Это взаимно
23 июля 2022 г., 02:26
Ирука всегда замирает и прислушивается перед тем, как дважды негромко постучать, сам не до конца понимая, что он надеется услышать. Может, ту же тишину, что слышит Какаши, пока ждёт его — лёжа на заправленной кровати и глядя в потолок, потом — стоя под дверью, прежде чем отпереть, закрывая глаза, зачем-то оттягивая момент.
Ирука чувствует его сквозь дверь, сквозь этот невзрачный деревянный прямоугольник, словно и нет его вовсе, словно — протяни руку и дотронься, и ощутишь под пальцами лёгкую ткань домашней одежды. Ему не нужно видеть, чтобы знать, какой Какаши сейчас, в этой комнате — обманчиво мягкий, босой, тихий и сутулый настолько, будто пытается затолкать сердце подальше, вглубь, в самую спину, усложняя Ируке задачу добраться до него, повышая ранг миссии до невыполнимого. Невыносимого. Несуществующего.
Можно подумать, и так недостаточно трудно. Как дышать под водой. Как бежать сквозь сугроб. Как взбираться на вершину горы, когда тебя сдувает шквальным ветром.
Ирука думал отступить и в прошлый раз, и позапрошлый, не ради себя — ради него. Потому что он ведь не дурак, не слепой, он видит, знает, чувствует, что происходящее не вписывается. Что оно — отягощающее обстоятельство, что между ними, помимо двери — полметра наэлектризованного вопроса «зачем?», стеклянная пыль сомнений, которую вдыхает и выдыхает Какаши даже сквозь маску — такая она мелкая и всепроникающая.
Между ними нецелесообразность.
Между ними — бессмысленность и вязкое болото скепсиса Хатаке.
Между ними — не просто физиология, а что-то другое, чему нет строчки в уставе, нет оправдания функцией, что не укладывается в план и не имеет практического применения.
Ведь иногда они просто лежат до утра в одежде, обнявшись, и молчат — и это не делает их сильнее. Это — точка уязвимости, прореха в броне, Ахиллесова пята, которую Какаши не может, не хочет, не имеет права себе позволять. Не с его ролью, не с его местом в системе. Не с его врагами.
И всё же Ирука стучит. И Какаши открывает.
Впускает его в свой мир, выделяет место в своём пространстве. Позволяет стянуть с него маску вниз. Грустно улыбается, и Ирука целует его в висок.
Было неловко убедиться, что Какаши — далеко не девственник. Умино краснел, как закат над Конохой, что-то односложно отвечал, проклиная свою неопытность, и жмурился от боли, жгучей и непривычной — но оно того стоило, он ощутил это вспышкой, когда по его венам потёк чужой усталый стон. Когда он понял, что ему есть что отдать другому. Прикосновения, поцелуи, тишину. Всю смелость своего открытого сердца. Всю нежность и страсть, на какую способно его тело. Он и думать не мог, что до такого дойдёт, когда Какаши в толпе на празднике как бы случайно задел его руку своей. Как бы случайно не отвёл её. Как бы случайно дал зацепиться пальцем. У Ируки тогда вся жизнь пронеслась перед глазами, и осталось только остолбенело смотреть на недрогнувший профиль в чёрной маске. И позже, ввалившись в тёмную комнату, не зажигая свет, выпутываясь из одежды под шум в ушах, целовать, целовать, глубоко, насколько возможно, и что-то шептать на влюблённом, будучи уверенным, что к утру иллюзия рассеется.
Но она не рассеялась. Всё повторилось.
И теперь каждый раз, стоя перед ним, таким закрытым, таким далёким, Ирука недоумевает — зачем Какаши сделал этот неуловимый, касанием бабочки, первый шаг? Зачем решил перевести их отношения из категории мучительных взглядов в совершенно другую, осязаемую, но ещё более непонятную плоскость? Зачем опять и опять открывает дверь, обнимает поперёк тела, с облегчением выдыхает Ируке в плечо.
Маску вниз — поцелуй.
Маску вниз…
Из сердца Ируки как будто давят свежевыжатый сок. Сколько бы ни смотрел ему в глаза, яснее не становится. Сколько бы Какаши ни кончал внутрь, это не делает их ближе. Смешение пота на коже, слюна одна на двоих, одно дыхание изо рта в рот — всё напрасно. Как бы тесно ни вжимался Ирука в него, Какаши остаётся одиноким, и не в чьих-то силах изменить его путь. Его прошлое и покрытый сеткой шрамов внутренний мир — всегда незримо с ними.
Какаши бережно расстёгивает и снимает с Ируки промокший жилет. Потом водолазку. Умино хочется выть от своего тупого бессилия, но он здесь не за этим — не чтобы усложнять и без того непростую жизнь джонина.
Он приходит сюда не требовать любви, а самому — любовью быть. Гладить пальцами чужое лицо, ставить губами печати на чужих плечах, делиться теплом своей груди — может, Какаши и согреется хоть на минуту. Ирука здесь, чтобы позволить глубоким, размеренным толчкам заполнить себя изнутри, обхватывать коленями, двигаться навстречу, ускоряясь, прижимать к себе, и собственное удовольствие тут вторично. Хотя, ладно, какое там. Не в эту секунду. Ирука замирает и потом несколько раз вздрагивает, выплёскиваясь себе на живот, в тесное пространство между ними двумя, в бездонную пропасть отчуждения, на миг освобождаясь от печали, которая преследует его с тех пор, как наступило их первое совместное утро. Это такое краткое, мимолётное облегчение, впору разрыдаться, и он жмурится изо всех сил, хватаясь за спину Какаши, надеясь, что тот испытывает хоть что-то похожее тоже.
Но Хатаке не открывается, не впускает в себя, не становится понятнее даже в момент оргазма; его не прочтёшь, пока он сам не позволит — а он не позволяет. Или у Ируки просто недостаточно опыта. Или его эмоциональность заставляет придумывать сверх того, что есть на самом деле.
Возможно, ему давно пора озвучить то, что произносить совсем не хочется? Кто-то должен отодрать этот пластырь, они оба это знают, так что пусть это будет Ирука.
— Я могу не приходить больше. Если так лучше, — исторгает Умино из стиснутого горечью горла, и на новом вдохе лёгкие его обращаются пеплом. За окном стена дождя, и, если придётся позорно лить слёзы по пути домой, это будет просто вода по щекам. Может, он даже не будет чувствовать себя жалким.
Хатаке закрывает глаза и сводит брови, как если бы получил удар в незажившую рану. Немного отклоняется назад, чтобы видеть лицо Ируки.
«Я могу не приходить больше». Могу не думать о тебе. Могу сделать вид, что я хозяин своим эмоциям. Прожить, отпустить, остаться благодарен. Могу любить издалека и не сжиматься от страха в комок каждый раз, когда ты уходишь на миссию. Я могу, ведь это же вообще в человеческих силах, да? Принимать всё как есть — и жизнь, и смерть, и ежедневную возможность смерти. Быть выше водоворота чувств. Выше на порядок. Не бояться. Не цепляться — разжать пальцы, ослабить хватку. Почему же всегда приходится отпускать тех, кого любишь?
Ирука дышит. Глубоко, мерно, слишком очевидно. Какаши всё понимает.
— Я привык один, — его голос звучит так ровно, что внутри Ирука рвётся и расползается, как неплотная марля. Клочками, волокнами, тонкими нитями. — Не привык с кем-то, мне это сложно.
— Угу. Ясно.
Не привык с кем-то. Ируке нечего ответить, это ведь не новость — вся деревня в курсе, что Какаши-сенсей не заводит отношений. Что близких у него нет. Что любая связь с ним — всегда в одностороннем порядке: он может проникнуть в твою душу, но ты в его — нет.
Это ясно. Ясно.
Какаши вздыхает, дескать, что там тебе ясно, дуралей. Он проводит пальцем по шраму, пересекающему нос Умино. Шрам на лице — значит, было много крови и боли, значит, ты больше не любишь, чтобы к твоему лицу прикасались. Какаши берёт ладонь Ируки и прикладывает к своей щеке и рассечённому глазу.
— Прекратить было бы лучше. Наверное. Не знаю, — он хмурится. — Никогда раньше не влюблялся.
— А? — распахнув глаза, переспрашивает Ирука. Он не ослышался? Он весь осыпается, опадает, льётся — дождём на землю, лепестками цветущей сакуры, высохшим песочным замком. Той искрящейся слабостью, что оседает в каждой клетке тела, что отзывается шипением бенгальских огней в груди и пузырьками в лёгких. Да блин же. Настолько?
— Я думал, может, хватит одной ночи, — откровения сыплются на оглушённого Ируку как из рога изобилия, — но ты там наговорил всякого.
— Ужас! — Умино неистово краснеет и закрывает лицо, растопырив пальцы посильнее. Сейчас бы провалиться сквозь кровать, просочиться через щели в полу, испариться и выветриться из этой комнаты с первым же сквозняком. — Мне так стыдно.
— Нет, ты что, — отвечает Какаши без тени насмешки. — Это было… хорошо.
Он не добавляет, что слышал в свой адрес нечто подобное впервые. Не добавляет, что от слов Ируки всё внутри таяло, как лёд на тёплой ладони. И как потом не хотелось отпускать, как не мог надышаться им, как не знал, что делать, что сказать. Какаши не добавляет ещё очень много всего — о сомнениях и ожидании, о неуместности собственных чувств и о том, чего ему стоило после стольких лет соблюдения дистанции коснуться пальцев Ируки в той шумной, развесёлой толпе под ночным небом, озарённым вспышками фейерверков.
Какаши ложится на спину, сунув руку под голову и закрывая глаза. Он размеренно дышит, не нарушая молчания, так долго, что Ирука думает — заснул. Ожесточённый грохот ливня превратился теперь в монотонный шёпот затяжного дождя, и почему-то это приятно. От перестука капель по стеклу простое, аскетичное жилище Хатаке становится уютным. Сумрак постепенно заполняет пространство, скрадывая стены и обстановку, оставляя в поле зрения только самое близкое.
— Я не хочу, чтобы ты уходил, — вдруг тихо произносит Какаши, не меняя положения, не открывая глаз. — Ни сейчас, ни вообще.
Ирука шумно вздыхает, потому что… потому что, ну, боже. Слишком много для него значат эти слова. И то, что свалилось на него сегодняшним вечером — это больше, чем он может усвоить без риска умереть от остановки сердца прямо тут, на кровати Какаши. Он обхватывает его, вплетается всем телом, всем своим влюблённым существом, не очень-то приличествующим шиноби, но вполне оправданным для живого человека. Грудная клетка Ируки не вмещает накопившееся; он готов воспроизвести всё, в чём сбивчиво признавался два месяца назад, и щедро насыпать сверху. Он мог бы объясняться в любви всю ночь и ни разу не повториться. У него столько всего в запасе.
— Может, пойдём рамена поедим? — сдавленно сипит Хатаке, потому что кое-кто явно перестарался с объятиями.
— Да, — улыбается Ирука ему в плечо. — Давай.
— И потом вернёмся сюда, — уточняет Какаши.
— Да.
— И ты останешься.
— Да, — уже едва слышно шепчет Умино. Он медлит ещё немного, запоминая этот момент и каждое сказанное слово, запоминая сладостное тепло в собственном сердце, и потом садится на кровати и начинает одеваться.
И когда они выходят на улицу, Какаши вдруг окликает его:
— Ирука, — он останавливается, смотрит как-то растерянно и одновременно серьёзно, словно собирается сделать что-то совершенно для себя новое и непривычное. — Всё, что ты сказал тогда… Ты знаешь. Это взаимно.
Умино благодарен, что Какаши прорвало на признание именно здесь, на улице под дождём и ветром, потому что холодная вода в лицо — это как раз то, что Ируке сейчас очень, очень нужно.