены корабля. Отшатнулся — и разум, повторяя за ним, отшатнулся так же. В голове запестрило красками.
Он ударился о шкаф.
Так бывало в детстве пару раз — в четырнадцать, когда Дилюк украл из кладовой вино и Кэйа сделал первый глоток, а потом всё превратилось в какой-то танец; в пятнадцать, в шестнадцать и в семнадцать.
Потом перестал биться — потому что в его комнате в Ордо Фавониус особо ударяться не за что. Эта комната почти пуста, со стопкой документов на рабочем столе и твёрдой неудобной кроватью. Она напоминает ему мрак — как там, где скрываются страхи, и чуть потягиваются со сна. Напоминает ему место, из которого он пришёл, стараясь забыть всё, что было, и начать новую двуличную жизнь. Напоминает ему место, где пропало Солнце и трусливо убежал Архонт; а народ поразился громом, ударился о вечный пожар.
Напоминает ему то, что он так пытался забыть — напоминает ему родину.
Удар о шкаф раздаётся в тихой библиотеке эхом — повторяется издёвкой, как черти бегают в глазах. Тот мальчик поднимает голову, оглядываясь — и волосы у него блестят при свете дня.
Он точно не отсюда, думает Кэйа, потирая рукой больное плечо, и не из Фонтейна.
Хаос внутри чуть бурлит, с интересом наблюдая. Просыпаясь и откидываясь назад. Урчит довольно, будто бы находя новую добычу.
Сверкают фонари. Луна полумесяцом улыбается. Любовь тоже внути бьётся в такт сердцу, и этот блондин смутно напоминает Кэйе кое-кого.
Более рыжего и более отстранённого.
— Кто здесь? — спрашивает мальчик с удивительно чистым голосом, и отвлекается, наконец, от книги. Он смотрел на исследования, словно они ничего не значат — словно знал всё наперёд, в игре расставив шах и мат. Знал и не рассказывал — тихонечко хранил внутри. Сохранял кадры с фотоплёнки. Писал красками на мольберте.
Это была до ужаса смешная встреча, и Кэйа бы отказался вообще отвечать, если бы не увидел — эту метку. Звезду такую продолговатую. Завораживающую.
И одновременно — самую страшную.
*
— Я не думаю, что смогу его разлюбить, — говорит Кэйа. Хаос внутри машет хвостом, почти засыпая. Спокойно укладывается на один бок. Смотрит на него: пронзительно долго и выразительно. Говорит, я проснусь потом. Ещё раз.
Любовь внутри отбивает кульбиты. Замирает перед прыжками. Смотрит на хаос, словно не веря.
Кэйе хочется насмешливо фыркнуть — какая некрасивая картина. Краски чуть-чуть поменять надо — с белого на серый, с синего на жёлтый. С красного — на нет. Просто нет. Убрать этот мерзкий, тоскливый цвет, будто бы его не существует вовсе; и плевать, что он любит яблоки и одежду Кли.
Ненависть — это вообще вещь очень необъективная, знает он. Можно ненавидеть то, что по уши полюбил — так яро и открыто выражая недовольство. Как мороз бьёт по воде — охлаждая, доминируя. Волны моря отзываются в нём с ужасом.
Ненавидеть можно, даже когда очень-очень любишь. Он знает это — проходил, пережёвывал и выплёвывал вовсе, вместе со всеми своими кишками и сердцем.
Отдавал его — чуть отхаркивая кровь. Вот, говорил. Часть меня. Держи.
— Ты мог бы, — отвечает Альбедо, не поднимая взгляда с книги, — Но не хочешь.
Да, и вправду, думает он. Берёт слова обратно. Выкидывает в мусор.
Он ничего не хочет. На самом деле. Возможно, спокойствия чуть-чуть — чтобы хаос внутри погиб окончательно и оставил за собой один гнусный пепел. Он бы с радостью достал метлу: даже к Аделинде подошёл бы. По-кошачьи прося похвалу.
— Да ладно, — отвечает вместо этого. Альбедо поднимает взгляд и смотрит — пусто, но кажется, что-то там движется. Неземное. — Не знал о таком, спасибо.
— Он сделал тебе больно, — спокойно говорит он, констатируя факт. Да, факт. Из каких книг он такое вычитал?
Делать больно могут все — начиная от шкафа в библиотеке, заканчивая хаосом внутри. Боль — осколки зеркал и прошлого. Чешет, бьёт, царапает — сжимает горло. Боль иногда приятна. Иногда — жестока.
Боль — это как внутри тебя отзывается природа; ветер щекочет органы, а по груди проходится рябь. Боль — тоже штука необъективная.
Боль — это то, как тебя бьют воспоминания.
— Я тоже сделал ему больно, — рассуждает Кэйа. Потягивается — и время сыпется на пол, вместе с перхотью. Замирает, песком плетётся вокруг ног. — Мы друг друга стоим.
В этом есть своеобразный смысл — делать больно близким. Чтобы потом тебе делалось больно тоже; только в три раза хуже. Диафрагму сдвигало — вправо или влево, — и чуть кололо глаза. Каплями воды — вроде такое слезами называют. Водопад печали.
Любовь внутри порхает бабочкой — летает туда-сюда, крыльями открытые раны поддевая. Светится, а ещё режет. Это грустно, думает Кэйа, а ещё слишком жалко.
Бабочка эта смешивается с цветами красного, искажая пространство и время. Дилюк смотрит на него — холодом и старой обидой; брезгливо поправляет перчатки. Он был красив, как никогда — время склеило его печаль, собрало разодранное сердце в куски. Подарило новое — титановое, что ли, как у Стража Руин. Погладило по голове и улыбнулось горько.
Время склеило его, нового Дилюка, и маленький чистый мальчик превратился в картину мороза и усталости.
Вот почему — серый в белый не превратить. Красок не хватит, а ещё, уничтожит то самое настоящее — рыжее с оттенками любви.
Уничтожит то, что уже было решетом; уничтожит хрупкие крупицы того, что осталось. А осталось — осталось очень мало, даже Кэйа не видит своим глазом.
Горло сжимает. Кэйа чуть оттягивает прядь.
— Я бы хотел убить это, — говорит он, — Но не знаю как. И не знаю что.
Этому не дать имя — оно кажется беспросветно непонятным. Протяни руку — оно отойдёт назад; начни догонять — и оно убежит от тебя. Такому не дают имя — тому, что неизвестно. Оно для этого и «неизвестное».
— Никто не даст тебе убивать, — устало вздыхает Альбедо, — И себя тоже.
Любовь между ними порхает бабочкой. Цепится за пряди Альбедо, радостно их почёсывая. Садится на нос Кэйи — и чихнуть от аллергии хочется. На любовь эту грёбаную. Разодранную в кишки.
— Кто мне запретит? — спрашивает он, — Я и так убивал людей.
— Хиличурлы не в счёт, — отвечает Альбедо — улавливая суть. Он любопытный, правда. А ещё чертовски умный. В его глазах — зов пустоты, оно так поёт и рычит, что невозможно оторваться. Белый шум. Вот как звучит пустота.
— И Маги бездны тоже? — смеётся Кэйа. Поколения в поколения — и люди в монстров. Такие сказки, на самом деле, детям рассказывают, а те не верят. Но слушают. Даже не понимая, где правда и где ложь — слушают, подставляя руки, засыпая под томный голос.
Слушают — а потом забывают.
— И Маги Бездны тоже, — говорит Альбедо.
Пустота успокаивается — а любовь возвращается обратно внутрь. Чешет пузо хаоса и садится рядом. Слушает внимательно.
Но не забывает.
*
В таверне бродят голоса — слухи и сплетни, — и барды поют песни.
Альбедо не любит ходить сюда, и в целом не пьёт — Кэйа не понимает его. «У меня нет надобности, — отвечал он, — В отличие от тебя».
Сегодня на смене Дилюк — небрежно осматривает помещение, наливая напитки; из-за шума пьяниц закатывает глаза и морщится от пятен вина на столешнице. Дилюк — красивый такой, уставший. Время в его волосах — и вихри в глазах.
Они поутихли, точно хаос, и стали лишь порой сверкать, в глубине ночи. Дилюк смотрит на него, и любовь внутри полыхает, бьётся в агонии, душит. Хаос тоже — машет хвостом, смешивает органы. Беспорядок какой.
Кэйа потягивает вино, слушая жалобы рыцаря на ситуацию с Ужасом Бури. Проходят месяцы — и город восстанавливается, поднимаясь на колени; вновь становясь свободным и счастливым. Кэйа потягивает вино, и что-то замедляется — то ли кружится голова, то ли он сходит с ума.
Дилюк смотрит на него. Долго-долго. Почти с тоской.
Альбедо говорил — ты мог бы разлюбить. Просто не хочешь. Бард поёт о неразделённой любви; о бабочках и одуванчиках. Поёт о бесконечном — о том, как вода буйно бьёт берег, и деревья качаются ветром.
Альбедо говорил — любовь это бессмысленно. И Кэйа думал: да, это правда.
Ведь любовь не превращает раны в мясо, а хаос — в порядок. Любовь не убивает изнутри, отравляя ягодами. Любовь — это спокойствие, умиротворение и уют. Любовь — это то, что чувствуешь, когда готов отдать часть себя и не жаловаться. Без крови и сердца. Отдать часть себя — зная, что её примут.
Его любовь — бессмысленна, если прогоняет смерть, в надежде восстановить прошлое. Его любовь — разбитое в крошки стекло.
Дилюк смотрит на него, теперь без холода и обиды даже. Смотрит на него — а потом оборачивается.