ID работы: 12384456

Эдип в Бруклине

Гет
NC-17
Завершён
27
автор
Размер:
10 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
27 Нравится 24 Отзывы 2 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Кушель не была Иокастой. Она даже никогда не слышала о греческих трагедиях. Нет, она не была глупой и узколобой, просто идолопоклоннические мотивы в еврейской школе не преподавались, а домашние лишь чтили в оригинале Шолем-Алейхема. Её незнание потопило её, беднягу. Не то чтобы она строптивела, всё же наоборот: ностальгия была её морем, тёплым и необъятным, — как тут не погрязнуть в бездну? Некоторое время она перебарывала страсть, но потом сдалась перед неизбежным. Глаза закрыты, губы сомкнуты: темнота — и шум прибоя. Кушель, поддавшись капризам судьбы, сказала «да» на жгучее «нет», начертанное древними в священных книгах.       Ей было двадцать девять лет, когда она потеряла брата — Кенни, прожжённого делягу, что кормил её и её сына Леви. Кенни не составило никакого труда отпросить Леви покататься на новой машине: когда Кушель самозабвенно стряпает, ей все речи ни о чём. Как же был горд этот каналья — не взял кредита, купил всё сам. Кенни, охочий до быстрой езды, хотел показать нерасторопному племяннику, который никогда в руках руль держать не станет, как быстро семейный «Крайслер» проглатывал километры, как легко взбирался на горы и обгонял кадиллаки.       Кенни привезли домой мёртвым. А её девятилетний сын пролежал в больнице несколько месяцев, шедших дольше годов, и вернулся полностью слепым. И на том спасибо. То ли спас его Всевышний, услышавший молитвы миньяна, то ли врач оказался Богом.       Кушель глубоко затосковала. Несколько дней она лежала в постели, которую, дай бог, раз в год заправят, стенала в душную от одеколона подушку за закрытыми дверями, а солнце уже давно позабыло вход в аккермановскую обитель, всё поджидало неласкового приглашения за задёрнутыми шторами. Женщина никого не видела, ни с кем не разговаривала, ходила на Маунт-Хеброн и причитала, чтобы забрали её душу. Но хочешь не хочешь, а ответственность нести надо. Писк покалеченного ребёнка, не знавшего по наитию, где теперь был туалет, вывел её из состояния летаргии наяву. Сегодня надо было везти отпрыска к врачу на пришедшие на счёт инвалидские деньги. Она мечтала никогда не работать — и Бог был милостив к этому желанию.       После разговоров с раввином Кушель смикитила, что наложеньем на себя рук горю не поможешь. Надо жить дальше. В конце концов, как бы то ни было иронично, у неё были глаза. Она была взрослой; другого взрослого уже и след простыл. Кушель, которая мало когда возилась с ребёнком, а всё работала и оставляла дитя проводить досуг с дядей, до боли в груди силилась представить, как стать проводником, тростью в руке, упрямым солнечным лучом, который расколет бетон и вытащит зелёный росточек из глубины, одинокой каплей воды, что напитает сухой корень в пустыне. У неё не было выбора: она была матерью. Так распорядилось провидение.       Как дикий зверь, попавший в капкан без надежды на спасение, Кушель начала пресмыкаться под тяжестью тоски. Даже в темнице жизнь продолжается. Даже заключенные, приговоренные к смертной казни, находили причины для жизнелюбия. Даже нелюбимый ребёнок станет любимым. Даже сквозь тьму прольётся свет. Даже…       Нет, мёртвые не возвращаются, и Кушель об этом прекрасно знала. Ей не были чужды несчастья. Несколько лет тому назад Кенни и Кушель потеряли обоих родителей. Смерть отца была такой же внезапной, как и смерть брата. Все из «Кошер Ностры» следуют по одному и тому же пути, но чем провинился честный Кенни? Был ли так честен? Теперь Кенни был с родителями, и ей оставалось только молиться за высокое поднятие его души.       И мать не смогла перенести удара: через год уже лежала рядом с мужем. Брат и сестра покинули Бронкс и переехали в Бруклин. Они сняли квартиру недалеко от Истерн-Паркуэй — новые соседи, новый мир. Здесь никто не знал о болезненном прошлом, да и сама Кушель не была склонна роптать на него. Было, да прошло. Она посвятила себя уходу за братом, а затем и воспитанию их сына. С показной материнской гордостью, но в то же время с редким, лютым самоедством она толкала коляску по изношенным дорожкам парка. Ей всё время казалось, что на неё осуждающе глазолупили. У Леви были кеннины глаза и такой же взрослый, тяжёлый взгляд.       Прошло десять лет, и тут случилось несчастье. Теперь Кушель была в шкуре матери — во всех смыслах. Ей хотелось последовать за названым мужем в могилу, потому что не могла вынести самопозора — пока она по молодости кувыркалась с Кенни на чердаках, в лесах и полях, ей даже не думалось, что потом захочется расковырять вешалкой плод порочного зачатия. Но судьба не позволила ей такой роскоши. Сложно теперь учиться сызнова наслаждаться чужими радостями. Но единственное, что она не могла подделать, — мандраж и трепетанье страха. Кушель умела бояться вместе с Леви — но боялась, как ей думалось, больше Леви. Она предчувствовала конец; может быть, не смерти, но какого-то завершения. Возможно, прозрения. Вероятно, левиного.       Кушель, учившаяся быть чуткой, стремилась к его надеждам, мечтала вместе с ним теми мечтами, которым вряд ли было суждено когда-то сбыться. Вместе с Кенни она похоронила мечты о совместной старости и о доме у моря…       Каждое утро мать и дитя вместе шагали в школу. Сидя в углу, Кушель наблюдала, как слепые дети учатся видеть мир через пальцы, — до трагедии она лишь видела его сквозь пальцы. Из любопытства она тоже начала трогать предметы, ощущать пальцами каждое препятствие на пути — и даже считала шаги между комнатами.       Вечером Кушель воздерживалась от света — да и зачем? Она накрывала на стол, ужинала и мыла посуду в темноте. Зажигала лишь свечи, освящая Субботу. Ей было стыдно видеть, но больше всего она стыдилась, что была живой и мало ходила на кладбище. Затем мать и сын коротали время за играми для особенных детей: шахматы да шашки для слепых. А когда ложилась в постель, включала прикроватную лампу и погружалась в чужую жизнь на страницах романа. Книжка была незамысловатая, бульварная, но такая пронзительная, что Кушели делалось завидно и дурно. Хоть там было счастье. Хоть там была радость.       Сам Леви был заядлым читателем по Брайлю. Его интересовало всё: он слушал видео с комментариям к Мидрашу и Талмуду. Он всё ещё помнил, как квартира выглядела до того, как свет потух навсегда, и теперь приказал матери осветить тусклый туман его нового мира, дабы подпитать его любовь к краскам и возвратить их как никогда яркими. Правда, Леви ещё выканючил поставить у кровати фото Кенни — чтоб было. Он сам выбрал из альбома по памяти фотографию и, достав её из пластиковой страницы, вручил матери единственную память о дяде. Пока она вставляла фото в рамку, она была должна попутно смотреть в окно, для Леви рисуя словами все тончайшие полутона в парке, что купался в лучах умиравшего за облаками солнца; жаждущий красок, Леви требовал невозможного. Кушель с трудом подбирала нужные слова — она была косноязыкой. Никогда прежде она не одевала мир в цвета. Мальчик рос, заодно и рос вместе с ним мир, но только цвета оставались неизменными. Теперь цвет стал тем мостом, который связывал их двоих.       Пару капель слёз круглели под рамкой.       Обоняние мальчика также заматерело. Леви мог предсказать изменчивую погоду, нюхая воздух и чувствуя дождь, висящий на ветру. Он мог узнавать людей по запаху их одежды и даже пытался разглядеть характеры с помощью носа.       — Тот мудак воняет «Ив Сен Лоран Курос». Он пидор из Квинса — таких Кенни мог за километр учуять. А подкатывает к тебе, потому что либо просрал спор, либо хочет вылечиться от гомосексуальности об твою пизду.       Леви стоял перед зеркалом и смотрел в отражение незрячими глазами, шмыгая носом, где кантовался запах от очередного встретившегося в парке проходимца. Он расчёсывал волосы, поглаживал выбритое Кушелью лицо, поправлял на мелкой переносице тёмные очки. Он нащупывал топорщившуюся складку на брюках, пытался угадать цвет туфель и носков. Всё должно было соответствовать друг другу — рубашка со свитером, свитер с пиджаком.       Когда Леви исполнилось тринадцать лет, он устал от игры в цвета. Он перестал спрашивать о полутонах и оттенках, стал молчаливым и нелюдимым. Ему даже с трудом устроили бар-мицву — в синагоге, перед Священным Ковчегом, Леви смотрел мимо раввина. Но Леви был слеп, а не глух: маленькие мальчишки, ходившие в еврейскую школу, всё хихикали да охали. С тех пор Леви закинул тфилин и заикнулся больше никогда его не надевать.       Он не выносил чуждых разговоров и избегал людей. Даже материнский голос выбешивал его; он хотел только тишины. Ему нравился серебряный шелест листьев на ветру. Каждый день они гуляли в парке и слушали крики животных в зоопарке. За спиной охранника бросали арахис обезьянам в клетках. Из всех голодных ртов в парке Леви был особенно предан оживлённым белкам: они всегда поджидали его недалеко от киоска, где продавались орехи, и как только те улавливали знакомый запах, спускались с дупел и окружали Леви, садились ему на плечи и опустошали кисетик со съестным.       — Они, наверное, думают, что я Бог, — заметил однажды Леви.       Это неожиданное замечание удивило и даже напугало отчасти богобоязненную Кушель. Она тревожно посмотрела на сына. Как ему взбрело в голову такое? Леви до слёз не хотел ходить в синагогу, со скандалом справили ему совершеннолетие, а тут его маленькая голова задумалась о таком странном и страшном.       Когда замурчала вьюжистая нью-йорская метель, Леви настоял пойти в парк. Он сказал, что так надо; белки заждались.       — В такую погоду? Давай подождём до утра. Снег к тому времени прекратится.       — Если ты меня не возьмёшь, я пойду один, — грубо настаивал он.       — Это так важно?       — Очень важно. Белки не должны узнать, что их Бог слеп.       — Но человек не может быть Богом, Леви…       — Ну раввин же себя им мнит.       — Ты что, нельзя так гово…       — Или Джонсон. Тогда отчего началась война во Вьетнаме? А раввин стегает дочь, что она носит не прикрывающую колено юбку. Она шлюха, ты знала? Она сосала у гойского прощелыги. Да с таким смаком, что глотнула сперму, — и ей понравилось. Я сам слышал, как она ко мне подсела на бар-мицве, думая, что я ещё и глухой, раз ни с кем не разговариваю. Я помню, у неё было много лет назад милое лицо. Наверное, она сейчас красивая. Я бы тоже хотел, чтобы она мне отсосала.       Больше она ничего не сказала. В Леви она узнавала молодого Кенни.       Леви не стал выше, но стал тяжелее; правда, мышцы никак не покрывались тонюсеньким слойком жира. С этой проблемой пришли в клинику — как к себе домой.       — Как я понял, у вас нет поблизости родственников, — сказал доктор, ретиво расчёркивая на бланке рецепт. — Почему бы не обосноваться в климате помягче? Заодно выберите штат около воды, где ваш сын сможет физически развиться. Ему бы, по-хорошему, поплавать надо.       Кушель последовала совету врача. Она покинула Бруклин, Истерн-Паркуэй, кошерные магазины и лавочников на Краун-Хайтс и переехала во Флориду.       Леви влюбился в море. Он часами плавал в мягких, прозрачных бирюзовых водах Южной Атлантики, топя разочарования в мягких объятиях волн. По вечерам он бренчал на гитаре Кенни, выражая настроение, которое в последнее время овладело им, как мужчина — женщиной.       Кушель чувствовала опасность в этой резкости ударов по струнам, в его поднаторелых мышцах, в пробуждающейся мужественности тела. Она подспудно ощущала это в его нарочитом молчании, взрослом вздохе, случайном прикосновении пальцев к локтю и выше, но самый пик ностальгии хлестнул плетью по её нутру тогда, когда они вдвоём нежились бок о бок на песке под жарким солнцем. Каждый раз, когда они соприкасались, его тело содрогалось. Она открыла глаза и увидела, как напряглись его мышцы, когда Леви рассеянно перебирал горячий песок между пальцами.       «И жмурится, как Кенни. Даже если он не видит солнца сквозь веки, он чувствует его кожей».       О чём думал Леви за беспросветными тёмными очками, она не могла видеть — или попросту не хотела. Чем больше она пыталась вымести мысли о Кенни под ковер или выплакать их, запрятав всё в подушку, тем настойчивее они становились; а сравнения Леви и Кенни становились явнее и ярче. Они, эти мысли, подмигивали ей из пенящихся волн и из транзисторного радиоприемника, не перестававшего пищать песнями о любви, удаче и печали.       Когда Леви исполнилось шестнадцать, его матери было тридцать шесть лет. Мужчин, что в Нью-Йорке, что во Флориде, привлекали её пухлые, стройные ноги, перетекавшие в изгибистые бёдра, в мякоть которых, напрягаясь, впивалась чулочная резинка. Мужчины осыпали её комплиментами, предложениями, обещаниями рая на земле. Но камнем преткновения всегда был ревнивый Леви.       Местный врач, которому доверилась Кушель, посоветовал записать сына в колледж — грех не воспользоваться положением и не получить стипендию. Кушель не должна была жертвовать жизнью ради сына, хоть и слепого и немощного. Леви сам от этого выиграет — колледжи были благосклонными к сирым и убогим; они дали бы ему возможность получить профессию. Он стал бы самостоятельным — нет, даже независимым. Глядишь — и встретит молодых женщин, таких же неправильных и жалких, что требуют хоть толики любви от первого попавшегося мужчины; выбирать нынче не приходится. Только слепой не заметит их изъяна. А со временем он женится и будет жить жизнью, отделённой от пуповины матери.       Леви это не понравилось. Каждый раз, когда Кушель пыталась затронуть тему, юноша приходил в ярость:       — Да сдалось мне это ваше инклюзивное образование! — кричал он. — Я не хочу приспосабливаться к их миру! Пусть мир подстраивается под меня! Кенни всю жизнь прожил без образования — и что с того?! А что — с тебя?! С твоим дипломом сама два слова связать не можешь, даже описать по-человечески парк не в состоянии. И вот Кенни необразованный — и в гробу… Лучше так сдохнуть, нежели жить, при-спо-саб-ли-ва-ясь!       Леви до слепоты много учился — и очень зря. Когда у Кушель и Кенни не было ни сил, ни времени с ним возиться, они скупали на блошке книги поумнее и потяжелее — и заставляли мальца читать, но Кенни ухищрялся принуждать Леви даже пересказывать выуженное из страничек. По букве — и с придыханием на запятой.       Пассивная по натуре Кушель не сопротивлялась. Они продолжали заниматься повседневностью: наслаждались маленьким домиком у моря и ухаживали за садом.       Пожизненная пенсия Леви избавила их от беспокойства о будущем. Каждый день они закупались в городе, затем плескались в солёном, как кушелины слёзы, море, лежали на пляже и пеклись на солнце. Но эта хорошая жизнь быстро стала однообразной. Завтра было таким же, как вчера, а вчера — таким же, как сегодня.       Время остановилось, закостенело, словно флора и фауна, рыбы рыскали в водах, птицы пели в небосводе, а люди и звери были вынуждены участвовать в вековой игре, которую Адам и Хава затеяли в Эдемском саду.       Весь день и всю ночь в них кипело что-то неясное. Кушель понимала, но не хотела принимать: чем старше становился сын, тем больше он походил на Кенни. Да и сам Леви, даже будучи слепым, не мог остановить инстинктивные порывы. Однажды Кушель застала сына за мастурбацией: он даже не прикрылся, хотя прекрасно услышал, как она шаркнула о порог комнаты. Но мать и сын прятали свои чувства, скрывали помыслы за изучением экзотических птиц, растений и экологических особенностей полутропического региона. Кушель стремилась воссоздать странный пейзаж в воображении Леви. Она рисовала для него великолепие голубой цапли с расправленными крыльями, нежную красоту белой цапли, ибиса с клювом, похожим на ложку. Она описывала южные мангровые деревья, чьи корни оплетали целые острова, населённые крокодилами, аллигаторами, греющимися на солнце, розовыми фламинго, высматривающими рыбу. Вся местность кипела жизнью.       — Я никогда не слышал об этих птицах, — сказал Леви. — И не видел. И не увижу. По описанию странные. Я не хочу даже о них слышать, мне противно.       С каждым днём Леви становился флегматичным, неопрятным и озабоченным. Для него было достаточно купаться и молча печься на солнце. Часто к ним привязывался какой-нибудь незнакомец, желавший познакомиться с Кушелью. Леви не мог выносить компанию похотливых мужиков, чьё половое чувство было больше ляжек матери. Но больше всего его раздражал смех Кушель, решившей, что ей слишком много позволено. Реальные и мнимые недомогания одолевали его: головная боль, боль в животе, даже нервная икотка были поводом уйти.       По дороге домой Леви настаивал, чтобы они свернули с дороги или затерялись в толпе в магазине, прежде чем вернуться в дом.       — У тебя есть глаза, — утверждал он. — Я должен убедиться, что никто за нами не следит. Возможно, ты там сигналишь сама по себе, чтобы убежать с тем мужиком. Может, ты так хочешь избавиться от меня. Зачем тебе обуза?       Леви мучила не только ревность. Он по-настоящему боялся незнакомцев.       Леви не доверял зрячему миру. После каждой такой встречи он ходил по дому, принюхиваясь к незнакомым запахам. Сон также не приносил покоя его душе с пробоиной. Он плакал и будил и себя, и Кушель своими криками.       Во время одной из таких ночей беспокойного сна Леви открыл дверь в комнату матери. На входе поцеловал мезузу, затем — нащупал путь к её боку, прилёг и погладил одеяло. Ему приснилось, что в постели с ней лежит мужчина.       Испугавшись, Кушель обхватила его голыми руками и попыталась успокоить. Леви дрожал. Она подвинулась на кровати, чтобы освободить для него место. Он прижался к ней и зарылся головой в грудь; одна из грудей вывалилась из-за прорехи на рубашке.       Нащупав её холодной рукой, Леви взял в ладонь спелую грудь. Под ней, воспрелой, холодило ветром. Затем он принялся её поглаживать, мелко покручивал тёмный сосок.       Он прислонился носом к соску, словно младенец, учуявший прибывшее молоко. Шелковистые складки её ночной рубашки охлаждали небритое лицо. Он вдыхал аромат лосьона, которым она натирала кожу. Вобрав в рот сосок, он пожевал его губами и что-то немо промычал.       Под покровом ночи, опьяненное её богатой женственностью молодое тело стало возбужденным, горячим и требовательным. Бурление в его крови искало и находило узкий путь в открытое море чувств. Без слов, без ласк, немо и настоятельно, как магическое заклинание, этой ночью он взял её.       Кушель не сопротивлялась бурному ритму. В глубине реки своей женственности она помнила другие ритмы, другие объятия, в которых она кружилась на постели вместе с Кенни. Она помнила слова, будоражащие кровь, проникавшие в глубины её естества. Теперь она прижала ухо к губам сына, но слов не последовало — только горячая, немая мольба измученного жаждой человека в пустыне:       — Я всё равно тебя не вижу. Для меня ты сейчас не мать.       — Но я тебя вижу. И ты мой сын.       — Мама, прошу, не оставляй меня одного, такого урода… Калеку… Мама…       Кушель не нашла в себе сил и воли отразить этот отчаянный штурм. Она убедила себя, что перед ней не сын, а призрак Кенни. Сила, сильнее смерти, прорвалась сквозь барьер между этим миром и тем и в облике её сына пришла потребовать долг, который Кушель должна была отдать за его непрожитую жизнь. За их непрожитую жизнь.       Тем летом стояла морочная жара. Слепящая дымка висела в воздухе, как углекислый газ. Земля была выжжена, водные пути высохли, белые цапли исчезли. Корни мангровых деревьев, голые и жадные, ждали капли воды. Ползучие насекомые всех видов влачили своё скользкое существование, оставляя за собой серебристые нити слизи на высохшем водном дне.       Только море в своём стоическом безразличии не прекращало бесконечную песню. Короткие тропические дожди были лишь каплей в море. Дождь лил ведрами, а через мгновение выходило солнце, высушивало лужи и сгущало тяжёлый воздух. Жара утомляла дух и мутила здравый смысл. Море тоже не успокаивало; его соли и минералы обжигали кожу и отталкивали барахтающихся людей из воды.       Кушель и Леви прятались от солнца. В доме кондиционер охлаждал их иссохшие тела. Немые, без слов, без нежности, без обещаний, без надежды они совокуплялись день и ночь — на полу, а после захода солнца — на горячем песке.       Под гнётом тропического солнца их укоренившаяся еврейская скромность испарилась. Осталось лишь обнажённое ядро похоти. В густом тумане того лета даже инстинкт сбился с курса. Природа сыграла с табу — и Кушель обнаружила, что беременна. Она не сказала об этом сыну. Она даже не пыталась задуматься о трагизме своего положения. Она знала, что может сделать аборт. Врач не задавал никаких вопросов. За несколько сотен долларов он наточил бы ножницы, потыкал бы в матку — и кошмар бы оказался в ведре для биологических отходов. Но Кушель ничего не делала. Она полагалась на то, что природа в своей мудрости всё расставит по местам: та же сила, которая гонимую грехом женщину завела в трясину, снова выведет её оттуда.       Однажды, прогуливаясь по берегу с ней за руку, Леви ни с того ни с сего сделался разговорчивым:       — Ты когда-нибудь читала Тору? — спросил он.       — Нет, — соврала Кушель. Она знала, к чему всё шло.       — Врёшь, глупая. Ты слышала об Адаме и Хаве, — сказал он. — Как ты думаешь, почему Каин убил своего брата Авеля? Я скажу: это была ревность, чистая и простая. Эти братья оба хотели свою мать и оба делали ей подарки. Каин, земледелец, принес ей самые сладкие плоды земли, а Авель, пастух, подарил свою самую молодую и жирную овцу. И когда Каин узнал, что Хаве понравился подарок Авеля больше, чем его, он взял косу и убил своего брата.       — Откуда ты всё это знаешь?       — Я много чего знаю, — сказал Леви, — больше, чем ты думаешь. Ты думаешь, что я просто слепой калека. Но, на самом деле, моя слепота помогает мне видеть лучше, намного лучше. Иногда я чувствую себя своим создателем, даже своим Богом. Я чувствую, как божественная сила толкает меня на создание собственного мира, на поиски секрет всех секретов. Ты не поймёшь — да ты и не хочешь. Да тебе и не дано. Может быть, я и сам себя не понимаю, но у меня есть чувство, что всё так и должно быть.       Пособия не хватало Леви на психиатра.       Как тропический дождь не охлаждал воздух, так и Кушель не могла успокоить кипящую кровь. Она стала чувствовать себя обузой для Леви. Часто он брал собаку-поводыря и уходил из дома, оставляя её одну до поздней ночи.       В такие моменты Кушель лежала неподвижно, уставившись в стену, и ждала. Она закрывала глаза и представляла, что тоже слепа: она не видит и не знает, чего от неё ждали люди. Она лежала неподвижно, как клещ на песке, вдыхая собственный затхлый аромат и духи растекавшейся по подушке черни волос.       Снова и снова это происходило: два тела соединялись, чувствуя требования друг друга, как телефонные антенны. Может быть, они молчали из-за боязни пробудить реальность, как будто какой-то магический дух мог пробудиться и исчезнуть в никуда по щелчку пальцев в мгновение ослепшего ока.       Оба они хотели продлить этот момент. Или, возможно, просто обмануть законы природы и заставить её стоять на месте — не зная, что природа не позволяет ничему оставаться статичным. Даже реки меняют своё русло, горы извергаются, а крошечные частицы кораллов поднимаются из бездны, образуя новые континенты.       Может быть, Леви и впрямь был Богом — не только для себя и белок, но и для неё. Иначе как объяснить то чувство, что её вновь и вновь наполняет Кенни, и видит она в пучинах вод спину брата?       Возможно, Леви не знал, что его мать беременна. А может быть, он ждал, когда она ему скажет. Кушель ничего не сказала, чувствуя, как зарождающаяся жизнь извивается внутри неё, стучится в стену её существа, требуя права на жизнь. Да и Леви никогда не спрашивал об отце — знал всё, видимо.       Когда первые боли навалились на её сознание, Кушель открыла глаза и удивленно огляделась вокруг, словно не понимая, что могло их вызвать.       Была середина ночи. В доме царила кромешная тьма. Кушель поднялась с кровати. Босиком, в одной ночной рубашке, она вышла на улицу. Низкое небо нависало над морем. Млечный путь разделял темноту на две части. Время от времени звезда проскальзывала и падала в океан. Море принимало всё. Стоически, как и всегда, оно продолжало петь присущую ему песню, так же как как оно пело изо дня в день, из года в год, из века в век.       Кушель пошла вдоль кромки воды к причалу, где они с Леви — нет, даже с Кенни — часто сидели. Кенни отродясь здесь никогда не бывало, но ей казалось, что, может быть, в прошлой жизни они барахтались в здешних высоких водах. Или, когда она умрёт, они вдвоём будут плескаться в ночных покрывалах Атлантики и беситься, как встарь. Ей нравилось окунать ноги в прохладную воду и наблюдать за морскими медузами, торопливо снующими туда-сюда по укромным уголкам.       И всё ж, на своём конце провода Кушель всегда чувствовала прерывистое дыханье, его присутствие, изгиб воды, отпрыгивающей к её водяной уде, ослепительной и благодарной, прикасающейся и всасывающей.       Ранним утром уже никто не спал. Они стояли на берегу и смотрели, как поедала пальцы ног вёрткая вода. Кушель взяла одну из некрупных прозрачных медуз и положила её в руку Леви. Он играл с этой желейной дрянью, спрашивал, сколько у этого морского гада ног, есть ли клюв и как он выглядел, на что походил. Был ли это самец или самка?

Я тебя не звала. Я вовсе тебя не звала. А ты, тем не менее, Из моря ко мне приплыла. Толста и красна, плацента,

      — Трудно сказать, — ответила Кушель.

Парализующая любовников во время соитья. Свет кобры Выдавил вздох из кровавых колоколов Фуксии. Мертвая нищенка, Не могла вздохнуть я,

      — Может быть, оно тоже не знает, — сказал Леви. — Почему оно должно знать? Это всего лишь пешка на шахматной доске эволюции. Мы тоже — игрушки в руках судьбы, эксперимент природы с чем-то новым. Я знаю, Кушель, я чувствую это, я вижу то, чего не видят другие люди. Посмотри же на эту медузу; она такая же слепая, как и я, но слепота подсказывает ей, куда идти. Она никогда не затеряется. Никогда не засомневается. Она знает, что сон, а что реальность.

Как рентгеном, облучена. Кто же ты по-твоему такая? Облатка причастия? Толстуха Мария? Не вкушу ни капли твоей плоти я, Бутылки, в которой заключена,

      — Что такое реальность? — спросила Кушель, словно ребёнок. Нет, она спросила так, будто заплутавшая душа встретилась с Машиахом.       Леви ответил не сразу. Он снял свои темные очки и тщательно их отполировал. Только когда они снова оказались на его носу, он ответил с мужественным видом.       — Хочешь знать, что такое реальность? Зачем тебе это нужно? Думаешь, если узнаешь, то будешь стоить больше, чем медуза? Что ж, ты ошибаешься.       — Медузе не нужно платить за свои грехи, — перебила его Кушель. — А вот человек как раз-таки должен.       Лицо Леви тут же покраснело от гнева:       — Да что с тобой такое? Думаешь, ты согрешила? В любом случае, нет греха — только человек страдает от такой болезни. Когда придёт время платить, я встану в очередь впереди тебя. И у меня тоже будут вопросы — если, конечно, их будет кому задать.

В жутком Ватикане. Сыта по горло раскалённой солью. Зелёные евнухи, твои желанья, Шипят на грехи мои. Прочь, прочь, щупальце змеи!

      Теперь Кушель побежала к причалу, где они часто сидели. Боли возобновились, стали острее и чаще. Она пробежала по белой пене у кромки воды и попыталась вскарабкаться на камень, с высоты которого она впервые узрела в Леви Кенни. Но босые ноги соскользнули, она оступилась и упала головой в воду. Некоторое время она боролась с утренним приливом. Кушель попыталась закричать, но набегающая вода заполнила ей рот.       Набежала высокая волна — она подняла её бархатно-гладкое тело, била его из стороны в сторону, бросила на спину и потащила в море. Волна раскачивала её взад и вперёд, забавляясь с ней. Она подняла её ночную рубашку, распустила волосы. Набежала другая волна и шлёпнула её обратно на пляж. Её выпирающий живот ударился об острый камень.       Утреннее солнце застало Кушель лежащей лицом вверх у каменной стены. Стая пеликанов с мешковатым горлом жадно клевала её открытый живот. Экзотические водоросли, привезённые из дальних стран, запутались в чёрных волосах. Проворные морские существа исследовали её шелковистое тело. Наверху с громогласными криками кружили ищущие падаль серо-белые стервятники. Ещё не готовые к трапезе добычей, они уселись на залитый солнцем каменный мост и терпеливо ждали своей очереди.

Ничего не осталось меж нами.

По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.