Миндаль, корица

NC-17
Завершён
41
1
автор
Фэндом:
Размер:
15 страниц, 6 932 слова, 2 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
41 Нравится 12 Отзывы 7 В сборник

и красные яблоки (он)

Настройки
Примечания:
      На него смотрят одновременно и как на врага, и как на чудо. Людей из внешнего мира здесь явно не жалуют, но именно его никто не останавливает при въезде. Наверное, понимают, что это не тот человек, которому можно преграждать путь, поэтому ни слова против не говорят, когда он выходит из машины и направляется к большому огороду, где людей больше, и где хоть кто-то сможет внятно сказать, как найти Эму.       Отзывается парень, больше смахивающий на умственно отсталого, но, скорее всего, просто чуть более просветлённый, чем все остальные. Сначала, правда, не понимает, о ком его спрашивают, говорит, что никакой Эмы Сано тут нет. Санзу теряет терпение, но, когда слышит со стороны: «Брат, не говори с ним, нельзя» от проходящей мимо хмурой женщины с серым лицом, понимает, что в этой дыре даже по имени вряд ли обращаются. Парень тушуется, поглядывает на других, работающих поблизости и недовольных тем, что один из них общается с незнакомцем. Но всё равно слушает, как Санзу описывает внешность Эмы, и даже вроде бы пытается припомнить.       Светлые волосы. Светло-карие глаза. Рост… Он проводит ребром ладони поперёк груди. (Сразу вспоминает, как порой приобнимал её за плечи, смотрел на заколку-цветок на затылке и подхваченные ей мягкие локоны.) Ростом невысокая. Всё. Нечего больше про неё сказать. Этого мало. Этого очень мало. Но парень вдруг кивает и говорит:       — А, она добрая. Добрая сестра. Ласковая.       Да. Это тоже. Но Санзу корёжит от понимания, что Эма была доброй даже к этому чокнутому мальчишке — настолько доброй, что он её по этой доброте и запомнил.       — Добрая. Ласковая. Где она?       — В теплице видел её недавно. Вон там. — И указывает пальцем на пару небольших строений с застеклёнными стенами, до которых идти мимо тесно расположенных грядок.       В теплице его снова встречают подозрительными взглядами, но говорят, что Эмы здесь нет. Говорят, Эма в саду собирает яблоки.       — Майки уже восемь месяцев сходит с ума там. А она тут собирает ёбанные яблоки. — На Майки ему, если честно, именно сейчас плевать. Сейчас он зол. Так зол на неё, что в каждом, едва слышно и сквозь зубы произнесённом, слове яда теперь столько, что захлебнуться можно. А ведь всего лишь пару минут назад томило предвкушение долгожданной встречи.       Злость исчезает сама собой, когда он, пройдя по саду, останавливается около одной из старых яблонь. К ней лестница приставлена, на лестнице — та, кого искал.       Смешно — узнаёт её по ногам.       Когда-то она носила чулки и туфли, сандалии, босоножки, состоящие только из высокого каблука и пары ремешков, изящные короткие сапожки и иногда даже яркие кеды. Теперь Эма босая. Переступает серыми, в мелких ссадинах и синяках, ступнями по перекладине — неудобно и больно на лестнице стоять без обуви, но, видимо, она уже давно привыкла. Шуршит листвой наверху, одновременно приподнимает правую ногу и почёсывает пальцами косточку на щиколотке.       — Ты, значит, теперь всем здесь сестра, да? — Спрашивает он и сразу прячет руки в карманы, чтобы не поддаться желанию и не коснуться её. — А про своего родного брата помнишь?       Приехал с целью, с планом — высказать всё накопившееся за восемь месяцев её отсутствия, схватить за руку, посадить в машину и увезти насильно из этого странного места, маленького государства, организованного кучкой сумасшедших. Готов был даже на обратном пути слушать её слёзы и крики, готов был по приезду запереть её в квартире и замки сменить, чтоб при всём желании не смогла никуда уйти снова. Но вот она начинает медленно спускаться и присаживается на верхнюю ступеньку. Одной рукой подпирая подбородок, а другой придерживая холщовую сумку с яблоками, разглядывает его, будто заново узнаёт, и он теперь лишь в одном нуждается — чтоб сказала, как соскучилась, обнять себя дала, позволила сорвать косынку, зарыться обеими руками в светлые согретые солнцем волосы, да без конца целовать яблочные губы. На Эме свободные, подшитые около пояса, штаны длинной чуть ниже колен и заправленная в них светлая рубашка без пары пуговиц — вещи очень чистые, но ей не по размеру, сильно велики, явно чужие, и, Санзу уверен, до неё их успел поносить не один человек. Он смотрит на неё и не верит, что перед ним именно она. Хочет, до безумия хочет возненавидеть её за всё, что она сделала. За то, что променяла на эту ветошь свои красивые платья, которые смотрелись и сверкали только на ней, а ныне безликими тряпками висят в гардеробной в его квартире (особая ежедневная, придуманная им самим, пытка — смотреть на её вещи и на её обувь, рядами, стоящую на полках, и знать, что это всё новой-ей теперь не нужно). За то, что уехала среди ночи, оставив его наедине с каждым невысказанным словом. За то, что не вернулась. Ни через день не вернулась. Ни через два. Ни через месяц. Теперь обнаружилась здесь, мечтательно-прекрасная, яблочно-летняя в рассеянном мягком свете, окружённая зеленью и красными яблоками — они то там, то тут: висят на дереве, прячутся в густой, местами примятой, траве, блестят боками, уложенные в ящик, что стоит тут же, под деревом. Да и как её-новую ненавидеть? У неё в сумке не яблоки — последние дни лета, в волосах — лучи вечернего солнца, а на шее вместо золотой цепочки с рыбкой кои сухой яблоневый листик, зацепившийся за ворот рубашки. И Эме самой как будто бы с этим со всем хорошо. По-своему хорошо, не так, как с ним было когда-то.       — Странно, тебя не прогнали, — произносит тихо, в голосе эмоций — чуть, да и те, наверное, больше к яблокам, которые она вдруг начинает с таким интересом рассматривать. — Ты угрожал людям здесь?       — А что, теперь нужно кому-то угрожать, чтоб до тебя добраться?       — Нет, вообще не нужно было приезжать. Мне и говорить с тобой не желательно. Не только с тобой — ни с кем из той жизни. Это… это не поощряют.       — А я, значит, как раз из той?       — Ну уж не из этой точно, — звучит как будто бы язвительно, но нет — просто по факту. Он ведь теперь действительно не из этой. Из этой у неё — новые братья и сёстры, работа с раннего утра до поздней ночи, старая поношенная одежда. Вот только правда ли она мечтала о такой жизни, или просто нашла место лучше, чем подле него — об этом ему остаётся только догадываться.       Эма спускается с лестницы, от его руки отказывается, тихонько сообщив, что помощь чужака ей принимать нельзя.       — Чужак из той жизни… это ты так прокляла меня?       На его сарказм внимания не обращает, мнёт поясницу, потом молча вытаскивает из сумки яблоки, осматривает каждое и аккуратно укладывает в ящик. На одно любуется особенно — крупное, круглое, с ровным румяным боком, маленькой частью ветки на черешке и даже с зелёным листом.       — Вот, возьми, — ему протягивает и глядит с обидой, когда он специально на пару мгновений удерживает её руку в своей. — Подарок лета. Просто так. Хотя тебе, наверное, подобное удивительно.       — Почему удивительно? Я для тебя всегда всё делал. Просто так для тебя, Эма.       — Ошибаешься, ты старался для себя, — говорит и оглядывается на скрип калитки в стороне, в сад входят трое и рассматривают чужака, с которым так запросто разговаривает их сестра. — А я всего лишь была рядом. Единственный раз я попросила сделать что-то для меня — бросить группировку, послать к чёрту Майки, а не принимать все его затеи, как свои собственные. Но ты даже не задумался над этим.       — Да как бы нам с тобой было тогда, Эма? Без денег, без жилья как? Куда б меня с такой рожей работать взяли?       — Деньги не нужны, Харучиё. Совсем не нужны. Оставайся со мной сейчас, и я тебе покажу. Останешься? — Эма выпрямляется, снимает с плеча сумку и бросает на траву. Стоит напротив, заведя руки за спину, смотрит прямо, а сама поджимает пальцы ног, сминая траву, и пятки вдавливает в землю так, что икры напрягаются почти до судорог. И он не может сдержать нервную кривую ухмылку, случайно бросив взгляд на её грязные босые ступни. Она этот взгляд замечает, улыбается в ответ уголками губ. Она не разочарована. Она просто ничего иного и не ждала. — Я же говорю — дело не в деньгах. Ладно, пойдём поговорим, раз приехал, тут всё равно не дадут. Заодно покажу дом. А то вдруг расскажешь Майки какие-нибудь ужасы, которых он не видел в прошлый раз, и он ещё заявится сюда со всеми остальными.       Эма ведёт его через сад и снова через огород, здоровается со всеми, кого встречает, улыбается мальчишке, с которым говорил Санзу, и он вдруг чувствует, как начинает жечь сердце ревность, ведь Эма и этот парень в одной общине, и жизнь у них одна, и одежда одинаковая, и ласковая она для него, и улыбкой провожает тоже его. А он, Санзу — ничего не значащая часть внешнего мира. Он как приехал, так и уедет. Даже Эма его чужаком назвала, а после этого чего ещё ждать?

***

      Двухэтажный старый дом в окружении деревьев, в их тени, в солнечных пятнах на стенах от пробирающихся сквозь листву лучей.       — Здесь я живу, — говорит Эма, черпает ковшом воду из бочки, стоящей около крыльца, тщательно моет ноги, обтирает полотенцем, которое снимает с верёвки рядом, и только потом открывает дверь для своего гостя.       В доме прохладно, пахнет мылом, вечерней летней свежестью, зеленью и мокрым деревом. На первом этаже девушка щёткой натирает пол. Она отвлекается от работы, когда видит незнакомца, но так враждебно, как остальные, не настроена. Даже прямо смотреть стесняется, правда, один раз всё же пересекается с ним взглядом, когда тот поднимается по скрипучей лестнице на второй этаж. Санзу приходит в голову мысль, что эта девчонка, возможно, здесь совсем недавно, что её тоже кто-то ищет. А, может, она, как и Эма, просто сбежала от проблем.       — Она ушла из семьи, — будто прочитав его мысли, тихонько произносит Эма. — Несладко ей там жилось, поверь.       — Здесь слаще?       — Гораздо.       — Как и тебе? — Так хочет ткнуть её носом в то, что она отказалась от жизни в достатке, жизни идеальной и полной. Пристыдить этим хочет. Вообще, он бы простил, если бы она просто ушла — собрала вещи и вернулась к брату, например. Уход вообще простить легко. Люди часто уходят, их не стоит держать, достаточно попрощаться. Но Эма не ушла. Эма бежала сломя голову чёрт-те знает куда, и, хоть Санзу сам видел себя человеком, от которого следует бежать именно так, теперь он почему-то считает себя преданным. Ведь когда-то Эма согласилась разделить с ним одну жизнь. Хоть пока это обещание и не было скреплено никакими документами, она согласилась, значит, она сумасшедшая, как он, а таким расставаться нельзя ни в коем случае. Оказалось, нет, она не сумасшедшая. Просто уставшая.       — Как и мне, — отвечает. Не обижается. Впускает его в небольшую, но светлую и чистую комнату с крашенными полами и стенами, и длинными трещинами на потолке. В ней нет мебели — на полу три тонких матраса, аккуратно застеленные одеялами, возле каждого стоят коробки, в них лежат личные вещи, коих не так уж много. Место Эмы в углу около окна — он узнаёт по книге, лежащей сверху. Эма не была бы собой, если бы не захватила что-нибудь почитать.       Она подходит к открытому окну, снимает косынку, освобождает волосы и расчёсывает их пальцами, становится похожа на себя из старшей школы — и это придаёт Санзу уверенности, потому что увезти из этого места глупую юную Эму гораздо проще, чем Эму, накопившую в душе обид и боли.       — Ну, что ж… Зачем приехал?       — Тебя забрать. Хочу, чтобы ты вернулась, — на одном дыхании произносит и ждёт, что она хотя бы улыбнётся такой глупости.       Но Эма, напротив, пугается. Не знает, куда руки деть — то пуговицу на рубашке крутит, то стучит пальцами по подоконнику.       — А зачем возвращаться туда, где мне никто не сказал: «Не уходи»?       Обижена. Очень-очень-очень обижена.       — Я говорил, Эма.       — Нет, не говорил! Не говорил! — И всё её самообладание, выработанное несколькими месяцами жизни здесь, катится к чертям. Он вспоминает слова, которые всё же сумел выдавить из себя перед её уходом — каждое вспоминает. Но этого и правда припомнить не может. Не говорил. Чтоб не уходила, не говорил. — А я ждала. И когда сидела на вокзале, ждала, что позвонишь и скажешь. И потом, в автобусе ночью глаз не сомкнула, потому что боялась пропустить от тебя звонок или сообщение. Но ничего. Ничего в итоге… Да это и к лучшему. Спасибо, что не остановил. Ведь за восемь месяцев здесь я поняла самое важное — мне обратно не нужно.       Услышал то, о чём боялся даже думать: она не скрывалась здесь; здесь она уже просто жила.       — Эма, подумай ещё раз, я тебя прошу. У тебя есть брат, родной брат. У тебя есть я. Наша квартира есть. Ты там живёшь… жила. Там твои вещи, там всё твоё, всё на месте, всё так, как ты оставила. — Даже её любимые фарфоровые чашки, из которых она пила чай каждое утро, стоят на той же полке. А ведь они после её ухода первые ему на глаза попались, и так захотелось их разбить, растоптать в крошево и не прибирать до самого её возвращения (в которое он, конечно, верил), чтоб увидела своими глазами, как он был зол на неё. Не стал. Пожалел. Пожалел чашки. Для неё. — Я жду тебя каждый день. Эма, может, хватит? Может, уже наигралась в новую жизнь? Поехали домой. Поехали. Пожалуйста.       — Что значит «наигралась»? — Она, нахмурившись, делает шаг назад и упирается спиной в угол откоса. — Это вы всё время играли сначала в свои банды, группировки… что у вас там, понятия не имею. Доигрались! Может, надо было остановиться, когда всё зашло… когда всё стало слишком по-взрослому? Я до сих пор не могу уложить в своей голове… я не могу осознать, что однажды умер Баджи. Во время каких-то ваших дурацких разборок просто умер и всё! Умер Шиничиро, умер Изана. Их нет! Их не существует! Почему их нет? Кто это знает? Может, ты? Ты знаешь, почему они мертвы? Молчишь… И я вот не знаю. Но… у меня такое чувство, будто меня тоже быть не должно, понимаешь? И, чем дольше я нахожусь там, тем оно сильнее. Как будто я мертва наполовину. И как будто ты наполовину мёртв. И Майки. И все остальные. Как будто что-то произойдёт однажды, и вас тоже не станет. А я не смогу вас мёртвыми видеть. Тебя-мёртвым-видеть-не-смогу-как-ты-понять-не-можешь! И поэтому не хочу обратно. Там каждую секунду кто-то может умереть, я понимаю, и я думаю об этом. А мне так жить… невозможно. И вспоминать постоянно прошлое, и слышать, как ты припоминаешь мне… всё подряд… тоже. Не могу. Не хочу.       Голос её дрожит под конец, она пытается слезу сморгнуть, но не успевает и спешно вытирает пальцем. Всхлипывает, а потом сразу прерывисто вздыхает, когда он подходит к ней вплотную, привлекает к себе, как обиженного ребёнка, и гладит по голове. Он чувствует — сейчас с ним точно та Эма, которую он возил на берег в восемнадцать лет. А уж её успокоить он может: нужно лишь сказать, что всё в порядке, что никто не умрёт, что предчувствие её дурное — пустой сон, что в красном яблоке, которое лежит на подоконнике перед ними, правды гораздо больше, чем в надуманных ею ужасах. И это всё он сейчас ей, конечно, говорит. А ещё:       — Не знаю я, почему умерли твои братья и твой друг. Вряд ли кто-то в мире скажет, почему одни люди умирают рано, а другие живут до старости. Да и чего над этим думать, Эма? Живи ты, сколько живётся. Но на кой чёрт сбегать-то? — И, от того, что он собирается сказать дальше, у него внутри будто стальной остов перекручивает с невероятной силой — настолько сложно вслух произнести то, что она и так наверняка знает. — Мне без тебя жить невозможно, Эма. Все полгода ел, пил, работал, хуйню всякую делал… без тебя… и всё не так. Каждый день с самого утра не такой, потому что знаю — ты не дома. То, что раньше только удовольствие приносило, теперь нахуй не надо, ведь помню, как оно, когда ты рядом. А сейчас, ну… по-другому. Без тебя всё дерьмо. Жизнь дерьмо без тебя, Эма. Поехали домой?       Она держится обеими руками за его плечо, слушает, замерев и прижавшись щекой к груди, но потом отзывается тихонько:       — Ты так и не понял. Я не могу выйти отсюда.       — Тебя не выпускают? Тогда я заберу. Никто не остановит.       — Знаешь, — она становится к нему спиной, позволяет обнять снова, но прикрывает лицо ладонями, будто усталость прячет, — знаешь, однажды мне сказали: «Вот яблоко, а вот ты. Чем ты отличаешься от яблока?» Я ответила: «Я — человек, я… я — человек». Это всё. Вопрос был такой простой, но я не смогла ничего внятного произнести. Тогда мне открыли правду: «Ты отличаешься от него только тем, что можешь говорить. Но, не будь у тебя такой возможности, чем бы ты была?» Представляешь? Не «кем», а «чем». Я не смогла с этим смириться. Я не поверила. И тогда мы все, живущие здесь, замолчали на неделю. Ни слова ни от кого я не слышала, и сама не говорила. Собирала яблоки, работала в огороде, в теплице, прибиралась в доме, готовила — всё молча. И до меня дошло, что я в первую очередь не человек, а просто часть мира. Понимаешь? Здесь я — часть мира, а там — часть прошлого, оставшаяся в живых по чистой случайности. Я не хочу туда. Но мне так больно, что ты там.       Наверное, не стоило. Приезжать не стоило. Встречаться с ней не стоило. Говорить с ней не стоило тем более. А ещё смотреть на неё, узнавать её-новую, слушать её. Он и представить не мог, что однажды она будет молчать неделю, если ей прикажут, что в служении, в тяжёлом физическом труде, в грязной работе будет находить успокоение и отдых. Она подтверждает его мысли одним взглядом, брошенным через плечо, и словами, произнесёнными вкрадчивым шёпотом:       — Прости, Харучиё. Ты зря приехал сюда. Восемь месяцев прошло. Ты уже другой, и я тоже дру…       — Да врёшь ты всё! Такая же ты! — Он хватает её за запястья, держит, сдавливает, мнёт большими пальцами огрубевшие подушечки на ладонях и, зарываясь лицом в её пахнущие летом и солнцем волосы, говорит: — Для меня такая же, как тогда, на берегу, помнишь? Вот не думал я, что когда-нибудь подобное кому-то говорить буду, но… Эма, однажды, когда мы поехали туда, ты сказала, что хочешь запомнить нас навсегда в том самом дне. Сказала, что хочешь запомнить берег в заливе, песок и морскую пену. Ты-хотела-посмотреть-своими-глазами-на-ебучий-океан-находясь-посреди-него-Эма! И я знаю, что с тех пор ничего не изменилось, потому что чёртов океан на месте, он никогда не меняется, и ты тоже! А ещё раньше, вспомни, ты просила научить тебя обращаться с катаной. Я побежал за тобой и, когда поймал, спросил, что ты выберешь, смерть или плен, помнишь? А помнишь, что ты ответила?       — Я смерть выбрала. Теперь… — Она поворачивает голову и говорит так тихо, что он даже не слышит — по губам читает слова: — Теперь плен выбираю.
41 Нравится 12 Отзывы 7 В сборник
Отзывы (6)