***
ательным, но и требует множество навыков, знаний как о прекрасном мире, окружающем нас, то есть я говорю про жизненный опыт, так и чисто сведений, знаний конкретно о литературе (в целом, а также в зависимости, может быть, от жанра, в котором мне захочется себя попробовать), ни того, ни другого в полной мере, как мне кажется, я не имею, а придумывать просто алогическую бессмыслицу мне не хочется. В общем, также приношу извинения, если в ваших глазах по мере прочтения данного очерка рябило в глазах от ошибок, так как я мог, каюсь, слишком безалаберно отнестись к данному пункту, особенно это может касаться оформления текста, например, в абзацах, либо в кавычках во время мыслей старичка. Это также обусловлено тем, что с сайтом раньше особо знаком не был, потому работа в это редакторе мне пока не совсем понятна. В остальном же, читающим и оценивающим, отличного настроения и прекрасного дня.Произвольный очерк о карете и клопе.
24 июля 2022 г., 21:39
Примечания:
Все комментарии содержатся в конце части.
Произвольный очерк о карете и клопе.
Бардовый, почти незаметный в близ вечерние время, клоп ловко вскочил на дорогое колесо кареты, с него в несколько невероятно высоких прыжков добрался до козлов, притаился, и затем, когда все человеческие приготовления были совершены, и экипаж тронулся, он съёжился, уменьшив свои размеры и сделав свой вес максимально лёгким, и аккуратно залез на плечо кучера — человека, чей возраст, если судить по человеческим расчётам, был вполне средним. Потом умело запрыгнул в ухо, где и остался в ожидании.
Ветер глухо свистит за оконцем, видимо, беспощадно жалуясь то ли на нашу непростительную глупость, что сыграла немалую роль при решении вопроса целесообразности сегодняшней поездки, то ли на захудалые, гиблые пейзажи, которые ему, как и мне, приходится созерцать. Колёса кряхтят и хрустят, как немощные спины в глубокой старости, они тоже недовольны тем известным фактом, что их направляет такой неумелый ездок. Именно, он никаким возможным образом не может быть кучером, он не более чем ездок, посредственный даже в собственной неумелости. За что он получает столь высокую плату? Надо будет его уволить; подниму этот вопрос на досуге.
Наш экипаж ломиться, крошась понемногу кусочками металлического хлеба, рыхлого, мягкого и совсем никакушего, как золото, но на вид он приличен и, можно сказать, даже красив; он кидается шустрым зверем в душистой агонии из стороны в сторону по серпантину. Едем в горной местности… Мне это не нравится… Дороги награждены пёстрыми и ослепительно притягательными медалями выбоин. Разве нет иного пути, чтоб туда доехать? Если есть, то, какого же чёрта, мы здесь страдаем?
Карета круто повернула вправо и вниз, нас дёрнуло влево; ели-ели удержался, чтоб не пасть на пол. Ездок поминутно, с каким-то неестественно чётким ритмом, чертыхается, да настолько славно, что пред его громогласным поруганием ветер стушуется, превратившись в мелкого и непослушного ребёнка, либо в животинку крохотных размерчиков, лепечущую себе под сморщенный нос. Ору ему, но он предпочитает оставаться глухим.
Я гляжу из-за аляпистой ширмочки в серое оконце, затонувшее в водовороте слившихся в нерушимый поцелуй песка и пыли. Вижу одиноко стоящие, каждое на почтительно приличном расстоянии друг от друга, сгорбленные деревья. Они вызывают лишь рвотный позыв жалости, гнилостный фырк презрительности, да полуразложившееся отвращение от их безвольной согбенности. Мне предельно тошно созерцать их. Но я всё же смотрю. Да ещё и так пристально, что глазные яблоки вскоре выкатятся от напряжённого наблюдения; надеюсь, прокатившись нужное им расстояние, раздав всё имеющееся у них время, они таки найдут свою яблоню. Возможно, потому с эдакой пугливостью, незатейливой робостью и бренчащим на струнах нервов страхом смотрю я на них, что боюсь стать таким же.
Мне претит мысль о превращении в сморщенное, изъеденное жизнью и, вследствие оной, старостью подобие человека, но она, мысль то бишь, как бы мне не хотелось, несёт слишком горькую истину. Я продолжаю, кривляясь и гримасничая, завороженно наблюдать.
Небо туго затянулось тёмными нитями туч, а те и рады поближе узнать, чьей же практически бескрайней и совершенно горькой в своей надёжности заплаткой они стали. Паразиты. Пожалуй, небо — отличный хозяин. Видно, разношёрстный пир газов привлекает к себе излишнее внимание этих застывших стервятников. Ему никогда не быть таким чудесным хозяином, как небо. Да, в сущности, не больно и надо прослыть таковым.
Экипаж потряхивает, колёса изнурённо стонут от непосильного труда; ездок всё также глух. На поворотах можно мельком увидеть каменистые кручи. Они так дивно устроены: каждый камень, будь то маленький плоский камешек или тучный валун, лежит, в общем-то, хаотично, но, смотря с высоты, особо не вглядываясь, все они представляют собой стройную систему. На полотне природы выставлены занимательные скульптуры, созданные руками невидимых кудесников, выложенные мертвенными камешками с прибавлением острой нотки живой растительности живописные изображения. Чего только стоят одни водопады… Морское дно с её глубоководными обитателями, пожалуй, представляет собой одну из самых загадочных, хоть и на вид неприглядных, произведений естественного искусства. А мы лишь небрежно пытаемся скопировать работу великого кудесничества, хаотично-систематического гения неповторимого волшебства природы. Люди создали подобие искусства, зачав всеобщее умопомешательство на его изучении, на исследование больной безумием души и заражённого логикой мозга. Да, собственно, и вышла сущая туфта, заиндевевшая, постылая и мёртвая. Она, точно, с самого начала являлась мертворождённой.
Тучи изрыгают вовне свои величаво разжиревшие слёзы — видно, досыта обожрались, а пиршество непозволительно неожиданно закончилось. Или же это вывалившиеся из мерзкого чрева их набитых донельзя ртов куски разжиженного мяса, что принялись с неистовой яростью биться об нашу карету и об моё дражайшее оконце. А разношёрстный пир, наоборот, и до завтра не кончится. Я быстро закрыл свой единственный стеклянный глаз махровой ладонью ширмочки и отодвинулся подальше. Неудовлетворённый взгляд суетливо искал объект, чтобы, вперившись в него, продолжить своё скромное созерцание. Благо долго искать не пришлось.
Лидия, сидевшая напротив и с широко раздувшимся любопытством читающая какую-то, видно, занимательную (до боли в шее) книжку, бойко ахала да охала, но делала она это тихонько, будто в некоторой степени не хотела нарушать растёкшееся по нашим устам безмолвие. Мне даже на мгновение стало интересно, что же она эдакое читает. Но я бойко и своевременно выпнул эту навязчивую мысль из своей головы. Цветы. Всё её чудесное платье было усеяно изображениями цветов. Так оно впечатляюще и интересно на ней сидело, что и цветочки эти, выполненные, стоит сказать, весьма недурно, казались столь настоящими, что мои ноздри принялись алчно втягивать воздух. Мои рецепторы пленили душистые и выбивающие из обыденной чёрствой колеи ароматы, в таком славном ключе сочетающиеся друг с другом, что я начал плавиться на широченной сковороде наслаждения и растёкся по спинке сиденья тягучим плавленым сыром, измазав собой, кажись, эти самые спинки. Я в тупую глазел, даже как-то по-детски, и мне стало на миг чуть совестно за неподобающий свой вид, что я подумал, мол, надо бы и побыстрей соскрести расплавленного себя с сидений, но, к великой моей усладе, данная глупость у меня не получилась.
Длинные ножки Лидии, немного вытянутые вперёд, притягательно сверкали в моих глазах, и под каким бы углом я не смотрел, мне всё казалось, что они с любых сторон ужасно красивы. Чуть нескладные, а тем и милые, плечики немного вздрагивали от слишком ярких хихиканий, а аккуратно загнутый кверху носик в один момент робко сморщился, огорошенный и смущённый некоторым момент в книге описанном. Мочки её ушей утонули в гуще светлых волос. Её прекрасных глаз я не видел, но смело предположил, что в данную минуту они уж не похожи на холоднющие льдинки, и всему тому причинной стала какая-то книженция! Возмутительнейший вздор! Да разве может нечто, чему уготована немыслимо прискорбная судьба некогда рассохнутся, разложиться, забыться всеми, кто о тебе вообще что-то знал, настолько сильно занимать человека, что заставит его ощутить сильнейшие эмоции, прикуёт невидимые кандалы к его бесстрастным глазам, поймает на крюк его мысли, направив в нужное русло, и, вместе с тем, совершив такие кощунственные вещи, вдохнёт в него ту самую страсть, взрастит в нём мысль и, может статься, искоренит или усилит его внутренние переживания, доведя их к логическому окончанию! Как же это возможно… А, в общем, нет смысла и тратить на это сил — пустое…
Отринув от всех отдельных утончённых деталей её тела, я взглянул на неё на общем уровне. Какая же она славная! И эти прекрасные цветы, засаженные на платье в районе мягкой груди… Не в силах сдерживать свои слетевшие с обрыва обыденности чувства, я невероятно сильно захотел обнять её, раствориться средь душистых цветов, спрятавшись в складках платья, и замереть там, более не думая ни о делах, ни о будущем, ни о этих горделивых стариках, ходячих на раскисших от жира ножка, заканчивающихся копытами, с поднятыми и искривлёнными, как и все их пустые слова, шеями, они оперённые громадными златыми монетами гуси. К дьяволу этот прах! Долой сей гнойный прыщ, это разнузданное бельмо на моих холёных глазах! И чувствами, неумело перебирающими переломанными ногами, я тянулся к ней, но физическим телом своим оставался на месте. Лидия на мою изощрённую битву хладной и остервенелой мысли, глупых, нажитых в громоздкой суме жизненного опыта привычек против мимолётных чувств, что слишком внезапны, чтобы их как следует обдумать, никак не реагировала. Тошно и неприятно, но и ладно — как-нибудь справлюсь… Ещё некоторое время наблюдал за ней, затем, чтоб заглушить это ненужное паясничество, вновь взглянул на пустошь чрез свой стеклянный глаз.
Ливень всё также омывал корпус кареты и прощелыгу ездока, который, верно, без умолку бранился на противное окружение. Хоть пыль с песком более не утруждали своей грязнотой мой взор, тем не менее особо ничего не было видно, и я принялся расстроенно цыкать. И цыкал так, кажись, минут десять. Дорога стала абсолютно несносной: мы подпрыгивали на месте, как попрыгунчики, и шатались, чуть ли совсем не падая на пол, будто всё, и наш кучерок, и дорожное покрытие, и погода, пыталось сделать из нас болтунью.
Колёса жалобно дребезжали, направляемые слишком резко в очередной крутой поворот. Нас чуть ли не снесло с дороги, Лидия вскрикнула от страха и было принялась говорить мне, что стоит осадить этого больно резвого гонщика, скажем, подрезать этому быстроногому страусу ножки, но я опередил её: сперва остудив пылкое дыхание и чертыхнувшись в никуда, отворил дверцу и на пол тела вылез из кабины, крепко держась за сиденье, и начал властно орать этому недалёкому мудаку о том, чтоб перестал так гнать и в кой-то веке повёл себя прилично, чтоб осознал пустышкой, заточённой в прогнившую камеру его задубевшей черепной коробки, кого перевозит, кто заплатил ему непомерную сумму, с кем позже он будет иметь дело. Ездок был глух. Огорошенная от такого свинства гордость моя, набившись перегноем ненависти, подталкивала меня влезть на козлы к ублюдку, да вдолбить слова свои в его заиндевевшее ухо. Немного подняв глаза кверху и получив затем оплеуху от жидких пуль, я, полный несравненно твёрдой решимости, залез обратно, аккуратно прикрыв дверцу.
Мокрющий, сидел я нервно, вечно ёрзая, и выслушивал колкие укоры в мою сторону от Лидии. Их содержание предпочёл пропустить мимо вздрагивающих от холода ушей и, потупившись, начал рассматривать лакированные туфли; те двумя неуверенными лодочками плавали в образовавшейся лужице. Как же всё это мерзко! Но стыда своего, который неумолимо отрицал, я не подал на рассмотрение супруги. Она, чуть отдалившись от меня, снова принялась за чтение. Проклятая книга-однодневка. В очередном безмолвие ехали мы ещё минут двадцать, покуда не почувствовали нечто неладное. Лошади заржали что есть мочи, прорезая страхом стук дождя, колёса громоподобно скрипнули, мельком пискнули и подлетели, я кинулся к Лидии и обнял, жалобно спрятавшись в её объятьях, пока она визжала, сильно меня сжимая… Вечное мгновение, замёрзшие от холода опутавшего нас ужаса… Вонь цветов…
Клоп сметливо и весьма потешно выскочил из разверстой дыры, что некогда была ухом несчастного кучера, и, немного погодя, как бы рассматривая старательно возведённый плод своих работ, медленно побрёл по пустынным местностям по своим клоповьим делам — спешить ему было некуда.
Старик в обшарпанных одёжках сидел против прекрасных белокаменных статуй мужчины и женщины, которые скрепили себя — свои судьбы, души и тела — в крепких объятьях. Он был в подобии смокинга, она — в подвенечном платье, фата которого накрыла их головы, будто защищая от всякого зла, как дырявый зонтик спасает от проливного дождя. У их ног расположился крестик сравнительно небольших размеров, а внизу самого постамента, кроме двух однозначно хорошо, по всем, так сказать, правилам и приличиям, сделанных могил, накрытых для пущей верности мраморными плитами, красовалась немота цветов, коих более не было вовсе — последние из них пожухли и изгнили месяца три назад. В руках старец крепко сжимал бутылку недоброкачественного, но с высоким градусом, алкоголя, какой только смог добыть на последний грош. Он сделал смачный глоток, осушив бутыль, горько и заунывно заплакал, припав на колени и склонив голову к поверхности плит. Немного погодя, когда разлетевшиеся сопли усохли, он крайне неразборчиво и косноязычно забормотал, будто произнося пустые, умерщвлённые в нём самом молитвы; окончив данный нелицеприятный акт, что осталось сил, рыгнул и затем облевал всё вокруг: и ноги горемычных статуй, и мраморные плиты, и свою неприглядную одежду. В нечистотах, сжимая в одной руке пустую бутылку и лёжа средь многочисленного числа других, он заснул. Его дырявая шляпа, покоившаяся на широченной, лакированной и позолоченной скамейке, с которой эта же самая позолота начала слезать, всю ночь выслушивала непосильно унылый говор ветра, который последний называл обаятельным флиртом. И шляпа уже хотела оставить это ничтожество, которому принадлежала, подыграть ветру в его бесполезных потугах, поддаться ему и улететь вдаль, где, может статься, суше, краше и намного приятней, но она всё же осталась на скамейке, обрекая себя на непосильные муки, которые ещё не раз будут терзать её непомерную гордость.
Старик нашёл клопа, либо же клоп отыскал старика — неизвестно. Клоп был такой миленький из-за своей малости, такой пёстренький, аляписто-бордового цвета, такой мудрый и тихий, и учтивый, ибо он один выслушивал старика днями напролёт, не возражая и звука даже не подавая. Старик отвёл ему специальный, ещё не ободранный карман, в котором таскал своего милого друга везде, где только бывал. И что совершенно естественно, кроме мест, где можно за вполне сносную цену купить бутылочку-другую обольстительной синьки, где можно надраться вусмерть, был старик постоянным гостем заведений, в которых он проигрывал свои деньги, добываемый попрошайничеством у церквей, особенно тех, близ которых других бедняков не наблюдалось и которые выглядели вполне богато, но не слишком, чтоб иные прихожане обязательно кинули ему пятак, в азартных играх. Зачастую заигравшись до беспамятства, он оставлял весь добытый за недели игр капитал, не оставляя ни гроша в кармане. Таким образом, он проигрался настолько сильно, что вместо капитала заработал себе синяков, будучи отвергнутым и вышвыриваемым из всех заведений, даже самых неприличных, и огромное количество долгов, язву желудка, пролежни на теле, а цирроз печени уже начинал своё восшествие на престол, на котором, несомненно, будет восседать король — недееспособная фиброзная ткань. И только прекрасный клоп да бутылка крепкого были тем единственным, что имел этот обездоленный старик. Каждую ночь, если не прибывал на крутейших виражах забытия, он тихонько, но пылко, общался с клопом, поглаживая его чёрствыми пальцами. Говаривал со слезами на скукоженных веках о прошлой жизни своей, о богатстве, которое имел, о прошлых мечтах, сбывшихся или погибших, и тяжелее всего рассуждал он об ушедшем сыне, чей больно молодой возраст был непозволительно прерван мимолётным взмахом постылой косы смерти. Упомянул ни раз и другую часть своей семьи, что сейчас пребывала в существенном достатке и умиротворённом покое, от которой он справедливо отрёкся, ибо ничего не заслуживали они, кроме как самых ярых и ядовитых попреканий, самых злостных бранных слов, самых тяжких мук.
«Пусть будут прокляты эти горемычные существа, пленившие себя оковами равнодушия, эти бездушные недоделки, блеклые куклы, чьи маски скоро падут! Как посмели называться они такой благочестивой фамилией: «Третчер»!».
И каждый день, также до конца опустошая себя слезами, как нещадно поглощал алкоголь, он засыпал с крепко оплетавшими его душевными расстройствами, будто пребывая в жарких, обольстительных и комфортных объятьях любимой матери.
В таком ритме проходили для старика месяца, затем пролетали на быстроходных колесницах годы, и, наконец, он окончательно захворал и помер зимой, заиндевев навечно от холода. Помер с застывшими слезами на изношенном лице, в обнимку со статуями своего мёртвого сына и его не менее мёртвой супруги. Клоп же видел, как он умирал. Он всё видел, всегда терпеливо ждал и приглядывал как за стариком, так и за той оставшейся частью его семьи, чьё благоразумие и честь последний нещадно попрекал.
Клоп, дождавшись похорон некогда главы славного семейства, влез к приличного вида джентльмену в нагрудный карман, и затем поселился в прекрасно благоустроенном доме, несомненно, очень дорогом, где, скрываясь в расщелинах между стенами, в самых труднодоступных и тёмных местах, иногда аккуратно забираясь под матрас, дабы подслушать бестолковые диалоги этих глупых людишек, комфортно обустроился и жил, постоянно наблюдая. На его глазах сменялись поколения: люди гибли не хуже располневших мушек, еле способных поднять собственный вес. Он наблюдал. Наблюдал терпеливо, ибо в его распоряжении было множество времени. И с каждым мгновением приближения к благоговейному часу его чёрные глазки-бусинки сверкали всё ярче, уподобляясь свету от взрыва миллиона сверхновых, а на бардовом хоботке игриво проступала ехидная улыбка.
Примечание бездарного автора (прошу прочесть):
Сказать по чести, это первое нечто, что мне довелось окончить, так называемая «проба пера» (перо, правда, недееспособно), ибо всё остальное, числящиеся мною написанным, обустроилось в самых глубинах папок, где пребывает в некоторой прострации и безделье, так как является чем-то непродуманным и необдуманным как следует (а вот как следует — автор сам не имеет понятия), как, впрочем, и я сам. Очень буду рад любым отзывам, критике (крайне желательно, чтоб она была в известной степени развёрнутой и, по возможности, конструктивной) и проч., и проч. Данный очерк, как я его вижу, больше начало именно для меня, которое призвано сделать первый шаг к привлечению внимания к основной истории, которую, в той или иной степени, хочется изложить в формате рассказов/повестей, возможно, относительно многочисленных. Конечно, над этой авантюрой стоит подумать, ибо формат романов/повестей (и на крайней случай филлерных или же просто расширяющих восприятие о персонажах, событиях рассказы) кажется наиболее привлек