ID работы: 12402470

Стежок за стежком

Джен
R
Завершён
42
Размер:
9 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
42 Нравится 3 Отзывы 11 В сборник Скачать

Второй раз

Настройки текста
      Учиться жить заново, когда тебе уже семнадцать, неожиданно сложно. Кацуки обнаруживает, что не знает, за что хвататься. И как хвататься искалеченными и кое-как восстановленными руками, он тоже не знает. И спросить не у кого: старая карга и папаня померли в злодейской диверсии, направленной на укрытия с эвакуированными гражданскими, чтобы разбить построение героев и оттянуть внимание отрядов, сражавшихся около территорий Юэй. И это, черт подери, сработало: герои перегруппировались и очень паршиво подставились, а гражданских спасти не смогли — облажались. Кацуки, когда в запале битвы узнал о произошедшем (уже постфактум, потому что их локацию по-гадски отрезало от связи ещё в самом начале), даже не сопоставил, что где-то там — в одном из погребённых под землёй убежищ, которые разнесли прямо в глубинах эвакуационных путей — были его предки. Справедливости ради, у него в тот момент одна рука была чертовски оторвана, вторая вдребезги разбита, а лицо — до сих пор в зеркало смотреть мерзко.       Кацуки не знает, что делать со своей жизнью, когда лицо, каким оно было до получения гадских шрамов, форсят во всех соцсетях, рисуют граффити в проулках родного Мусутафу и на стенах огромных зданий далёкой Америки. Естественно, на американских фасадах в обязательном порядке рядом будет Звезда и Полоса. Кацуки уже видел в англоязычном пространстве интернета несколько типа серьёзных статей-разборов истории их взаимоотношений, хотя он знать о ней не знал до её героической жертвы и видел всего раз во время трансляции её боя, а ещё много фиков и фанартов о том, как они в лучшем случае героически работали вместе, а в худшем… он даже лезть не хотел в это дерьмо. Американцы вообще слишком сдвинуты на этом вычурном патриотизме и слишком дрочат на пафос и героизм (да, даже по меркам Кацуки), чтобы пройти мимо такой огромной истории о том, как двое шестнадцатилеток (опуская тот факт, что Кацуки уже было семнадцать, там, вообще-то, было полтора десятка классов и четыре сотни профи, но всем насрать, потому что с этими подробностями не так трагично) спасли мир от страшного-кошмарного злодея, повергшего мировую державу в тотальную анархию и не собиравшегося на этом останавливаться. Да, кстати, независимо от страны и соцсети, где всплывает это фанатское безумное дерьмо, рядом с нешрамированным лицом Кацуки в обязательном порядке будет ещё и тупое лицо Деку. И если от собственной рожи просто тошно (не фигурально: его действительно накрывает желанием проблеваться, потому что слишком живо вспоминается, как кровь стояла в горле и из-за неё было ни вздохнуть ни выдохнуть), то от тупого улыбчивого лица Деку, которое по-тараканьи лезет из всех щелей, хочется помереть (на самом деле, как раз таки наоборот: воспоминания о пустом взгляде мёртвого Деку воскрешают неповторимое ощущение оторванной руки, потому что Кацуки, хоть как-то пытаясь остановить кровотечение Деку, его раскуроченную силой причуды руку собственной уже прижжённой культёй, а с ним в комплекте ещё десяток таких же неповторимо-ублюдочных ощущений, от которых панические атаки только так удушьем за горло и хватают).       Кацуки серьёзно не представляет, как со всем этим справиться, и больше нет старой карги, чтоб указать направление верного решения и выдать ускорительный пинок для бодрости старта и надёжности курса, или папани, который, несмотря на внешнюю мягкотелость, всегда был чертовски умным мужиком. У Кацуки всё ещё есть друзья (правда, гораздо меньше, чем раньше), но они сидят с ним в одной лодке резко свалившегося на них неумения жить.       Кацуки не ходит к психотерапевту, хотя новая наскоро сваенная геройская комиссия этого агрессивно требует. Мол, хочешь быть про-героем — подлечи сначала шалящие нервишки. Он отлично осознает, что они, в общем-то, правы, пусть это адски его бесит, но первый и последний приём у психотерапевта закончился стратегическим отступлением, призванным спасти его больные руки от лишней нагрузки, потому что их строго-настрого запретил физиотерапевт, а приторное лицо, выглядевшее как сопереживательный печальный эмодзи (вот просто серьёзно?), — от подрыва до состояния смачной, хрустящей корочки. На самом деле, Кацуки до сих пор не может определиться, находит ли забавным то, как резко подскочил процент людей с причудами мутационного класса на местах, ориентированных на социальное взаимодействие (куда им раньше ход был условно открыт, но все были в курсе, что по факту таких соискателей слали лесом). Видать, выступление целого подразделения мутантов на стороне злодеев всех слишком впечатлило, и они ушли в агрессивную толерантность.       К физиотерапевту Кацуки ходит исправно. Ему чертовски хочется восстановить свои руки, и чтоб до состояния не хуже, чем было: на меньшее он размениваться категорически не согласен. Врач снисходительно качает головой, разъясняя ему, словно тормозу, что в его случае снова не только держать палочки для еды, но и есть ими — уже будет обосраться каким великим достижением. Замечательно и отлично, значит, он просто сделает это великое достижение, а потом пойдёт на повышение уровня — и так, пока руки не будут снова работать нормально. Кацуки ещё к работе про-героем возвращаться, вообще-то, а руки — его оружие. Но вслух ничего из этого он, разумеется, не говорит: понабрался терпения за последний год достаточно, чтобы не орать лишний раз не по делу, даже если невероятно как подмывает. Если бы физиотерапевт знал, насколько Кацуки плевать, что его восстановление едва возможно (он просто возьмёт и сделает это, черт подери), то он бы разрыдался. Если уж вышло найти способ преодолеть адову потерю слуха, то излечимые последствия травмы Кацуки точно не остановят.       К слову, потеря слуха — это исключительно паршивое обстоятельство, при котором взрывы от собственной причуды могут повлиять на тебя так. Ещё более паршивое обстоятельство — это то, что в мире, где чуть ли не из говна и палок могут сваять летающую крепость, которая выдержит взрыв с мощностью в сотню килограмм в тротиловом эквиваленте, не существует слуховых аппаратов для про-героев. И, в целом, индустрия едва ли продвинулась с того уровня, на котором находилась в начале XXI века, что было чёртову сотню лет назад. Но на благо Кацуки есть Хацуме Мэй, одержимая изобретениями и жадная до права называться создателем очередной геройской примочки. Тот факт, что её мастерская — ему как второй дом, — одно из ярчайших доказательств того, насколько мир перевернулся с ног на голову, потому что раньше с этой чокнутой изобретательницей они были знакомы лишь заочно.       У Мэй, когда она в работе, глаза горят шальным огнём, и зрачок с причудой смены дальности фокуса скачет в размере, как бешеный, а ещё рот не затыкается, но болтает она только о механике и снаряге. Кацуки было даже подумал, что это её так после войны накрыло, но Денки, хихикая вроде бы привычно, а вроде нетипично нервно, объяснил, что Мэй такая была априори. А Кацуки, в общем-то, всё равно. Ему нравится, что с Мэй у них нет ничего, что связывало бы их до войны, кроме Деку, который негласным соглашением всех, кто был с ним знаком лично, стал табуированной темой, и ещё тройки-другой одноклассников, каким-то чудом оставшимся живыми («каким-то чудом» — это принцип, по которому в той бойне, выжили все, кто выжил, и Кацуки в том числе). Ему нравится, что Мэй удивительно-жизнерадостно трещит без умолку, напоминая Мину, хоть он никогда в этом и не признается, и нравится то, что эта болтовня всегда осмысленная, побуждающая его снова и снова возвращаться в уцелевшую библиотеку Юэй, в спец. секцию факультета инженерии и поддержки, и набирать там талмуды о термодинамике и неорганической химии, о которых Мэй не затыкается в контексте причуды Кацуки, и физике волн (особенно его интересуют ударные), потому что это важно для сборки его будущих слуховых аппаратов.       Его устраивает сидеть ночами и, выворачивая себе мозги наизнанку, вникать в то, что в учебной литературе будет написано в три раза сложнее, чем это имело бы хоть какой-то грёбаный смысл. Зато глубина и точность информации даёт фору любым источникам, которые можно найти в интернете. В Юэй — только самое лучшее, кто бы сомневался. Но не ради ли этого Кацуки жилы рвал всё детство с целью сюда поступить? Только цена всё равно оказалась высоковата…       Кацуки, всю жизнь следовавший режиму сна с девяти вечера и до пяти утра, теперь ложится только с рассветом. Страх закрыть глаза и провалиться в полную темень неизменно доводит до тревожных припадков, потому что чем тише и темнее, тем больше это походит на тот момент, когда рука (руки или конечность? Как, вообще, называть это экспансивно росшее нечто?) Шигараки сомкнулась у него на горле и давила, давила, давила… пока в единственном видящем на тот момент глазе свет не стал мигать барахлящей лампочкой и отдавать красным, а звон в ушах — теперь его извечный спутник — не разросся до потустороннего воя. Кацуки пробовал спать под электрическим светом, но нынешних реалиях он не отличался стабильностью даже в Юэй, где всё только самое лучшее. Он проснулся, захлёбываясь страхом и давясь не проходящим по горлу вдохом, один раз, проснулся второй. На третий его уже не хватило. Было проще перекроить свой режим (всё равно ведь он учится жить заново) и в моменты очередного скачка напряжения спускаться в общую комнату, куда стягивалась добрая половина остальных, а потом сидеть и слушать их бессмысленную болтовню или идти к резервному блоку питания, где обязательно найдётся страдающий ерундой Денки в окружении оставшейся половины ребят.       К Денки и его придурошным, хаотичным сборищам Кацуки присоединяется чаще, потому что сам Денки ему роднее и ближе. Он единственный, кроме Кацуки, из их компании пережил то побоище. Но случаются дни, когда Кацуки накрывает странное бессильное бешенство от того, что ни Киришимы, ни Мины, ни Серо в живых больше нет. В эти дни его особенно сильно бесит осознание вообще всех смертей, которые тогда случились, а упоминание Деку доводит его до припадков едва контролируемой агрессии (контролируемой — потому, что взрывы он всё же в ход не пускает: это помножит на ноль всю его мучительную работу по восстановлению). В эти дни улыбка Денки — раньше бестолковая, а теперь нервно-натянутая — пробуждает в Кацуки отвращение к тому факту, что они выжили, что это оказались именно они, а не кто-то другой, и что в этом нет никакого грёбаного смысла. В такие дни вообще никого видеть не хочется — не только в Денки дело, — но сидеть в ночи в одиночестве без света семнадцатилетний Кацуки так боится, что ненавидит это (хорош герой-спаситель человечества), так что сцепляет зубы и идёт вниз, где сидят такие же герои и спасители, которым в темноте одинокой комнаты до усрачки страшно.       О Мине исправно напоминает Мэй, которую Кацуки навещает почти ежедневно. Со своими искалеченными руками он не может отрабатывать пары практической героики, которые нынче выглядят как полноценные патрули и нередко захват очередных ублюдков, решивших, что им всё можно, раз страна в разрухе. Поэтому он окопался в мастерской факультета поддержки, причём настолько, что его держат за местного. Кацуки даже не знает, что его бесит больше: то, что эти чудики с шестерёнками вместо извилин его до своего уровня опускают (не то чтобы он недооценивал инженеров — он вообще от привычки недооценивать отучился довольно быстро, потому что это было адски болезненно, — но он герой, черт возьми), или то, как они его жалостливыми взглядами осыпают, когда он даже идиотский гаечный ключ поднять оказывается неспособен. Одно радует: Мэй на это глубоко и сильно плевать, она вообще не от мира сего, так что в ней нет сочувствия к его временной ущербности, ведь он за её бесконечным потоком мысли ухитряется успевать, и к тому же его воспринимает (ха, у него были годы практики дешифровки тупого бормотания Деку, так что Мэй с её адекватной дикцией — лёгкий квест), а значит, в её глазах полноценнее многих.       Ещё о Мине ему напоминает горшок с цветами, который стоит у него на столе. Этот бесячий горшок и треклятые цветы Киришима подарил ей после Джакку (уже тогда дела взяли прямой курс на какую-то срань, но никто ещё не подозревал, как глубоко им всем предстоит в неё занырнуть), потому что что-то в том бою дало импульс их уже давно назревавшей, слащавой подростковой влюблённости. И пока милые миловались, несчастные крокусы загибались. Когда цветы уже были в шаге от окончательного решения испустить дух, чтобы не терпеть убийственно-неумелую заботу Мины и панические агрессивные попытки Киришимы помочь, выраженные в виде выпадения месячной нормы осадков за день, это жалкое зрелище попалось на глаза Кацуки. В тот день цветы переехали к нему, и это не обсуждалось.       Говоря откровенно, Кацуки цветы не любит: в большинстве своем они так и норовят сдохнуть от повышения температуры на полградуса или того, что у Луны не та фаза, которая оптимальна для всхода побегов. Но папаня почему-то любил возиться с этими отвратительно прихотливыми чудищами и пытался в своё время привить это и ему. Любви никакой так и не вышло, но знания остались. А ещё Кацуки знает, что в их мире есть чёртов интернет, в котором можно найти что угодно, кроме разве что решений особенно мерзких задач какого бы то ни было раздела физики. Поэтому крокусы красовались на его столе пошло-розовым бодрым пучком и напоминали о Мине. А ещё о Киришиме. И их не прожившей долго слащавой подростковой влюблённости.       Кацуки продолжает учиться жить заново. Со временем становится заметно легче, потому что великие подвиги и страшные войны до смешного быстро забываются. В Китае вспышка эпидемии новой неведомой срани-заразы, которая может убить, но не обязательно, но бояться стоит, но несильно, чтобы раньше времени от страха не умереть. В Америке уже рисуют новые граффити поверх старых. Только улочки родного Мусутафу всё сильнее оплетают знакомые лица, половина которых уже мертва, а ещё треть выглядит теперь иначе. Но это всё равно легче. Среди кучи лиц не так видно свое собственное, как будто бы совсем молодое, хотя его шрамам каких-то полгода, и тупое улыбчивое лицо Деку, на котором даже веснушки старательно наклёпаны, хоть и не так совсем, как у живого Деку когда-то были.       Порой Кацуки читает не у себя, где крокусы начинают раздражать периферийное зрение вырвиглазной яркостью, а в общей комнате. Тодороки и Урарака эти моменты всегда будто нюхом чуют и объявляются неизменно, не проиходит и десяти минут. Но Кацуки не против: они не лезут с пустыми разговорами, пытаясь научиться общаться заново, не делают вид, что всё по-прежнему, как Денки (у него единственного это дерьмо почему-то работает, но Кацуки понятия не имеет, в чём секрет) — они просто молча берутся за свои дела, будто оказались здесь и сейчас случайно, и делят с ним молчаливое взаимопонимание. С Иидой этого понимания они не находят. Он парень хороший, пусть в своей особой манере жутко-раздражающий, но, может, именно поэтому он не может влиться в меланхоличную атмосферу, которую Кацуки, Тодороки и Урарака создают в моменты кучкования. Иида — из тех ребят, которые считают, что раз они выжили, то это было зачем-то и почему-то, а значит, мало просто быть героем и идти к своей цели дальше — надо найти способ сделать больше, осчастливить всех и предотвратить всё. Кацуки свято уверен, что это так не работает, но он перерос тот момент, когда ему всегда чертовски нужно было проорать своё мнение.       Когда они на пару с Мэй уже создают слуховые аппараты, которые не умрут в реальной боёвке, а палочки для еды в руках перестают так ублюдочно дрожать, Кацуки неожиданно резко осознаёт, что он действительно всё ещё может стать героем. И тот факт, что он прошёл весь этот путь восстановления, сомневаясь, что оно правда всё-таки выгорит, вышибает его из колеи не меньше, чем сама тяжесть этого осознания. Он не привык сомневаться даже в те моменты, когда здравый смысл шёл вразрез с его решениями (да-да, он признаёт, что устраивать припадок бешенства на мероприятии, ротация которого шла по национальному телевиденью, было не ахриразумно, но Тодороки, мать его, Шото просто взял и слил их бой, и это после того, как с Деку он чуть ли не наизнанку вывернулся, так что последствия последствиями, но Кацуки всё ещё готов драться за то, что такое золото ему ни к чёрту), поэтому принять тот факт, что всё это время в нём таилась тень сомнения, оказывается адски сложно. Почему это сомнение, вообще, имело место быть?       Впервые за долгое время он орёт своё фирменное «сдохни», обращаясь к раздражающим внутренним метаниям. Он правда не делал этого слишком долго: он даже не может сказать с уверенностью, делал ли это хоть раз после войны, потому что не верится, что он был способен прожить без этого семь чертовых месяцев, когда не проживал без этого и дня с четырёх лет, и даже не заметить. Возможно, он действительно стал тише после войны. Секундная тишина общей комнаты, смущённой внезапным воплем Кацуки, растворяется в уже привычной фоновой болтовне, которая кажется ему неожиданно похожей на то, как это было когда-то раньше, пусть с кучей различных «но» и «хотя». А Денки подрывается с другого дивана, сверкая улыбкой, в которой больше чего-то бестолкового и меньше нервного, приближается и похлопывает Кацуки по плечу ошеломляюще мягко. Он ничего не говорит, прежде чем уйти на кухню, но всё и так ясно: «Мы скучали по этому. Да и мы сами в шоке. И мы рады, что ты медленно, но верно возвращаешься в норму». Возможно, эта война ударила по нему сильнее, чем он думал, сильнее, чем по многим.       Физиотерапевт называет прогресс Кацуки чудом, а он сам считает чудом то, как Деку однажды поимел теорию вероятности по меньшей мере пять раз за сутки, на этом не остановился и втянул за собой в это дерьмо весь остальной класс. Чудеса меньшего масштаба Кацуки не то что не впечатляют, а даже чудесами не воспринимаются, хотя ему по-прежнему всего лишь семнадцать. Старая карга всегда называла его «несносным отродьем», хотя в хорошие моменты он становился «моим маленьким мальчиком», что, по мнению Кацуки, было никак не лучше, потому что слишком сопливо. Однако она же причитала, что он родился дедом: слишком угрюмый, слишком ворчливый и ровесников за идиотов держащий (он до сих пор не понимает, в чем проблема, если они действительно были идиотами). Когда-то его это бесило, но сейчас он бы не удивился, если бы внезапно выяснилось, что он чья-нибудь реинкарнация, хотя это просто бы значило, что Деку тоже чья-то реинкарнация, и его прошлое воплощение втянуло Кацуки в это всё.       Теперь у Кацуки есть подтверждение от врача, что его руки снова смогут выдержать силу его причуды, и все раздражающие разговорчики сенсеев и чудиков с факультета поддержки о переводе к ним с герфака, наконец, прекращаются. На периферии сознания он всё ещё сомневается: на каком-то очень глубинном уровне сидит затхлое ощущение бессмысленности всего, что он делает, и оно доводит его до трясучки, но, как избавиться от него, он всё равно не понимает.       Врач ему прописывает выполнять действия на развитие мелкой моторики по меньшей мере час в день. Откуда он должен выудить этот лишний час в сутках, Кацуки пока не знает, но он настроен чертовски решительно сделать это, потому что ему нужны нормально функционирующие руки и былая взрывная сила. Ещё врач, наконец, даёт зелёный свет на средне-продолжительную разноплановую нагрузку (что в переводе на человеческий впервые в этой новой жизни открывает функцию готовки), и на свою беду Кацуки отписывается об этом Денки ещё до того, как возвращается в общежитие. Но не то чтобы Денки оставлял ему выбор, устроив полномасштабную террористическую атаку уведомлениями, осознавая, как Кацуки это бесит: все правда ожидали возвращение его поварской ипостаси в строй, потому что остальные достойные повара класса на войне закончились. Не успевает Кацуки переступить порог общежития, как его накрывает волной такой насыщенной радости, что аж противно. В него выстрелили конфети, хотя он чертовски уверен, что их не купить нигде в пределах часа ходьбы отсюда.       А дальше он готовит, и впервые за долгие месяцы они едят что-то вкусное, а не просто съедобное, и после — всем коллективом принимаются выбирать занятие, которым Кацуки предстоит развивать мелкую моторику. Какого чёрта это, вообще, происходит и кто дал им всем право голоса, не понимает, кажется, один только он. Тодороки-предатель и вовсе обнаруживает вышивание крестиком первым ответом браузера на запрос по теме «развитие мелкой моторики» и предлагает это со всей свойственной для себя невозмутимостью. Только вот Кацуки знает, что это не очередной эпизод классического неловкого Тодороки, а проявление куда более частого в последнее время ехидного мразотного Тодороки, который делает это специально, прикрываясь репутацией парня, вечно ляпающего что-то невпопад с самой серьёзной рожей из возможных. Кацуки взглядом источает своё фирменное «сдохни» с такой интенсивностью, что Тодороки отпускает довольную улыбочку, мол, я знаю, что теперь лучше спать с открытыми глазами, но ни о чём не жалею. И причины для его довольства понятны: все эти восторженные идиоты мгновенно проникаются образом Кацуки, вышивающего крестиком, до такой степени, что уже через пару минут от их воплей у него дёргается глаз. Он посылает этих неблагодарных придурков, говорит, что готовить на всю их ораву больше не будет, и заявляет, что мелкую моторику он будет прокачивать у Мэй в мастерской, крутя гайки и сваривая платы. Стоны сожаления и отчаяния, раздающиеся ему в спину, Кацуки игнорирует. В комнате его ждут семь источников света, крокусы и новый талмуд по неорганической химии.       Платы негнущимися пальцами не варятся, зато работа попроще на уровне гаек, винтиков и болтов с каждым новым часом даётся всё проще. Незаметно начинается третий курс: Кацуки перестал замечать приход и уход каникул, с тех пор как ему стало не к кому и некуда уезжать из общежития, с тех пор как он осознал возможность коротать время в мастерской Мэй. Сомнение, засевшее чем-то затхлым в дальнем углу сознания, лишний раз не воняло и жить не мешало. Пока одноклассники-идиоты на день рождения не преподнесли подарок. Они говорили, что скучали по гневным припадкам Кацуки, и они получили один из них, первый за почти год. За озлобленным рявканьем он усиленно старался скрыть, как его трясёт и выворачивает. Схема для вышивки, чертовски большая для новичка, изображала его и Деку, стоящих бок о бок в фирменном жесте Всемогущего (хотелось истерично рассмеяться, а не гневно орать: серьезно, из них даже схемы для вышивки крестиком делают?!). Кацуки вдруг показалось, что его класс его ненавидит, раз подсунул нечто такое. В тот день, когда Деку умер у Кацуки на руках, среди всего прочего бреда, который выдал его никогда не затыкающийся рот, он сказал, что хотел бы встать вот так вот с Кацуки разок — бок о бок, как символ победы ради защиты и защиты ради победы. Да вот только в их состоянии они не то что стоять не могли, а даже руки хотя бы одной целой на них двоих не имелось.       Когда Кацуки успокаивается (его приводят в чувства после всё-таки случившейся панической атаки), Тодороки признаётся, что подарочек не от всего класса разом, а от него лично, и прежде, чем он успевает сказать хоть что-то ещё, Кацуки с садистским удовольствием заезжает кулаком ему в нос. Тодороки отшатывается да так, что падает на задницу. Из очевидно сломанного носа тут же начинает хлестать кровь, но Тодороки с мразотным спокойствием морозит расквашенный нос и спрашивает, как рука Кацуки: всё же ему нельзя её нагружать — особенно правую, которой он бил на голом рефлексе. Кацуки бросается на Тодороки, и нет ни Киришимы, ни Шоджи, ни Сато, ни Деку, чтобы разнять их без особых потерь. Кое-как в одиночку это делает Иида, к тому моменту, как они утрачивают запал одновременно надирать друг другу задницы, игнорировать вопли одноклассников, призывающие к здравому смыслу, и уклоняться от Ииды, не нанося ему случайный урон. Они оба заканчивают неделей домашнего ареста. У всего класса дежавю, только в этот раз мудак, спровоцировавший драку, не Кацуки, а его противник — не Деку.       Прогресс восстановления рук откатывается на два грёбаных месяца: такими темпами к концу третьего курса навык пользования причудой будет восстановлен лишь едва-едва, но Кацуки ни о чём не жалеет, потому что Тодороки осознанно прицельно ударил по самому больному, а это ни черта не по-дружески — это, объективно, очень по-мудачески. На пятый день ареста Кацуки постигает дзен: на самом деле, всего лишь он перестаёт скрипеть зубами в присутствии Тодороки. И тот решает, что это знак благосклонности (ага, как же, просто зубную эмаль жалко: в их время услуги дантиста будут стоить Кацуки почки), и решает заговорить. Кацуки считает, что лучше бы молчал, но Тодороки, как выяснилось, глубоко безразлично, что там Кацуки считает и что чувствует — тоже. Он изо всех сил старается не слушать, пытается улизнуть в комнату за наушниками, чтобы только изолироваться от монотонного голоса Тодороки, настойчиво требующего внимания. Впервые за целый откровенно хреновый год Кацуки чувствует себя не умудрённым жизнью, преисполнившемся старцем, а капризным ребёнком, который решил, что он обиделся (но у него как бы есть объективные и до черта веские причины), и в своей упрямой обиде готов идти до конца.       Тодороки сдаётся и просто хватает Кацуки за руку и начинает игру в гляделки подбитыми глазами: они оба всё ещё синюшные, потому что нет больше Исцеляющей Девочки, чтобы синяки не казались проблемой. Кацуки сдаётся. Ему правда самую малость интересно услышать, в какой именно момент жизни Тодороки передумал считать его другом и перевёл в ранг то ли кровного врага, то ли чего похуже. Но Тодороки выдаёт чертовски ошеломительное в своей краткости: «Я просто хотел помочь». А потом зажимает Кацуки рот рукой, предвосхищая взрыв, за что остаётся с прокушенной ладонью.       Кацуки смотрит свирепо, и ему голову ведёт от развивающейся гипервентиляции. А Тодороки со всё тем же истинно мудаческим спокойствием продолжает объяснение. Мол, он тоже потерял родителей, хотя и отношения с ними были у него отнюдь не такие близкие, как у Кацуки со своими, ему тоже всё ещё больно от смерти Деку, Цую, Киришимы и всех остальных, и он понимает Кацуки (ни черта он не понимает, его там не было, не у него на руках Деку истёк кровью) и переживает за него, потому что считает его одним из самых близких друзей (вот так честь, спасибо большое, при таких друзьях и врагов не надо), а потому он решил, что надо что-то делать с затянувшейся апатией Кацуки. Вот тут Кацуки замирает и его спуск по панической спирали прерывается. Он смотрит на Тодороки и не понимает, о чём тот говорит. Какая апатия? Какое застревание? Какая потеря мотивации? Кацуки, чёрт возьми, совершил медицинское «чудо» и принял участие в создании слуховых аппаратов, без которых он не смог бы вернуться в строй. То, что он тут всё это время задницу рвал просто за шанс вернуться к тому, что у него год назад уже было, — это какая-то шутка? Тодороки слушает поток возмущений Кацуки и говорит в ответ только, что стоит всё-таки вышить ту схему и принести под памятник, установленный в честь Деку, у которого Кацуки, к слову, ни разу так не был, но как будто это имело хоть какое-то значение (конечно, имело, поэтому он и не явился на поминальную службу на сорок девятый день).       Кацуки бесится от того, как остро чувствуется откат назад, но продолжает упрямо, час за часом, возвращать и утраченный прогресс, и былые навыки. Схема и все необходимые для вышивки материалы лежат в дальнем углу шкафа, а не в помойном ведре, и Кацуки уверен, что это уже достижение. Тодороки с ним не согласен и потому упорно продолжает этот мерзкий акт причинения добра. Кацуки крутит гайки у Мэй, снова садится за барабаны (удивительно, но их собранная в первый культурный фестиваль рок-группа целиком осталась жива: так у них сходу появились тупые, но адски живучие шутки о спасительной силе музыки), но рулон со схемой упорно продолжает игнорировать. В итоге Тодороки, с которым они уже и совсем не общаются вне актов этого идиотского противостояния имени вышивки крестиком, заходит с другого конца: он подсовывает Кацуки схему мультяшной ручной гранаты с уровнем сложности для детсадовцев и запиской: «Подумал, раз дело не в страхе перед тем, как погиб Мидория, и всем остальным, что случилось в тот день, то ты, должно быть, просто боишься облажаться. Схема всё-таки сложная. Так что я как настоящий друг принёс тебе что-то попроще».       Записка истлевает случайной жертвой неконтролируемого всплеска причуды Кацуки, рука после такого болит как мразь, и, возможно, опять потеряна часть прогресса, но радостно знать, что в его ладонях всё ещё кроется взрыв: всё же он не использовал его с самой войны. Кацуки кристально-ясно осознаёт, что его очень беспардонно пытаются взять на слабо, и жутко бесится, потому что это каким-то образом срабатывает. Кацуки не идёт к Мэй, заранее предупредив, что не явится, и проводит вечер с иголкой и ниткой в руках. Вышивание деревянными, непослушными и больными пальцами оказывается непосильной задачей даже на уровне для детсадовцев. Работать с отвёрткой, плоскогубцами и разводным ключом не в пример проще. Теперь треклятое вышивание крестиком становится для Кацуки личным вызовом (но это никак не отменяет того, что Тодороки мудак, поэтому Кацуки скорее откусит себе язык, чем пойдёт на перемирие или даст понять, что этот дерьмовый прикол с вышивкой действительно оказался полезен).       Он слишком поздно замечает, как целая полка в его шкафу, которая раньше посвящалась футболкам с черепами, забивается хламом для вышивания. Кацуки всегда со всей ответственностью подходит к личным вызовам, и непокорные иголка с ниткой проявили себя достойными противниками. Он упорно поднимает сложность, разок соскальзывает на кривую дорожку вышивки гладью, но очень быстро сжигает результаты, чтобы их никто и никогда не увидел. Огромная схема по-прежнему лежит в самом дальнем и тёмном углу шкафа и вызывает у него лёгкую тошноту самим фактом своего существования. Но он никому ничего не обещал и никому ничего не должен: чёртова схема может с тем же успехом сгнить в этом дальнем углу шкафа. Но Тодороки проявляет упрямство, которое Кацуки прежде наблюдал лишь у себя да у Деку.       Сомнение, которое упорными подначками Тодороки за последние семь месяцев распаляется до тотального непонимания Кацуки, что он и зачем делает, тоже жизнь совершенно не упрощает. Он продолжает разрабатывать руки, восстанавливать навык пользования причудой, преодолевая крайне паскудную, к слову, боль, и зависать у Мэй в мастерской днями, а с заумными книгами — ночами. Порой Кацуки снисходит до того, чтобы провести время с Денки, который бросает взгляды месяц от месяца всё более тревожные, пока в один день сам с Тодороки не скандалит (Кацуки бы не сказал, что ему нравится, что его защищают, точно нежную деву, но, стоило признать, ему нравится, что для разнообразия главным мудаком конфликта все считают не его, что, впрочем, Тодороки никоим образом не смущает).       Близится выпуск, а Кацуки признаёт, что не может отпустить личное кладбище, и отсюда растут ноги всех его проблем. Чёрт бы побрал Тодороки, который всё это время был отвратительно прав. Кацуки собирает себя в кучу, насколько это возможно, и едет к ещё одному месту, которое, как и памятник Деку, принципиально не посещает. Памятник Всемогущему.       Кацуки стоит у настоящего места паломничества и чувствует себя чертовски странно: толпа расступилась перед ним, пропуская вперед, будто он какой-то просвещённый монах, имеющий больше прав стоять рядом со святыней, чем кто-либо ещё. И, наверное, оно так и есть. Кацуки был здесь, когда пал Всемогущий, он был его учеником, он был там, где Всемогущего не стало, и смотрел, как умирал его преемник. Кацуки смотрит на утопающее в цветах подножье, на неровный от ветра свет свечей, на таблички с молитвами, просящими как о мире во всём мире, так и об удаче в карьере героя. Кацуки зажигает свою свечу и молится о решении. Больше ему пойти не к кому. Ветер беспардонно швыряет ему в лицо лепестки цветов, и если это не ответ, то Кацуки не знает, что это.       Он, как водится, подходит к задаче со всей ответственностью: пропахивает интернет и книги из библиотеки Юэй, искренне не понимая, что информация о ханатакобе забыла в застенках заведения, где обучают элитных солдат. Возможно, это нужно для дополнительного курса подготовки разведчиков. Кацуки заморачивается и подбирает всем, кого держит на личном кладбище, соответствующий цветок, чтобы продолжить традицию крокусов, олицетворяющих Киришиму и Мину. Но потом осознаёт, насколько это хрень полная, потому что ухаживать за всем этим палисадником — это сдохнуть. И идёт закупаться кучей мелких кактусов и суккулентов, наплевав на значения (о которых, естественно, теперь физически не может не думать, но всё равно упорно это игнорирует: Кацуки, вообще, как выяснилось, мастер по части игнорирования), выбирает то, что напоминает ему конкретных людей эстетически. Поэтому Асуи девочка-лягушка получает мелкий аквариум и какую-то чудную водоросль. Теперь у Кацуки в комнате — полки в несколько ярусов, уставленные суккулентами и кактусами, аквариум с водорослью — на полке над столом, и на столе — кактус побольше для родителей (один на двоих: мутант, который нелепо похож на два обнявшихся тела) и привычный горшок с пошло-розовыми крокусами. Для Деку никакого растения здесь нет.       Кацуки садится за схему, которая с уровня вещи-которую-нельзя-называть была повышена до локального мема, олицетворяющего бесконечные стычки Тодороки и Бакуго. Он не просто вышивает её, а дополняет уже набитой и знающей рукой: добавляет тупые веснушки на лицо Деку, шрамы — на своё, сдабривает их обоих кровью, потому что именно так оно было, именно так выглядит правда, отрывает им по руке, а по второй оставляет, иначе жест Всемогущего не получится, и добавляет приписку: «Победа ради защиты. Защита ради победы».       Он отправляется к памятнику имени Деку средь бела дня и испытывает чёртово дежавю: толпа расступается перед ним, как перед монахом. Но в этот раз Кацуки воспринимает это спокойно: он уже осознаёт, что он здесь правда своего рода монах, который ведает и видит больше кого бы то ни было другого. Он опускает ненавистную, но при этом в каком-то смысле любимую вышивку, позволяя ей утопнуть в цветах, и опускается на колени.       — Думаешь, один раз загорелся сверхновой, сдох пафосно — и уже лучший герой, а, Деку? — его голос хрипит от хватающих горло спазмов. В глазах дрожат гадкие слёзы. — Не думаешь. Я знаю, чёрт возьми, что ты так не думаешь. Но мир чхать хотел, верно? Один раз умер в нужном месте и в нужное время, и они тебя вознесли, — Кацуки жмурится, сглатывает, пытается взять себя в руки и не скатиться в очередную спираль панической атаки. — Я… ты сказал, что хотел бы встать как Всемогущий. Бок о бок. Со мной. Теперь ты это сделал, Деку. Это всё Тодороки придумал, но поступил как полнейший мудак, — Кацуки не сдерживает истерического смешка. — Я снова могу сражаться, Деку. И раз ты слился, я буду побеждать, чтобы защищать, и защищать, чтобы побеждать, за нас двоих.       Кацуки ещё какое-то время сидит перед памятником неподвижно и плачет. По всем, кого не стало за время этой войны и чьи смерти мешали ему так просто взять и продолжить жизнь дальше. Толпа оживляется, поняв, что шоу окончено, поддаётся шуму и суматошному движению.       Кацуки плачет.       — Спасибо, Изуку. И… прощай.       Он уходит, когда солнце уже заходит. Людей у памятника так же много, как и днём, и они так же волной расходятся, уступая ему дорогу.       Кацуки почти девятнадцать, и его грудь наполняет вздох новой жизни…
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.