ДЕЙСТВИЕ V
— Здрасте-с, ваше командорское величество! — отдав честь, он по-лисьи пригнулся, втягивая шею и цокая зубочисткой в зубах. Эрвин завидел его издали, блестящего, как роса на башмаке, худющего — живот к спине прилип, и вымокшего в спелых красках июльской зари. Подогнал лошадь шпорами, на что тот нарочито противно заухмылялся, и спешился так близко, что чуть не заехал ему по хребту копытами. — А хороша, — он звонко хлопнул по его заднице, стоило Эрвину опуститься со стремян. Быстро одёрнул плащ — благо, вокруг никого. — Ой, извини, промахнулся. Я про пегую. — Знаешь, у нас порют наглецов, — обернулся Эрвин, перекрещивая руки и немного пятясь. — Это ты меня так пугаешь? — он хрипло расхохотался, похлопывая по исколотому боку лошади. — Я ещё очень боюсь коньяка, твоего языка и яблочек, о-очень! — Я про пегую. У нас порют наглецов и непослушных. — Ну, я очень даже послушный… — Да? — Эрвин сделал к нему шаг, распрямляясь и вздёргивая подбородок. Ему пришлось задрать голову, он ненавидел, когда прерывают зрительный контакт. И уморы ради, поднялся на цыпочки, щекоча козлиной рыжей бородкой открытую шею. — Но раз на кону такое… — он опустился и ткнулся лбом, беззвучно усмехаясь во влажный плащ и забираясь под него холодными пальцами, щёлкая по взмокшим бокам и проступающим рёбрам. — Я могу сделаться очень строптивым. Ладонь Эрвина давно пустилась в рыжий затылок теребить оставшиеся волосы, гладить лысину и тяжелеть, спуская его с носков на стопы, а со стоп — на колени, в утреннюю росу, в свежую, после дождей, грязь.ДЕЙСТВИЕ III
И не очередная выдумка: отвязался себе от колышка, лягнул с накопившейся злобы, напоследок, чернявого хозяина, прям по заспанному глазу, оставив того поносить на чём свет стоит, а там уже и копыта сверкали в тумане полей, в дурманистых травах и вскинувших белые головки вьюнках. У самого была сладкая… Но чаще всего никакая, просто горячая и вкусная… Эрвин запивал её коньяком, а он, не давая сглотнуть, хватал его за плечи, прижимая, прижигая к себе и своему телу, сухими губами вбирая до последней капли дешманское горькое пойло, смешавшееся со слюнями и собственной спермой. — М-м… Это что, апельсин? Когда успел? — отстранившись, он обтёр запястьем рот. Пьяный, вихляющий взгляд Эрвина пытался сфокусироваться на его глазах, запомнить их, пока так близко — да, по молодости, по глупости. Но нет, этим в стельку глазам нужно было забрать с собой только похабные картины, коими увешаны были все стены уютной коморки, пахучие кусты базилика, которым проститутки натирали свои немытые тела, и его впалый живот, набивавшийся дай бог раз в сутки гнилым армейским пайком. Пихнув локтем и повалив его на спину, Эрвин забрался сверху. — Пока ты шёл. — Я бежал! — он стал ворочаться, иногда задевая руками по лицу. — Такая ж песня: капитан Смит перестал волочиться за тощей шмарой и наконец вспомнил про друга. Эрвин, хоть и привык ластиться и ворковать по пьяни, вдруг вылез из-под его руки и, насколько мог размахнуться — размахнулся и с дури треснул по лицу. Тот одёрнулся, зашипев скорее для виду — ладонь не щипала и даже на самую малость не обожглась. — Я идиот, но Мари оскорблять не смей. Он глухо засмеялся, полностью расслабившись на шелковых перинах, довольно растянувшись — надрался не меньше его — и блаженно утоп головой в подушках. Извернувшись костлявой, как у самой Смерти, рукой, подтянул Эрвина на себя, оставив его на груди трепать кучерявые густые волосы. — Друга? — вдруг спросил Эрвин, скашивая взгляд на хилую дверь в ногах — что-то шуршало, смеялось, гремело. Звонкий чмок, выкрик «поздравляем!», вылетевшая пробка, пара минут наигранного хохота — и мышцы под ладонью вновь стали мягкими. — А кого? — издеваясь. — Любовника? Он любил ехидно усмехаться в свои редкие тараканьи усишки, что бывало неясно — он смеётся над ним или в целом. Эрвин дёрнул за самый длинный волос, и рука изловчилась, схватила его под коленом, закидывая на своё бедро и переворачивая их вдвоём. — Представь, какой будет номер, если зайдёт какая-нибудь шлюшка… — он зарылся носом в шею, прикусывая и оттягивая кожу. — Помнишь ту каргу усатую? Вот был юмор… Только это вряд ли уже назовут ребячеством. Эрвин потянулся, оставляя подбородок на его плече, а руки смыкая на талии. — И пла-акало наше командорское лежбище, — он прижался губами к вискам, слизывая с них собравшийся пот, и пополз ниже, снова к шее, ключицам и затвердевшим соскам. Эрвин резко протрезвел. Даже спертый базиличный воздух, казалось, охладел на несколько градусов и жёг горло обычной водкой, а не крепким абсентом. Он расслышал то, что ему сказали. И потому пнул его в бок с такой силой, что будь на босых сапоги возничего, то лихой мерин, на радостях, скинул бы всадника с дыбов. — Это моё место.ДЕЙСТВИЕ VII
Он гнал так быстро, что мерещилось будто встречные деревья гнутся от его лихой скачки, а не от бушующей грозы, расставившей свои чёрные лапы от юга до стен, разогнавшей крыльями ветер и дождь до невообразимых человеческим разумом сил. Пара десятков локтей вдоль по спуску — и всё, его нет, он на дне туманной лощины, ни жив и ни мёртв. Закоптившееся небо прорвало три выстрела, оттуда, с его стороны — мол, надо двигаться дальше. Эрвин выждал пару минут, вслушиваясь в рвущую воздух и звуки грозу: два, четыре… Шесть… Вдали не то разряд грома, не то седьмая тройка, но оголившаяся молния разрезала кружащееся в тучах небо и второго выстрела он не услышал. Нельзя больше тратить заряды, и, стрельнув в последний раз, он дал команду отступать. Сам вжался в гриву, глуша в свинцовой голове наказ неба и Бога (он понял, понял, неужели нужно ещё и на колени встать?), но снова ничего, кроме крови, стучащей, рвущейся наружу, совсем как у юнца. — Мчи, Эрвин, пока живой! Кто, кроме тебя ещё решится? Дождь застлал глаза и дорогу, конь ржал и увязал в грязи, неловко тормозя на крутом склоне. Вот она — его лощина, его судьба, жена и могила. Раз… Два… Ничего, один выстрел в кармане и липкая, струящаяся дорога, чёрт знает сколько миль от Квинты. Конь спотыкнулся, и Эрвин вылетел вперёд, тараня колючие кусты и поздно зацепляясь за тёплую, мокрую тушу — нет, не могло показаться! — подлетел, вывернулся, распорол поперёк. Упав, перекатился — что-то хрустнуло в груди и он, сжав рёбра, повалился на бок — всё ещё запыхаясь, а значит, живя. Откинув капюшон, пополз мимо рухнувшей туши к своему верному коню, не драпанувшему ни на локоть — облепленный листьями, сеном и сучками, слепой в своих шорах, он принюхивался к разодранным ошмёткам и пятну от человека.АНТРАКТ
— А знаешь что? — сплюнул косточку в руку. — Ну? — сыпанул от души, целую горсть. — Я когда в разведку пойду, если меня титан сцапает, я такой — раз! И застрелюсь! Ну чтобы, знаешь, не мучиться… — заумно показал пальцем на голову. — Я тогда тебя не смогу похоронить, — закинул вишню в рот, перед тем высосав из неё весь сок. — Это ещё почему? — недовольно сплюнул на землю. — Дезертиров не хоронят. Ты же сам выбрал куда пойдёшь, так чего испугался? Смерти? Ты так товарищей подставишь, которые за тобой, живым, ещё побегут.ДЕЙСТВИЕ VII
Он затащил его сначала на горб, корчась от боли, тщетно пытаясь покорить грозный обрыв, путаясь в ногах и тяня за узды лошадь. Одно только, даже ни путь и титаны — отрезать голову, оторвать, отгрызть, но ввезти его героем. Стихия бушевала в шторме, срывала плащ. Он толкнул вперёд себя лошадь — последнее усилие — вмазался в дерьмо, а самого подставили ноги: поскользнулся, скатился кубарем вниз, размазав по тёмно-зелёной траве кроваво-рыжее месиво. Начать с головы. Увезти его мёртвым калекой. Отважным героем. Каким его хочется вспоминать.КОНЕЦ
— А знаешь, Эрвин, — спрыгнув с последних ступенек, рыжий мальчик в веснушчатой маске Петрушки, звеня бубенцами, обернулся и весело так заключил: — Давай никогда не состаримся. Я не хочу облысеть и носить эти сопливчики, как у пьяниц из гарнизона! Эрвин, скатившись со ржавых перилл, отряхнул и оправил шорты — там, за углом часто стоял папа, торгуясь с рыболовами, а грязные шорты — это всегда начищенные уши. Вдвоём пошли вниз по речке, пиная друг к другу каштаны. Мощёная улочка так и трещала от жара, а ясное небо стало покрываться кудрявыми накипными пятнами. — А я бы хотел отрастить усы… И бороду, — невзначай добавил Эрвин, слабенько пнув каштан. Он закатился другу под ноги, и, ехидно рассмеявшись, он, вечно кичившийся своим ростом, вдруг резко вытянулся — стал весь такой крупный, высокий, выше почти на полголовы — и потянул его за светлую чёлку. Эрвин забил руками, думая, что он вот-вот стянет скальп. — Тебе не пойдёт, дура! Ты хорош и гладеньким, — он схватил его за щёки, притягивая очень близко к себе и зажимая его рот губами. Эрвин застыл. Улица вокруг — тоже. Горело полуденное солнце, но оно будто в миг потухло, спрятав румянец в снежной туче. Ребяческая болтовня, хохот и грохот смешались с тихим горным свистом, протяжным воем собаки смотрителя и скрипом несмазанной калитки. Солнце, и в правду, сбежало, зарывшись под землю, и только отсвет фонаря плясал на дне пустого графина слабым, жалким, потерянным огоньком, как на кончике тухнущей спички; плясал отчаянно, упрямо, и, мелькнув в хрустальной грани последний раз, пропал, издохнув в холодном коньяке. На середине спектакля зритель вышел во двор — уже один, уже без памяти. Он был скучным, безынтересным человеком, пустой амбицией, жизнью без празднества и задора, этакой мещанской судьбой в военном мундире и перемазанном травой плаще. Этот спектакль — сплошное недомыслие, с самого его пошлого начала и до самой унылой сердцевины, без кульминации, сюжета, а написан — что тут сказать? Из рук вон плохо, как ж ещё? — поверит разве что желтозубый пропойный извозчик, подглядевший за ним на халяву в запотевшее окно. Концовку он узнал много после и разочарованию не было предела — где многообещающие маски, янтарные, бриллиантовые; пышные балы-маскарады, коварные столичные мужи, что строят козни по своей злой, упоенной салом и вином, натуре; где растерялись другие действия, в каком трактире он их оставил? где роковые красавицы или хотя бы послушная жена, дом, дети и почему линия героя оборвалась так по-идиотски, почему он повис, как, прости господи, котомка над парашей, и качается себе висельником, не человеком и не личностью… Почему в конце была тишина?