Часть 1
29 сентября 2013 г., 21:37
Джордж Ноэл Гордон, барон Байрон
Весна – это мое проклятье. Весною я всегда болен. Какая-то нервическая слабость и лихорадка рождается от этого воздуха, пряного от запаха свежих листьев, смешанного с нездоровой сыростью перегноя. Весна приносит беспокойство и нетерпеливое, томительное ожидание чего-то, что никак не наступает и никогда не наступит…
Весна, которую я проводил в Швейцарии, была для меня еще мучительнее. Я чудовищно устал, эта война одного против всех измотала меня до предела, мне хотелось лишь забвения и спокойствия. Целыми днями я сидел взаперти в комнате с опущенными шторами на окнах, ничего не писал, не читал, ни с кем не разговаривал. Время мое проходило в тупом оцепенении – я мог часами сидеть и смотреть в одну точку, предаваясь воспоминаниям, возвращавшихся ночами в виде кошмарных сновидений, от которых я вскакивал в холодном поту и уже не мог сомкнуть глаз до утра.
Я жил на вилле Диодати, которая сама по себе была приятнейшим местом: большой старый дом с превосходной обстановкой, расположенный на склоне холма; великолепный вид на озеро, зеленые луга и виноградники, открывавшийся из окон; довольно запущенный и сумрачный сад; а главное – полное и абсолютное уединение. По вечерам с озера поднимался туман, окутывавший и без того призрачные тисы, мирты и кипарисы, растущие в саду, заглушавший все звуки извне и полностью отгораживающий всех обитателей виллы от внешнего мира… Это было место, в наибольшей степени соответствующее моим настроениям, но в то же время наиболее для меня опасное, потому что в этих пустынных краях моя меланхолия, не сдерживаемая социальными или иными рамками, подпитываемая унылой романтической обстановкой большой запущенной усадьбы, зацвела пышным цветом и стала приносить плоды в виде совершенно немыслимых маний. Сейчас, оглядываясь назад, я вижу, что рассудок мой тогда был на грани повреждения.
Между тем за границами виллы Диодати властвовала праздничная и радостная весна. Деревья покрылись блестящей зеленью, в травяных коврах возникали узоры из первых цветов, солнечные блики плясали на поверхности озера и слепили мои глаза, привыкшие к полутьме моих комнат и древнего сада. Я редко выходил за пределы моего темного царства при свете дня, но если это случалось, то я бродил по окрестностям – бледное и угрюмое хромое страшилище в черной одежде – и думал о том, что яда, разъедающего мою душу, вполне хватило бы на то, чтобы отравить весь этот весенний мир, и как хорошо было бы, если бы я действительно был властен его уничтожить!
Мой врач Полидори объяснял мое болезненное состояние тем, что я начал курить опий. Как я ни пытался объяснить ему, что без опия, дарующего пусть временное, но забвение, мне было бы только хуже, он продолжал твердить свое и, к тому же, намекал, что у меня уже развилась пагубная зависимость от этого зелья. Единственно для того, чтобы доказать ему, что у меня нет и не может быть никакой зависимости, я несколько дней не брал в руки трубку. Естественно, что легче мне от этого не стало, только полностью пропал сон и аппетит. Полидори прописал мне пешие прогулки. Я послал его к черту, но он не сдавался и однажды вечером все-таки заставил меня совершить моцион.
Я бродил по берегу озера, кутаясь в плащ, так как, несмотря на то, что вечер был теплым, меня бил озноб, и обещал себе, в качестве вознаграждения за эту пытку, трубку… или даже две. В самом деле, я терплю уже достаточно долго, чтобы доказать всем сомневающимся, что меня тянет к опию не пагубная зависимость, а просто желание забыться. Я уже видел себя, одурманенного, в покойном кресле на самом высоком балконе. Вокруг меня будет пылать закат – раскаленная медь и зеленоватое золото, бирюза и сапфир, яркие краски и металлические оттенки, огромные облака странных и чудовищных форм и пронзающие их лучи солнца, и этот нестерпимый, головокружительный, едкий запах весны (должно быть, именно так пахла aqua toffana), но меня он не будет волновать и тревожить, потому что я буду медленно истаивать и растворяться в подступающем с озера тумане…
И вдруг что-то в буквальном смысле свалилось мне на голову. Это что-то было в образе молоденького юноши. Он играл в какую-то нелепую детскую игру с двумя своими спутницами на вершине холма, а я как раз проходил внизу, когда он оступился, свалился с пологого склона и едва не сбил меня с ног. Самое отвратительное, что вся эта компания была моими соотечественниками. Стоило уезжать, чтобы в Швейцарии немедленно обнаружить по соседству это несносное племя!
Понятно, что сие нелепое происшествие меня отнюдь не обрадовало. Я поспешил отделаться от свалившегося на меня юноши и, боюсь, был с ним несколько более резок, нежели он заслужил. И лишь гораздо позже осознал, что эта оказия спасла меня от большой беды.
Дело в том, что, когда позднее попытался вернуться к своим размышлениям, а точнее, к предвкушению ожидающего меня удовольствия, то вдруг осознал с небывалой ясностью, что мои мечтания были, черт побери, типичными мечтаниями опиомана. Станет ли, в самом деле, здоровый человек с такой маниакальной страстью обдумывать на протяжении целого часа, как он накурится какого-то зелья и что с ним после этого будет, любовно вызывая в памяти все тончайшие оттенки пережитых когда-то ощущений? Так выходит, Полидори был прав, когда пугал меня пагубной зависимостью?
Только этого мне не хватало.
Вернувшись домой, я немедленно сжег в камине до последней крошки все имеющиеся у меня запасы опия (а, надо сказать, этой дряни у меня скопилось много, так как моему приятелю Милашке вздумалось устроить в моем доме своего рода хранилище под тем предлогом, что его спутник пытался запретить ему курить эту отраву и последовательно уничтожал все, что находил среди его вещей). Коварный внутренний голос умолял меня не горячиться и оставить немного снадобья на крайний случай, но я ему не внял и более того – для придания пущего масштаба сему аутодафе сломал и отправил вслед за опием в огонь свои курительные трубки.
Ту ночь, как и большинство прошедших (и, несомненно, большинство предстоящих), я провел частью без сна, а частью во власти каких-то смутных кошмаров. Поначалу я пытался заставить себя работать (точнее, воплотить все эти судороги бессильных страстей, противоестественные фантазии и болезненные галлюцинации в рифмованные строки), но ощущал такое истощение, что был вынужден в конце концов лечь в постель и там промучился до рассвета. Подушки, казалось, жгли голову, мне было душно, я метался на перинах, но никак не мог найти покойную позу. В конце концов я встал и вышел на балкон. Озеро блестело в лунном свете как сталь древних зеркал. Свежий воздух меня несколько успокоил. Я опустился прямо на пол и прижался горячим лбом к холодным и влажным от ночной росы каменным перилам балкона. В саду клубился туман. Это медленное, таинственное шевеление бесплотных форм просто сводило с ума. Моя сорочка вскоре стала мокрой от росы… или от холодного пота.
Весь следующий день я чувствовал себя разбитым и только к вечеру пришел в себя. Сидеть в четырех стенах я более не мог и вновь отправился в бесцельные блуждания по тропинкам вдоль берега – на сей раз не по принуждению, а по собственной воле.
И во время этой прогулки (теперь я предусмотрительно обходил стороной все встречающиеся мне на пути возвышенности) на берегу озера моим глазам открылось самое чарующее зрелище, какое только можно было представить. Кто-то похожий на ангела полулежал на земле у самой воды. Трава в этом месте была высокая и почти скрыла сего ангела от моего взора. Издали я мог рассмотреть лишь его прелестную головку, и, по правде, на первый взгляд мне показалось, что передо мной девушка. Об этом говорил нежный цвет лица, правильные тонкие черты, длинные золотистые локоны и довершавший все сие великолепие венок из полевых цветов, небрежно сдвинутый на бок. Но когда я, зачарованный этим зрелищем, подошел поближе, то увидел на ангеле, к своему вящему изумлению, мужское платье и понял, что это не кто иной, как мой вчерашний знакомец.
Вряд ли я когда-нибудь забуду это видение. Стоит мне закрыть глаза, и оно со всей ясностью является передо мною. Я представляю себе эту позу, столь непринужденную и в то же время столь изящную, - он полулежал, опираясь на локоть, одна нога чуть согнута в колене, голова склонена на бок, словно под тяжестью огромного венка; я вспоминаю выражение его лица – отрешенное и вдохновенное, ясно показывающее, что мысль его в ту минуту витала где-то в нездешних пространствах, и выдающее богатую фантазию и пылкую мечтательность. Над ним сплетали свои ветви акации, и пятна света и тени на земле располагались таким образом, что один луч заходящего солнца падал прямо на него, как бы выхватывая его из тени, и он был окружен розовато-золотистым сиянием, тогда как вокруг него под ветвями старых деревьев уже властвовали сумерки. О, эта картина была не только красива, она была – прежде всего – гармонична. Я тогда еще не знал этого юношу, но с первого взгляда понял, что он создан именно для того, чтобы весною лежать на траве в какой-нибудь достаточно живописной местности с мягким климатом и, вперив взор в небеса, предаваться своим грезам.
Странные, смешанные чувства породило во мне это зрелище. Я всегда был очень чувствителен к красоте во всех ее проявлениях, а здесь красоты было вполне достаточно, чтобы повергнуть меня ниц. Но наряду с восторгом я вдруг ощутил в самое сердце жестокий укол ненависти. Этот мальчик весь состоял из чистоты, света и гармонии – из всего, чего так мучительно не хватало мне. Мне было больно видеть эту светлую безмятежность – мне, истерзанному мрачными мыслями и отравленному непреходящей тоской. Я знал, что даже если сейчас развернусь и уйду, то все равно не смогу забыть этот образ, и он всегда меня будет преследовать, как та песня, которую я подслушал на пороге его дома. Я пленился с первого взгляда, но моя любовь изначально обрела горький привкус смертоносного яда – чего-то похожего на зависть.
Почти погибая от этих двух чувств, я совершенно забылся и, околдованный, медленно подходил все ближе и ближе. Зачем? Не знаю. И, наконец, сам не заметив, как это произошло, я подошел к нему совсем близко, и моя черная тень упала прямо ему на лицо. Он вздрогнул, поднял голову, и наши взоры встретились.
Теперь, когда мы были лицом к лицу, я почувствовал себя обязанным что-нибудь сказать: не мог же я просто развернуться и уйти. И я попробовал пошутить насчет вчерашнего эпизода с падением с горы. Юноша смутился до крайности, я бы сказал – перепугался. Он даже слова вымолвить не мог, бедняжка.
-Ну-ну, что с вами? – сказал я. – Неужели я вас так напугал?
-О, - ответил он, волнуясь и запинаясь, - дело в том, что я… думал о вас.
-Думали обо мне? – я искренне удивился. – В самом деле? Что же именно вы думали? Планировали новую засаду?
-Вы все еще сердитесь?
-Нет, что вы, я нисколько не сержусь, так что постарайтесь умерить ваше волнение – оно совершенно беспочвенно.
-Но я волнуюсь не поэтому… Точнее, не только поэтому.
-О, так значит, есть еще какие-то причины?
Он бросил на меня быстрый испуганный взгляд и выдохнул:
-Я знаю вас.
-Неужели?
-О да! Вы лорд Байрон.
-Что ж, быть может, и я вас знаю?
-Не думаю, - покачал головой мое собеседник, но все-таки назвал себя. Его имя – Перси Шелли - показалось мне смутно знакомым, я был уверен, что мне приходилось его слышать, но где и при каких обстоятельствах – не смог вспомнить.
Как бы то ни было, я протянул ему руку, и он пожал ее с волнением и трепетом. Мы продолжили прогулку уже вместе, и я втайне упивался смущением моего нового знакомого. Что поделаешь, все мы тщеславны и всем нам льстит, когда наши имена вызывают священный восторг у наших ближних. К тому же, оробевший, смешавшийся Шелли был само очарование. Разве можно выдумать сочетание столь же прелестное, как смесь робости и застенчивости с непосредственностью и пылкостью? Он нес полнейшую чушь и сам это понимал, поминутно восклицая: «Ох, что за глупости я болтаю? Милорд, простите, это все волнение, сейчас это пройдет», - и продолжал лепетать свои бессвязные речи; он покрывался пламенным румянцем – и тут же бледнел так, что его нежные щеки становились почти прозрачными; он положительно не мог на меня смотреть – иногда ему удавалось заставить себя бросить в мою сторону один настороженный взгляд, чтобы тут же отвести его с неподдельным испугом; и еще у него была неотразимая привычка в минуты крайнего волнения прижимать ладонь к губам, и этот восхитительный жест в моем присутствии он повторил раза три.
Моя меланхолия меня как будто оставила, и впервые за долгое время я получал искреннее удовольствие от присутствия рядом человеческого существа. Сумерки были коротки, и быстро стемнело, но мы не могли прервать нашу беседу и расстаться. Только после того, как каждый из нас в кромешной темноте по несколько раз споткнулся обо что-то на земле, мы осознали ясно необходимость расставания. И тут Шелли, собрав всю свою смелость, выступил с таким дерзким предложением:
-Милорд, если вам когда-нибудь станет совсем скучно и вы не найдете себе никакого достойного занятия, то вы можете зайти ко мне. Я всегда вам буду рад, полагаю, что моя жена (когда прозвучало слово «жена», я решил, что ослышался) и ее сестрица также.
Когда мы раскланивались на прощание, с головы Шелли соскользнул венок, о существовании коего он к тому моменту забыл. Это стало последней каплей: он осознал, что все это время проходил с сим забавным украшением на голове, и смущение его перелилось через край – он попросту убежал.
Мне пришла в голову блажь поднять валявшийся у моих ног венок, и я попытался подцепить его тростью, но он рассыпался. Досадно!
На следующий день ваш покорный слуга явился к Шелли.
Когда я подошел к двери и постучал, мне долго никто не открывал, и я как раз раздумывал, что мне сейчас стоит сделать, - войти (если там не заперто) без спросу или развернуться и отправиться домой, когда знакомый голос окликнул меня сзади:
-Ах, милорд, вы все-таки пришли!
Я обернулся. Передо мной стоял Шелли.
-Мы сидели в саду, - объяснил он мне. – Там сейчас так хорошо, погода просто чудесная. Пойдемте, милорд, я познакомлю вас с Мэри и Клэр.
Мы направились в сад. Он шел впереди меня, ступая легко и грациозно, словно в танце, я брел сзади, опираясь на трость, любуясь этой легкой стремительной походкой и еще острее, чем обычно, ощущая собственное увечье.
Мэри Шелли (кто бы мог подумать, что этот мальчик уже женат!) и ее сестра Клэр встретили меня в саду, в венках из полевых цветов и с маленькими цветочными букетиками, приколотыми к корсажам. Мне вся эта пастораль показалась довольно нелепой. Еще меньше мне понравилось то, что, когда я взял руку миссис Шелли в свою, она не позволила мне поднести ее к губам и вместо этого наградила меня по-мужски энергичным рукопожатием. Клэр последовала ее примеру. Эмансипация, черт побери!
Но самые тягостные впечатления у меня оставил обед в этом обществе. Во-первых, они все были вегетарианцами. Во-вторых, не употребляли алкоголь, в силу чего у них не нашлось для меня даже глоточка вина. В-третьих, за столом нам никто не прислуживал: Шелли с семейством почитал безнравственным использовать наемный труд (мне удалось установить, что совсем без прислуги они все же не могли обойтись и держали у себя кухарку, горничную и конюха, за что беспощадно себя корили). В-четвертых, меня угостили восхитительной беседой о принципах гальванизма, и для меня до сих пор загадка, как я не заснул – казалось бы, горы шпината на моей тарелке очень располагали к тому, чтобы уронить на них голову и подремать (коль скоро есть это невозможно). Впрочем, о гальванизме говорили женщины, а Шелли после перевел разговор на другое – завел речь о религии в контексте собственного атеизма, что ceteris paribus подействовало бы на меня не менее усыпляющее, но странное дело: когда заговорил Шелли, сонливость с меня вдруг словно рукой сняло.
Он говорил, а я, не слишком вслушиваясь, смотрел на это бледное нежное личико, поминутно вспыхивающее ярким румянцем (он еще долго робел в моем присутствии), на волны золотисто-русых волос, постриженных вровень с плечами, на большие голубые глаза, смотревшие так застенчиво и вместе с тем прямо и открыто, на тонкие изящные губы, своей формой напоминающие полумесяц, особенно в те минуты, когда их трогала немного смущенная полудетская улыбка…
Все же удивительно, каким образом во мне время от времени рождаются подобные противоестественные желания? Если я всю жизнь был и остаюсь душой и телом предан прекрасному женскому полу, откуда во мне эта потребность время от времени наведываться в противоположный лагерь? Мой друг Хобхауз считает, что это все происходит от пресыщенности, и весьма сурово меня порицает, говоря, что, если я не буду потворствовать подобным слабостям, то без труда смогу их искоренить, ибо они изначально не свойственны моей природе. Мы с ним имели на эту тему пространный разговор еще на заре нашей дружбы, в Кембридже, когда я позволил себе увлечься мальчиком из церковного хора. (Мальчик был просто чудо; помню, мне стоило гигантских трудов отучить его обращаться ко мне «милорд» хотя бы в постели… Ну да ладно, это к делу не относится.) Хобхауз, узнав об этом, пришел в ужас и прочел мне проповедь, которая, как показали дальнейшие события, не возымела на меня никакого действия. К счастью, это не отразилось на наших добрых взаимоотношениях: Хобхауз любил меня (в данном случае я употребляю слово «любил» в самом невинном его значении), а тот, кто любит, со временем учится закрывать глаза на все недостатки и пороки дорогого существа. Возможно, он был прав, и если бы я захотел, небольшого напряжения воли было бы вполне достаточно, чтобы раз и навсегда искоренить во мне подобные страстишки. Но хотел ли я сам искоренить их – вот в чем вопрос. Видите ли, я нахожу определенное удовольствие в том, что, когда очередное хорошенькое личико зажигает пожар в моей крови, для меня не имеет большого значения, кому принадлежит это личико, - существу женского или же мужского пола. Другое дело, что мужчины редко обладают хорошенькими личиками. Они могут быть красивы, но почти никогда – очаровательны и соблазнительны.
Мой молодой друг Шелли в этом отношении был счастливым исключением. И то, что он ни сном, ни духом не ведал о своих чарах, только добавляло ему шарма.
Я ушел к себе поздно вечером, плененный и полный самого нежного томления.
Идет третий день нашего знакомства. Шелли – у меня в гостях. Мы сидим в моем кабинете, и он кажется единственным светлым пятном в полутемной комнате.
-Какой очаровательный ребенок!
Обернувшись на его восклицание, я вижу, что он рассматривает найденную на столе миниатюру – потрет Ады.
-Вы находите? – спрашиваю я. – Это моя дочь.
-О, правда? Вы просто счастливец.
-Не уверен, хотя бы потому что у меня ее забрали. После развода Ада осталась с матерью, и я уверен, что леди Байрон приложит все усилия, чтобы я никогда больше ее не видел.
-Но вы, по крайней мере, знаете, где она находится. Когда она достигнет совершеннолетия, никто не посмеет препятствовать вашему общению. А я… Знаете, у меня ведь тоже есть дочь – от первого брака.
-В самом деле? – я был искренне удивлен. – Подумать только! Вы еще так молоды.
-Да, вы правы, в первый раз я женился очень рано, и, наверное, моя юность и неопытность была причиной того, что мой брак оказался ошибкой. – Шелли говорил так, будто сейчас был умудренным опытом старцем. – Я принял решение расстаться с Гарриет, но до официального развода, как у вас, дело не дошло – она умерла. Я хотел забрать нашу дочь к себе, и Мэри тоже мечтала об этом, она хотела воспитывать ее как своего собственного ребенка… Но мои родители и родители Гарриет объединились и не отдали Ианте мне. Они просто-напросто спрятали ее от меня, поскольку, видимо, знали, что я не остановлюсь ни перед чем, могу даже выкрасть ребенка. Поэтому я сейчас не знаю, где находится моя дочь. Теперь вы понимаете, почему вы счастливее меня? Впрочем, я когда-нибудь найду Ианте.
-Когда вы ее наконец найдете, - перебил его я, - это будет уже благовоспитанная молодая леди. Она посмотрит на вас и скажет себе: «Так вот он какой – мой папаша, о котором говорят столько ужасных вещей – что он будто бы не верит в Бога, что он не согласен с нашим правительством и вообще ведет недостойный, преступный образ жизни!» Она посмотрит на вас – и отвернется от вас, Шелли!
-Моя дочь?
-Да, ваша дочь. И моя дочь тоже отвернется от меня, если мы когда-нибудь встретимся. Леди Байрон позаботится о том, чтобы воспитать ее в должном духе.
-Нет, не говорите так! – Шелли почти умолял меня. – Это невозможно!
-Знаете ли вы, какой это ад – заглянуть в глаза своего ребенка и встретить осуждение или, того хуже, презрение? Или мы вырвем их из наших сердец сейчас – или наши сердца будут разбиты ими после. Одно из двух.
Я взял из рук Шелли портрет Ады (он все еще растерянно вертел миниатюру в своих тонких пальцах) и подошел к распахнутому окну, намереваясь выбросить его. Но Шелли вдруг перехватил мою занесенную руку.
-Не делайте этого! – воскликнул он.
Если меня что-то и остановило, то только его прикосновение – легкое прикосновение его прохладной руки. Я замер.
-Вы потом пожалеете, если сделаете это, - сказал Шелли.
-Вы так уверены? – осведомился я.
-Да. Вы сейчас не в себе. Вы… на самом деле вы не такой.
-Ну, вам, конечно, виднее, особенно после трехдневного знакомства, каков я есть и каким могу быть, - саркастически проговорил я. – Мне остается только смиренно умолкнуть, преклоняясь перед вашей проницательностью.
-Это вы со мной знакомы три дня, а я знаю вас долгие годы, - заявил Шелли совершенно серьезно.
Я недоуменно воззрился на него.
-Я читал ваши стихи, - пояснил свою мысль Шелли, - а они многое говорят о вас.
-О, на это я даже не найду, что возразить.
Шелли быстро и легко коснулся моего рукава (еще одна милая, какая-то детская привычка из его богатейшего арсенала – таким образом он обычно привлекал внимание собеседника, когда желал сообщить ему нечто особенно важное).
-Ну, зачем вы сейчас язвите, милорд? – спросил он. – Для чего вы пытаетесь казаться хуже, чем вы есть на самом деле? Вы – прекрасная, благородная натура, это ясно любому мало-мальски проницательному человеку. Но вы глубоко несчастны, и это неудивительно: вас попросту затравили эти серые люди, эти убожества, они не простили вам того, что вы лучше, выше, талантливее, нежели все они вместе взятые. Но они не смогли изуродовать вашу прекрасную душу. О, ваша меланхолия, ваш скепсис, ваш пессимизм – это все поверхностное, поверьте мне, это не навсегда, это легко можно счистить, точно налет ржавчины! Я смотрю на вас, и мне больно видеть, что они с вами сделали, и… знаете, милорд, я уже после первой нашей встречи поклялся себе в том, в чем сейчас клянусь вам: если моих малых сил хватит на то, чтобы спасти вас, чтобы излечить вас от вашего недуга, я это сделаю, я ничего не пожалею, отдам все, отдам всего себя, если потребуется, лишь бы вы вновь были счастливы!
Бедный маленький фантазер! Он действительно верил в то, что говорил. Закончив свою речь, он взволнованно смотрел на меня широко раскрытыми голубыми глазами и, вероятно, ждал, что я сейчас разрыдаюсь.
Я, конечно, не разрыдался, но и не рассмеялся, чего от меня можно было ожидать с куда большей долей вероятности. Шелли смотрел мне прямо в глаза, и я, сам себе удивляясь, ответил ему таким же серьезным взглядом.
Конечно, это все было смешно и глупо. Но я почему-то был почти растроган словами Шелли. Все-таки за много-много лет он был первым, кто увидел во мне не злодея и не монстра, а человека, и притом человека несчастного. Ах, мы все так любим, когда нас жалеют кроткие, нежные, добросердечные создания! Я слушал Шелли, понимая, что он заблуждается, но все же с тайной надеждой: «А вдруг?..» Вдруг он прав? Вдруг я в самом деле не тот конченый человек, каким кажусь себе и другим? Вдруг я еще не безнадежен?
Я уже, кажется, говорил, что в присутствии Шелли моя тоска рассеивалась, точно по волшебству. С каждым днем я нуждался в нем все сильнее – в моем живом лекарстве от меланхолии. И мое чувственное влечение к нему также росло день ото дня. Я влюблялся все сильнее и отчаяннее.
Джордж Энсон
Сегодня, отправляясь с дружеским визитом к лорду Байрону, я был вынужден взять с собой Анри во избежание сцен. Он находил – возможно, не без оснований, - что я слишком зачастил на виллу Диодати, и преисполнился подозрений.
Ах, лорд Бессбороу! Как чудесно все начиналось! Я никогда не устану вспоминать минуту, когда увидел вас впервые в вашем великолепном гвардейском мундире. Скольких трудов мне стоило обольстить вас (ведь вы были ангельски невинны и даже женщин почти не знали, мой драгоценный вояка)! Я был вынужден действовать исподволь, тайно, чтобы не спугнуть вас, скрывая свои намерения под маской святой дружбы. Я даже чуть было не испортил все дело, перестаравшись. Мне-то казалось, что все мои усилия пропадают втуне, - и вдруг я получаю от вас письмо. Вы должны признаться мне в одной ужасной вещи… Дело в том, что ваши чувства ко мне давно выходят за пределы обычной дружбы. Вы сами прекрасно понимаете, что это омерзительно; вы никогда не отважились бы на это признание, но я был вам преданнейшим другом, и если вы просто, без каких-либо объяснений или под нелепым вымышленным предлогом разорвете отношения со мною, я могу обвинить в разрыве себя, а вы не можете этого допустить. Итак, вы сознаетесь… Я могу не беспокоится: я больше вас не увижу. Вы попросились служить в колонии и, в тот момент, когда я буду читать это письмо, скорее всего будете уже на пути в Индию.
Должно быть, забавное у меня было выражение лица, когда я прочел эти строки про Индию. К счастью, военный корабль задержала в порту плохая погода, и я успел догнать полковника Бессбороу, сообщить ему, что я также испытываю к нему некие чувства, недостойные мужчины, и уговорить остаться. Впрочем, уговорить его не составило труда, сложнее было с его начальством, но мы и это как-то уладили – все-таки любовь творит чудеса.
А потом случился Большой Скандал. Анри поспешно вышел в отставку, и мы уехали на континент от греха подальше. Бежать вместе в такой ситуации – это все равно что жениться на женщине только потому, что вы ее скомпрометировали. Не знаю, сколько продлилась бы моя связь с Анри, если бы в нашу жизнь не вмешалось общественное мнение и – в перспективе – британское законодательство, но вряд ли очень долго. Однако совместное бегство волей-неволей связало нас навсегда, что меня совершенно не устраивало.
Я окончательно проникся отвращением к своей доле, когда мы поселились в Женеве – идиллическом тихом городе, расположенном в живописных местах и населенном преимущественно сытыми, довольным собой и своим благополучным мирком обывателями. Увы, выбирать нам изначально не приходилось: в нашем положении мы могли поселиться только во Франции или в Швейцарии, но Франция – не самое подходящее место жительства для британского офицера (пусть даже бывшего) в 1816 году, и нам осталась только Швейцария, а в ней – только Женева, потому что в других местах было еще тоскливее.
Анри был вполне доволен нашей жизнью. Казалось даже, что он ни о чем другом и не мечтал. Когда мы с ним, точно пара степенных супругов, совершали вечерами моцион по берегу Роны или Лемана, он обычно шумно восторгался картинами природы, затем признавался мне в любви и заканчивал каким-нибудь патетическим восклицанием вроде: «Ну, и чего добились те, кто пытался разрушить наше счастье? Я спрашиваю, кто победил – мы или они? Они изгнали нас, но страдаем ли мы от этого?.. et cetera»
Поэтому вполне понятно, отчего меня так обрадовал приезд лорда Байрона. Его появление обещало внести известное разнообразие в мое унылое существование, ведь хотя сам он всегда скучал и томился, окружающие его люди могли забыть о скуке навсегда. К сожалению, по приезде он заперся на своей вилле, не демонстрируя ни малейшего желания принимать кого-либо у себя или выезжать самому, но я использовал опий как приманку, и двери его дома для меня открылись. Я отдал ему все свои запасы, объяснив это тем, что Анри будто бы всеми силами борется с моей маленькой слабостью, вследствие чего мне неудобно держать или употреблять опий дома, и теперь у меня всегда имелся предлог для того, чтобы навестить Байрона и остаться с ним наедине, впрочем, не слишком часто, ибо опий – вещь коварная, и если прибегать к нему регулярно, это может иметь самые фатальные последствия. Мне казалось, что Байрон тоже это понимает. Но он бросился в этот омут с тем мрачным отчаянием, с каким, я полагаю, делал все в этой жизни. Вскоре я начал за него беспокоиться. Читать ему проповеди о вреде, который приносит злоупотребление чем-либо, в особенности наркотическими веществами, было бы совершенно напрасным делом, и я попытался разговаривать с ним, используя те аргументы, которые могли бы произвести на него впечатление.
-Милорд, это плохо кончится для вас, попомните мое слово. Представьте только: я – единственный человек, у которого вы можете разжиться этим зельем. Настанет день, когда вы не сможете обойтись без опия, а стало быть, и без меня. А ведь вы меня знаете – я не очень-то великодушен, и когда в моих тенетах окажется такая знатная жертва, не стану отказывать себе в разных не слишком человеколюбивых развлечениях. Думается мне, вам не слишком улыбается оказаться в такой кабале.
-Когда это случится, - отвечал Байрон, - тогда и поговорим об этом.
-Какая беспечность! Да знаете ли вы, чего я от вас потребую в первую очередь?
-Догадываюсь.
Он и в самом деле догадывался (что, впрочем, было неудивительно: я и не старался ничего скрыть – для чего? едва ли его можно было шокировать чем-то подобным). Смею также предположить, что он отнюдь не был так равнодушен ко мне, как хотел казаться. Иногда под воздействием опия он забывался.
-Милашка, вынужден признать, вы непростительно, дьявольски красивы, - сказал он однажды, когда мы полулежали рядом на софе, окутанные опиумным дурманом. - Готов поспорить, этим вы обязаны значительной примеси какой-то южной крови, верно? – Он говорил, как всегда, медленно, с небрежностью роняя слова; его низкий грудной голос звучал почти как шепот. - Ваша маменька, леди Вентворт, если я не ошибаюсь, - итальянка по происхождению. В вас это чувствуется – некая живость, огонь и… чувственность. – Он медленно склонился ко мне, словно намереваясь поцеловать, но в последний миг отстранился.
Видимо, Анри догадывался, какие комплименты иногда отпускаются мне в стенах виллы Диодати, и начал проявлять беспокойство. Поэтому в свой последний визит я был вынужден взять его с собой. Конечно, такое решение было сопряжено с некоторыми неудобствами (так, об опии, видимо, придется забыть, равно как и о чрезмерно откровенном флирте), но я существо ленивое, добродушное и, чего бы обо мне ни рассказывали, ненавижу сцены и по возможности стараюсь их избежать.
Когда мы приехали, я понял, что правильно поступил, привезя с собой Анри. Дело в том, что Байрон тоже был не один – мы застали у него довольно странную компанию, состоящую из двух молодых леди с откровенно синечулочными повадками и одного сильфа приблизительно моих лет, который, со своими золотыми кудрями до плеч, вдохновенным блеском в глазах, восторженными речами, а также фантастической мешаниной теорий Канта, Фихте и братьев Шлегелей, заменяющей, очевидно, мозги в этой очаровательной головке, мог посрамить всю Гейдельбергскую школу. Да, такие цветы порой вырастают на нездоровой болотистой почве романтизма. Они обычно долго не живут – климат для них все-таки слишком суров, - но в пору своего цветения весьма радуют глаз любителей… Однако для меня было большим сюрпризом узнать, что к таким любителям относится и Байрон. Я был уверен, что подобные типы действуют на него как ладан на известную особу, однако он почему-то весь вечер не отходил от мистера Шелли – так звали сего Генриха фон Офтердингена, - как будто общение с ним доставляло ему живейшее удовольствие.
Я долго не мог понять, в чем тут секрет. Сперва мне казалось, что все это делается для того, чтобы позлить меня или отмстить мне за то, что я приволок Анри. Но потом, приглядевшись, я понял, что не все так просто…
-Что ж, я этого и ожидал, - сказал я Байрону, улучив минутку. - В сих буколистических краях возможны только такие коллизии. Швейцария, Леман, весна, белокурые эфебы, бродящие по цветущим долинам и тенистым рощам… Прямо по Вергилию. Formosum pastor Corydon… Как же дальше, милорд? В общем: «Пастух Коридон к красавцу Алексиду пылал…» – на этом месте я зевнул. – Он, конечно, недурен, но, на мой взгляд, слишком… ммм… пресный.
-Пресные блюда полезны для здоровья, - ответил Байрон. – Особенно когда от пряностей вконец испортилось пищеварение.
Итак, наше поэтическое светило на диете.
Однако, приглядевшись, я заметил и еще кое-что: если в глазах Байрона порой вспыхивала подлинная страсть, то сияющий взор мистера Шелли выражал только безграничное и трепетное, но абсолютно платоническое обожание. Налицо было явное несовпадение интересов, и я понял, что могу не беспокоиться: грешить Байрон будет только со мной.
Мы пообедали вшестером. Когда обед был кончен и слуги унесли блюда и принесли мадеру и кларет, обе женщины – миссис Шелли (да-да, наш распутный Коридон воспылал страстью к женатому пастушку!) и ее сестра – нас оставили. У Анри было плохое настроение: он по-прежнему подозревал нас с Байроном во всех возможных грехах, даром что весь вечер не спускал с нас глаз и ясно видел, что мы от силы парой слов успели обменяться. Крошка Шелли, добрая душа, изо всех сил пытался его развеселить, и ему таки удалось завязать с моим амантом разговорец. Таким образом, четверо ненужных свидетелей были нейтрализованы, и ничто не мешало нам с Байроном уединиться.
Я встал из-за стола и вышел на балкон. Однако Байрон почему-то не спешил присоединиться ко мне, хотя я, уходя, как бы ненароком коснулся его плеча. Мне пришлось выманить его под предлогом обозрения окрестностей.
-Милорд, что это за скопление огоньков на том берегу Лемана, не Шамони ли?
-Возможно, - ответил Байрон.
Мы стояли рядом в темноте. Плотная гардина в дверном проеме была не задвинута, и я видел, как Анри, сидящий в комнате за столом, напряженно следит за нами. Ладно, к черту Анри. Все равно в такой темноте может только видеть наши силуэты, но ни за что не разглядит никаких подробностей. Шелли не было до нас никакого дела. Он сидел спиной к нам и продолжал заговаривать зубы Анри.
-Но точно вы не знаете? – спросил я, ощупью найдя руку Байрона на балконных перилах.
-Вам следует спросить мистера Шелли: он лучше знает эти места. – Байрон отнял у меня руку. Черт.
-Не сейчас, - я рассмеялся. – Не будем отвлекать его от беседы с Анри.
-Как вам угодно, - Байрон повернулся, чтобы идти назад, в столовую. Что с ним сегодня происходит, хотелось бы знать? Он и раньше любил ни с того ни с сего обдать холодом, но не так, как в этот раз.
-Милорд…
Он обернулся и выжидающе посмотрел на меня.
-У вас ведь еще остался опий, верно?
Байрон покачал головой.
-Как? – поразился я. – Вы хотите сказать, что вы его весь…
-Я его сжег, дорогой мистер Энсон. Вы были правы, когда говорили, что это проклятое зелье может забрать слишком много власти надо мной. Пришлось избавиться от него.
-Блестяще, - фыркнул я. – Если ваш правый глаз вас соблазняет, вырвите его к чертям собачьим, да? Однако жаль, что вы не подумали обо мне. Что я, скажите на милость, буду делать?
-Раздобудете еще, - пожал плечами Байрон.
-Ха! Вы думаете, это так легко? Думаете, опий в Женеве продается на каждом углу, как жареные каштаны? Вы знаете, что вы сделали? Лишили меня едва ли не единственного удовольствия! В этих краях и без того смертная тоска. – Я помолчал и прибавил, отважившись на последнюю попытку перевести разговор в нужное мне русло: - Теперь вам придется развлекать меня каким-нибудь другим способом взамен.
-Каким же, например? – поинтересовался Байрон. Черт бы побрал этот его непроницаемый вид и эти странные интонации (а точнее, отсутствие каких-либо интонаций; вне зависимости от обстоятельств его голос – этот жеманный полушепот – звучал всегда одинаково, и никогда нельзя было понять, шутит он или говорит серьезно, флиртует со мной или отвергает меня)! Я устал разгадывать загадки.
-Ну, придумайте что-нибудь.
-Помилуйте, мистер Энсон, я даже себя развлечь не могу. Как вам нравится моя мадера? Божественный напиток, не правда ли? Хотите, я принесу вам бокал?
-Нет, благодарю вас.
-Ну, тогда я налью себе.
Итак, Байрон определенно не имел желания оставаться со мной наедине. Удерживать его больше не имело смысла.
-Что так влечет вас туда, милорд? – сказал я ему в спину. – Мадера или…?
Он обернулся. Мгновение смотрел на меня молча, и я опять тщетно пытался обнаружить на его белом лице, в темноте похожем на маску, проблеск хоть какого-то чувства.
-Милашка, - протянул он наконец, - опомнитесь. Мы же не одни, в самом деле. – И шагнул в комнату.
Лорд Байрон
Я знаю Милашку еще с лондонских времен, но сблизились мы только в изгнании. В Лондоне он был мне неинтересен: мне всегда претили типы, наделенный столь неуемной, прямо-таки фонтанирующей жизнерадостностью, поскольку я считал и считаю до сих пор, что она не является признаком большого ума. Однако молодой Энсон, как я обнаружил, сойдясь с ним поближе, является исключением из этого правила – он неглуп и не лишен проницательности, но тем меньше у меня причин уважать его. То, что раньше сходило за детскую непосредственность, на деле оказалось просто безнравственностью. Он был гедонистом десадовского толка, равнодушным ко всему, кроме собственного удовольствия, и лишенным даже зачатков совести.
До своего бегства на континент он считался одним из самых видных представителей светской молодежи; женщины были от него без ума. Я не назвал бы его красавцем в строгом смысле слова, но он был элегантен, обольстителен и как-то по-особенному дерзок. К тому же, женщин, как известно, ничто не притягивает так, как равнодушие, а молодой Энсон был к ним настолько равнодушен, что просто-напросто не замечал: основной предмет его интереса, по его признанию, с отроческих лет составлял его собственный пол. В кругу своих собратьев он пользовался не меньшей популярностью, чем среди светских красавиц, слыл обольстителем и совратителем и заслужил таким образом свое прозвище Милашки Джорди. В Швейцарию он приехал в сопровождении своей последней жертвы – графа Бессбороу, но этого ему, очевидно, было мало, и он принялся напропалую кокетствовать со мной.
Не могу сказать, чтобы его чары не производили на меня впечатления, но мне претила мысль служить очередным развлечением пресыщенного юнца. А после того, как я познакомился с Шелли, Милашка стал и вовсе отвратителен мне. Я жил в простоте и спокойствии, не оскорбляя ни Господа Бога, ни мужчин, ни женщин. Пил умеренно, и только вино (бренди здесь все равно не достать). Много и плодотворно работал. Не страдал ни от бессонницы, ни от припадков черной меланхолии. Так неужели я позволю Милашке разрушить эту хрупкую гармонию?
Мои отношения с Шелли не приносили мне ничего, кроме радости. С каждым днем мы все больше сближались, и час исполнения моих желаний был, как мне казалось, совсем не далек. Я не торопил события. «Так что же, - смеялся надо мной Милашка, - неужели вы все еще созерцаете своего ангелоподобного приятеля голодными глазами и не предпринимаете никаких решительных мер? Я вас не узнаю, лорд Байрон». Я предоставил ему иронизировать сколько угодно, а сам раз и навсегда решил для себя, что Шелли сам меня полюбит. С ним все будет по-другому, не так, как с прочими. Я не стану добиваться его настойчивостью или силой, как не стану и соблазнять хитростью. Моя совесть будет чиста.
Хотя Шелли по временам впадал в труднопереносимый пафос – тираноборческий, богоборческий или еще черт-знает-с-чем-борческий, - в основном он вел себя очень мило и по-детски. В его характере была только одна черта, которая меня очень раздражала. Нет, это не идеализм, как некоторые могут подумать, и не моральное чистоплюйство, и не одержимость разными вздорными радикально-утопическими идеями – все это можно было выносить хотя бы потому, что без этих свойств Шелли не был бы собою и утратил бы известную часть своего очарования. Я говорю о другом – о присущей ему, к сожалению, вздорности, безрассудстве и глупейшей фанаберии.
Казалось бы, сама природа создала этого мальчика, такого милого, наивного и по-детски беспомощного, для того, чтобы он вечно играл подчиненную роль во всех сферах нашего бытия. Он явно всегда и во всем нуждался в руководстве со стороны более сильной личности. Но, как это ни странно, у него самого, похоже, имелось иное мнение на этот счет. Он не признавал никаких авторитетов не только в теории, но и на практике. Это проявлялось постоянно, в том числе и в общении со мной. Я вроде бы и старше, и опытнее, и оказываю на него заметное влияние, и он сам это чувствовал и по большей части охотно довольствовался второй ролью в нашем дуэте, но иногда, если мы расходились в чем-либо, он отстаивал свою позицию с какой-то вызывающей непреклонностью. У нас пока еще не было серьезных стычек, но я все время подспудно ощущал, что, если случится хоть одна, Шелли не сдастся так уж легко и, может быть, не сдастся вообще.
Он держал себя так не только со мною, но всегда и при любых обстоятельствах. Он очень упрям и крайне безрассуден. Сразу видно, что в жизни ему еще не приходилось бороться по-настоящему, коль скоро он так уверен в своих силах, потому что первое же сколько-нибудь серьезное препятствие оказалось бы для него, при его неосмотрительности, губительным. Но он не хочет этого понять. Он слишком верит в свои догмы, этот маленький герой и борец, - в этом его беда.
Я и сам не понимал, почему меня так злило это вздорное бунтарство, ведь оно еще ни разу не проявилось в полной мере: это просто невозможно при нашем спокойном существовании. Но в мелочах я замечал за Шелли это свойство постоянно, и оно выводило меня из себя. Мною сразу овладевало острое и непреодолимое желание поставить на место забывшегося мальчишку, и в такие минуты все восхищение и нежность, которые я к нему испытывал, меня оставляли, и я становился способен на любую, даже неоправданную жестокость, лишь бы преподнести моему юному приятелю урок, в котором столь великодушно и неосмотрительно ему отказала судьба, такая безжалостная к другим.
Однажды я не удержался.
Это случилось на озере (мы часто катались на лодке) и началось из-за сущего пустяка.
Садясь за весла, я снял сюртук и кинул его на дно лодки. И тут из кармана предательски вывалилось несколько исписанных листов бумаги. Это были «секретные» стихи Шелли – секретные, потому что он никому их не показывал. Он вбил себе в голову, что имеют право на существование только те его произведения, которые касаются общественно-гражданских либо нравственно-философских тем. Но вдохновению, как известно, не прикажешь, и непослушная муза заставляла его воспевать человеческие чувства, красоту окружающего мира и иные недостойные предметы. Эти-то стихи и становились «секретными» - у Шелли не хватало духу их уничтожить, но в то же время он их слегка стыдился и скрывал. Но я именно «секретные» стихи считал самым лучшим из всего, что он писал: они были простые, искренние и, главное, лишенные этого невыносимого пафоса и философских заумностей. Мне их давала почитать Мэри, которая переписывала и бережно хранила все его произведения. Она-то считала своего мужа гением и верила, что каждое написанное им слово несет на себе печать бессмертия, а посему весьма охотно и с гордостью давала мне для ознакомления и рецензирования очередную переписанную ею порцию «секретных» стихов – естественно, втайне от мужа.
Итак, зоркий Шелли, сидевший на корме, углядел выпавшие из моего кармана листочки и опознал свои вирши.
-Ах, Байрон, что это? – воскликнул он. – Где ты это взял?
-Не важно, - ответил я, подобрав рассыпавшиеся листы и спрятав их в карман жилета.
-Отдай! – вспыхнул Шелли.
-Непременно, когда прочту.
-Как тебе не совестно?! Отдай, отдай немедленно!
Я посмотрел на него, улыбнулся и покачал головой.
-Ах, так!.. – Шелли поднялся на ноги и сделал шаг ко мне.
Я ловко качнул лодку, и он свалился на сидение. Он снова попытался встать – и я снова сделал так, чтобы он упал.
Пока это была всего лишь шутка – с моей стороны, во всяком случае. Но все шутки кончились, потому что Шелли незамедлительно вскочил на ноги в третий раз.
Спрашивается: неужели он не знал, что в лодке управляет ситуацией тот, кто сидит на веслах? Если гребец достаточно умелый (а я – обойдемся без ложной скромности – причисляю себя к таковым), он может сделать так, что ни одна душа не сдвинется с места. Шелли не мог этого не знать, а если и забыл, то я два раза ему об этом напомнил. И какого черта он встал в третий раз? Чего он хотел добиться?
-Надеюсь, ты помнишь, Шелли, что мы хотели ехать в Шильон, - сказал я. – Так вот, боюсь, нам придется отложить поездку.
-Почему? – спросил он, слегка сбитый с толку и недоумевающий, с чего это я вообще заговорил о Шильоне.
-Да потому, что тебе будет трудновато сидеть в седле. Ты с таким постоянством падаешь на копчик, что тебя, право, жалко становится.
Мы оба рассмеялись. Игра, забава… Двое друзей дурачатся…
Тем временем Шелли осторожными шажками подобрался ко мне. Разумеется, это произошло с моего дозволения: мне было интересно, что он намерен делать дальше.
Он потянулся к моему жилетному карману. Я прикрыл карман рукой. Шелли вцепился в мои пальцы, пытаясь их разжать. Неужели он в самом деле рассчитывал, что сможет со мной справиться? Разве за время нашего знакомства у него не было достаточно случаев убедиться, насколько я сильнее?
Я всерьез разозлился, и злость, овладевшая мною, была настолько сильна и внезапна, что привела к необдуманному и, пожалуй, излишне жестокому поступку. Во время нашей борьбы – шутливой и нешуточной одновременно – я качнул лодку, сильно и резко наклонив ее на один бок. Произошло то, на что и был рассчитан этот маневр, - Шелли свалился за борт.
Он не умел плавать, и мне было об этом прекрасно известно. Наверное, не стоило подвергать его такому суровому испытанию, но тогда мне казалось, что это послужит для него хорошим уроком. Он с громким плеском погрузился в воду, и я увидел неподдельный ужас на его лице, руки его судорожно и отчаянно взметнулись, пытаясь ухватиться за борт лодки.
-Байрон! – вскричал он, и сейчас я с ужасом вспоминаю этот жалобный призыв, но тогда он прозвучал музыкой в моих ушах. Наш Шелли, такой храбрый, такой решительный, молил о помощи!
Конечно же, я не позволил бы ему утонуть. Я неплохой пловец, и спасти Шелли мне не составило бы труда, так что в этом отношении никакого риска быть не могло. Мне просто хотелось поиграть с ним немного… Хотелось, чтобы он побултыхался в холодной воде, попускал пузыри и подумал немного о том, к чему приводит бессмысленное упрямство. Наклонившись над бортом лодки, я с интересом смотрел, как его тянет на дно. Я даже протянул ему руку, он ухватился за нее из последних сил, но его похолодевшие пальцы разжались, и я отпустил его.
Но вот он уже самым натуральным образом пошел ко дну, и мне пришлось лезть за ним. Тут-то и выяснилось, что наказал я не только его, но и самого себя, потому что вода в озере была дьявольски холодная. Едва я оказался радом с Шелли, его руки так крепко обхватили мою шею, что я с трудом смог оторвать его от себя, чтобы, наклонив лодку, помочь ему перелезть через борт (а лучше сказать: взвалить его, парализованного страхом, на борт и столкнуть вниз, на дно). Следом я взобрался в лодку сам.
Нас обоих колотила дрожь – его по большей части от страха, меня от холода. Шелли съежился на своем обычном месте - на корме, и дикий, бессмысленный взгляд его расширившихся от ужаса глаз ясно говорил: он еще не осознал как следует, что спасен. Золотистые кольца волос прилипли к щекам и шее – как это часто бывает, намокнув, его золотое руно стало темнее и закудрявилось еще сильнее. В лице его не было ни кровинки, и тонкие дрожащие губы казались совсем белыми. Он был так жалок, что я растрогался и мгновенно забыл свой гнев. Более того, я даже пожалел о содеянном. Мне следовало обойтись мягче с этим нежным созданием, не стоило его так сильно пугать, и потом, он же продрог до костей и может заболеть. Надо его как-нибудь согреть!
Пока Шелли, тяжело дыша, приходил в себя, я снял с него мокрую рубашку, сапоги и чулки, оставив лишь панталоны – из уважения к его стыдливости, а затем закутал его в свой сюртук, который все это время благополучно пролежал на дне лодки и потому был сухим. Понятно, что, раздевая его, я не мог не подумать о том, чтобы согреть его иным, более увлекательным способом, но благоразумно решил повременить и, чтобы отвлечься от подобных мыслей, не теряя времени, взялся за весла. Это вскоре помогло согреться и мне, хотя мокрая одежда мешала грести, прилипая к телу.
Очухавшись и отогревшись, Шелли… Что же, вы думаете? Рассердился на меня за мою выходку? Ничего подобного! Он начал с того, что принялся демонстрировать благородство:
-Ах, Байрон, ты сам весь мокрый! Возьми свой сюртук, мне уже не холодно, честное слово, возьми же!
Я запретил ему даже думать о том, чтобы снять сюртук, но он продолжал сокрушаться:
-Но тебе же холодно, ты замерзнешь и заболеешь! И это все из-за меня! Я потерял равновесие и упал за борт. Прости меня, Байрон, я так неловок, я должен был сидеть смирно.
«Ага, до него, кажется, начинает доходить смысл урока!» - обрадовано подумал я, но тут Шелли охладил мой педагогический пыл:
-И все-таки… отдай мне стихи!
Я скрипнул зубами, но все же извлек из кармана и протянул ему рукопись - комок слипшейся бумаги, покрытой расплывшимися чернильными пятнами, на которой при всем старании нельзя было разобрать ни слова. Для Шелли это, впрочем, не имело значения: главное принцип, главное, что он все-таки получил назад свои «секретные» стихи.
Джордж Энсон
Я достаточно хорошо изучил тот исполненный иносказаний и недоговоренностей язык, на котором обычно изъяснялся Байрон, чтобы понять, что на самом деле означала произнесенная им на балконе фраза: «Мы же не одни, в самом деле», особенно в сочетании с обращением «Милашка», которое он использовал, когда хотел подчеркнуть особого рода расположение ко мне. «Когда мы останемся одни, я буду более внимателен», - вот что он хотел сказать на самом деле.
Но вот остаться одним нам никак не удавалось – «благодаря» молодому мистеру Шелли. Я уже, признаться, отчаялся выгадать момент, когда подле Байрона не будет торчать эта анемичная тень: они так сблизились, что, кажется, стали просто неразлучны.
Если ему угодно называть это любовью – пусть называет. В конце концов, на то он и поэт. Я же, будучи натурой прозаичной, никак не могу спутать любовь с неудовлетворенным желанием. Ясно, что эта история начиналась как мимолетный каприз, и, если бы Шелли сразу ответил на чувства Байрона, то уже через неделю смертельно надоел бы ему, ибо отнюдь не производит впечатления человека, способного надолго заинтересовать такого искушенного либертена. Дело в том, что Шелли, может, и мил, но совершенно бесцветен. Он действительно красив (если понимать под красотою классическую правильность черт и гармонию линий), но его красота нисколько не волнует и не интригует. У него явно есть предрасположенность к чахотке – отсюда происходит нежный болезненный румянец и красота и выразительность очей (они у Шелли, как у всех слабых здоровьем людей, кажутся необыкновенно большими и глубокими). Он хрупок и малокровен, и это сообщает его внешности некую воздушность и бесплотность, которой так восхищается Байрон и за глаза зовет своего молодого друга Ариэлем и ангелом. Нрав же его и повадки в полной мере соответствуют слащаво-ангелоподобной наружности, тогда как мой поэт всегда предпочитал нечто более опасное и непредсказуемое. В общем, при любых других обстоятельствах Шелли мог привлечь Байрона лишь случайно и ненадолго. Но судьбе было угодно распорядиться иначе: увлечение Байрона осталось неразделенным и по этой причине стало мало-помалу принимать характер совершенно маниакальный, ибо Байрон, как известно, не способен ни в чем себе отказать и малейшее препятствие или промедление в исполнении своих желаний воспринимает как трагедию всей своей жизни и готов все силы бросить на борьбу с ним. Конечно же, у Шелли и в мыслях не было набивать себе цену, но по иронии судьбы его поведение привело именно к этому, и он со своей святой простотой совершил то, чего на моей памяти не удалось ни одной опытной кокетке, – свел Байрона с ума.
Шелли меня недолюбливает. Его охлаждение ко мне началось в первый же день нашего знакомства, когда он выяснил, что я не дочитал до конца «Критику способности суждения» (тот факт, что я одолел, хотя и с великими муками, первые две «Критики», не мог служить ни оправданием, ни хотя бы смягчающим обстоятельством). В дальнейшем он разочаровывался во мне все сильнее, а я со своей стороны не делал ничего, чтобы реабилитировать себя в его глазах, потому что отродясь не имел цели нравиться подобным типам. В итоге мы были знакомы не более недели, а Шелли уже был в ужасе от моего цинизма, безнравственности, эгоизма, сословных предрассудков и презрения ко всему и всем (а в особенности к изрекаемому им романтическому вздору). Забавно, конечно, что меня он за это не выносит, а Байрона, который отличается теми же качествами, боготворит (я уж молчу о том, что Байрон – открою страшную тайну - вообще не читал Канта). Видимо, последовательность не входит в число добродетелей, которыми столь щедро отмечен этот удивительный юноша. Анри ему тоже не нравится; он был военный, презирал немцев (Шелли, этот образцовый выкормыш романтического гнезда, был страстным германофилом; в этом, как и во многом другом, они с Байроном расходились диаметрально, но Байрон каким-то неведомым образом умудрялся сглаживать противоречия), а Канта не то, что не читал, но даже, боюсь, вообще не знал, кто это такой.
Итак, сей строгий страж все время стоял между мною и Байроном. Кончилось тем, что однажды я приехал на Диодати в двенадцатом часу ночи. Возможно, это было не совсем подходящее время для светских визитов, зато я мог быть уверен, что мистер Шелли, ведущий образ жизни жаворонка, не нарушит наш с Байроном тет-а-тет. Я был, разумеется, один как перст. Анри очень не хотел меня отпускать, и мне пришлось поступиться моим миролюбием и пойти на легкий скандал.
Я полагал, что Байрон будет не готов принимать гостей в такой час, но, к своему удивлению, застал его во всеоружии. Он вышел ко мне, одетый в соответствии с вечерним часом – правда, не во фраке, а в черном сюртуке (что было, несомненно, к лучшему: фрак создал бы неуместную торжественность). То обстоятельство, что он не заставил меня ждать и спустился в гостиную сразу, как только ему обо мне доложили, ясно указывало: я застал его уже одетым. Стало быть, он кого-то ждал, но кого? Не Шелли же, в самом деле.
-Вот так сюрприз, - промолвил Байрон со своим извечным безразличием.
-Неужели? – усомнился я. – А мне кажется, вы были готовы к моему приходу.
-Хм. Откуда такая уверенность, могу я узнать?
-Я располагаю двумя посылками. Первая: вы одеты по-вечернему – темное платье и светлые чулки. Так не одеваются те, кто намеревается коротать вечер в одиночестве.
-Вот прекрасно! Из того, что я даже в такой глуши пытаюсь по мере сил сохранять привычки джентльмена, вы делаете бог знает какие выводы!
-Соблаговолите дослушать до конца, милорд. У меня есть еще вторая посылка.
-Я весь внимание. Итак?..
-Ваш недвусмысленный призыв был услышан. Вы помните наш последний разговор наедине, у вас на балконе? Вы мне сказали… - тут я ему пересказал свои измышления по этому поводу.
-Вы переусердствовали в области логики, мой дорогой сэр, - усмехнулся Байрон, выслушав меня. – Когда я сказал вам, что мы не одни, я имел в виду именно то, что мы не одни, и ничего более. Я понимаю, что вам гораздо приятнее думать, что я сгораю от страсти и каждый вечер наряжаюсь со всей возможной торжественностью и сижу тут как Лорелея в ожидании вас (кстати, вы заставили меня изрядно потомиться: с момента разговора на балконе прошло немало времени, и будь я в самом деле влюблен, я бы за этот срок элементарно свихнулся), но вынужден охладить ваш пыл: вы ошибаетесь.
Он произнес эту речь своим неподражаемым голосом, таким медленным и тихим, словно полусонным, который одновременно раздражал и усыплял слушателя; он сидел, томно откинувшись на спинку кресла и глядя из-под полуопущенных ресниц (была у него такая немного женственная манера – держать веки полуопущенными, словно бы его раздражал яркий свет) не на меня – я был не достоин того, чтобы на меня смотрели, - а куда-то мимо, и во всем этом было столько равнодушия, что даже я на минуту почувствовал себя обескураженным. Но я взял себя в руки. Я его хотел и я собирался его получить, причем желательно сегодня.
Кроме того, надеяться услышать от Байрона прямое и чистосердечное признания в том, что он кого-то ждал, было бы в высшей степени наивно, и я знал, что он ответит нечто подобное. Его амурные приключения всегда были двух родов: либо он сам кого-то завоевывал, либо его… не то, чтобы завоевывали (Байрон не терпел каких-либо агрессивных действий в отношении своей особы), но, скорее, повергались перед ним в прах и смиренно ждали, когда он снизойдет и окажет милость. Судя по его обжигающей холодности и унизительному пренебрежению, он пытался направить развитие отношений со мной по второму руслу, но безуспешно. Меня невозможно было отнести ни к одной из этих двух категорий, и, по-видимому, это его слегка озадачивало, чем и объяснялось его настороженное отношение ко мне: я был неизученным объектом, он не знал, чего от меня следует ждать, а неизвестность и следующая из нее неспособность контролировать ситуацию всегда его угнетали.
-Прекрасно, - сказал я, - но вы тоже торопитесь с выводами. Я всего лишь полагал, что вы меня ждали, это верно, но с чего вы решили, будто я подозреваю в вас любовь ко мне, я, которому прекрасно известны ваши чувства к нашему дорогому мистеру Шелли?
-Мне кажется, это вытекало из сказанного вами, - ответил Байрон. Он пока еще сохранял свою извечную томность, но я чувствовал, что он начал нервничать.
-Из сказанного мной, - протянул я, подражая его медленной жеманной интонации, - вытекает только то, что я сказал, и ничего более.
Конечно же, Байрон не стал приветливее, когда увидел, что я тоже могу пользоваться его оружием – я не хочу сказать, что владел им в совершенстве, да у меня и не было такой цели: у меня было полно других занятий помимо отработки различных способов причинять людям боль; это только у Байрона была одна радость в жизни – выбрать жертву, пригвоздить ее отравленным клинком и с мрачным сладострастием наблюдать за ее конвульсиями, - поэтому он, как мне кажется, дни и ночи проводил, оттачивая и шлифуя свое мастерство, подобно тому, как иные из нас оттачивают и шлифуют ногти, делая маникюр (кстати, ногти у Байрона были длинные, сверкающие, как стекло, и такие острые даже на вид, что к ним страшно было прикоснуться, поэтому он, можно сказать, всю жизнь посвящал оттачиванию - рифм, ногтей и своего остроумия).
-Вы что, явились сюда на ночь глядя ради подобных бессмысленных споров? – осведомился Байрон.
-А вы не рады моему приходу? – спросил в свою очередь я. – Я могу уйти.
-А ведь это провокация, мон шер. Я хозяин, вы гость. Как могу я признаться, что не рад вам, даже будь это правдой?
Ну, я бы не сказал, что для него это такая уж проблема. Вот признаться в том, что он рад мне, - это действительно немыслимо.
-Без опия вы сделались невыносимы, милорд, - вздохнул я, уставившись на брошь из оникса, которой был заколот его шейный платок, завязанный причудливым узлом его собственного изобретения. Все наши модники копировали этот узел, именуемый «байроновским», и я не был исключением, но завязал его всего один раз, после чего поклялся никогда больше этого не делать. Дело в том, что платок, завязанный этим мудреным способом, хотя и смотрелся весьма эффектно и облегал шею таким образом, что носитель его был вынужден держать голову слегка откинутой назад и в результате имел осанку надменную и неприступную (что ныне в большой моде), но отличался таким тугим и неудобным узлом, что я рекомендовал бы «байроновский» галстук членам монашеских орденов в качестве особо изощренного способа умерщвления плоти (не говоря уже о том, что адские усилия, которые требовались для того, чтобы завязать такой галстук, весьма способствовали бы воспитанию в монахах смирения, трудолюбия и иных богоугодных свойств).
Мне вдруг стало смешно. А еще – жалко его, этого человека, полузадушенного собственным галстуком и тратящего на какие-то бесполезные препирательства время, которое мы могли бы провести с куда большей пользой. Мы сейчас одни, я нравлюсь ему (он сам признавался), он нравится мне… Так какого черта мы не в спальне? Разрази меня гром, вот он – источник сплина и мировой скорби, в этом проклятом галстуке, в этом неудовлетворенном желании, в этой неспособности получать от чего-либо удовольствие, живую радость, в этой необходимости просчитывать каждый шаг и наблюдать за всем вокруг из-под полуопущенных ресниц, следить за своими жестами и говорить неестественным голосом… Боже мой, что заставило его обречь себя на такой ад?!
Непроизвольно я протянул руку к его шее, сорвал с него брошь, ослабил узел, дернув за один конец галстука.
-Ну и что сие значит? – поинтересовался Байрон, вскинув одну бровь (никто не умел вскидывать бровь так, как он: его лицо сохраняло абсолютную, поистине мраморную неподвижность, на лбу не появлялось ни одной морщины, как это обычно бывает, а тонкая бровь словно сама по себе приобретала эдакий ироничный излом; боюсь даже вообразить себе, сколько времени он отрабатывал эту гримасу перед зеркалом).
-Мне показалось, что вам трудно дышать, - ответил я.
-Вы очень заботливы, - процедил сквозь зубы мой собеседник, после чего невозмутимо принялся завязывать у себя на шее ту же удавку, от которой я его только что избавил. Я перехватил его руку. Он мне не противился, только смотрел слегка выжидающе.
И тогда я прижал его руку, такую безвольную в ту минуту, к своей щеке, затем провел ею по своей груди и животу, прижимая ее крепче, чтобы он ощутил мое тело сквозь одежду, и наконец оставил ее в положении совершенно недвусмысленном. Байрон тотчас убрал руку – не отдернул в испуге, нет, просто убрал с равнодушной неторопливостью, но я успел заметить, что он непроизвольно облизнул губы.
-Пересохли, бедняжка? – участливо спросил я.
-О чем вы?
-О ваших губах. Вы облизываетесь…
Байрон неожиданно рассмеялся.
-Вам легко говорить, вы здесь с лордом Бессбороу, а я уже столько времени один как перст. Да еще весна, черт бы ее побрал. Еще неделя воздержания – и я начну облизываться на каждом шагу, причем без всякого повода.
-Что же заставляет вас терпеть такую пытку?
-Мне казалось, что вы, которому прекрасно известны мои чувства к нашему дорогому мистеру Шелли, не должны задавать мне подобные вопросы.
-Ах, вот оно что! Что ж, могу вас поздравить: вы затеяли безнадежное дело.
-А я люблю безнадежные дела, - отрезал Байрон.
-Это заметно. – Я обошел кресло, в котором он покоился, встал за спинкой и, обняв моего собеседника за шею, прошептал ему в самое ухо: - Милорд, раз в жизни дайте себе волю. Сделайте то, что вам свойственно и что вам действительно хочется сделать.
-По-вашему, мне это свойственно, да? – усмехнулся Байрон. – Удовлетворять свои инстинкты с вами – с человеком, которого я не люблю и даже не уважаю, к которому не испытываю ничего, кроме похоти, которая даже не заслуживает того, чтобы ее назвали животной, ибо она противоестественна, - вот он, мой удел, да?
-Слова-то какие, Боже мой! – я вздохнул и закатил глаза. – Ну что ж, давайте разберемся. Во-первых, говорю вам сразу, меня нисколько не задело определение, которое вы походя дали мне: «человек, которого я не люблю…» и так далее. Я вас тоже не люблю, как вы уже догадались. Уважать я вас, впрочем, уважаю (думаю, что и вы меня уважаете в глубине души вопреки сказанному вами). Что же до всего остального, то вот что я вам отвечу на ваше патетическое восклицание: да, я считаю, что все, к чему вы стремитесь, вам свойственно, а потому должно быть исполнено. Природа создала вас таким – развращенным бессердечным подонком.
-Довольно, пожалуй, - Байрон остановил меня жестом, словно я был докладчик. – Де Сада и Ламетри вы, я вижу, читали внимательно и даже приняли за руководство к действию. Удачи вам на этом пути, но меня за собой не тащите. Я не животное, мистер Энсон, и я не рожден для того существования, которым вы меня соблазняете.
-Конечно, вы не животное! – воскликнул я. – Разве я говорил что-либо подобное? Напротив. Просто взамен этических начал, которые явно присутствуют в вашем сознании в более чем редуцированном, я бы даже сказал – извращенном виде и явно привиты вам искусственно вопреки вашим природным склонностям… так вот, взамен этических начал вам даны начала эстетические. Вы человек искусства, вы любите красоту. Эстетика, а не этика, – вот единственный закон, коему вам следует подчиняться. Кстати, в этом мы с вами схожи; поэтому-то я и хочу сблизиться с вами: у нас много общего, и мы можем быть полезны друг другу, доставлять друг другу удовольствие.
Пока я говорил, мои руки массировали его плечи. Было приятно чувствовать, как напряженные мышцы постепенно расслабляются.
-Что скажете, милорд? – спросил я.
-Что я скажу? – он снова усмехнулся. – Вы помните, как Мефистофель у Гете называет Змия «моя тетушка, почтенная змея»? Так вот, я считаю, что вы – один из многочисленных племянников этой самой тетушки. – Байрон вдруг резко поднялся с кресла и повернулся ко мне лицом. – Будем считать, что сегодня вы добились своего, дьявольское вы создание.
-О чем вы? – в ту минуту я в самом деле не понимал, о чем он говорит.
-О чем? Вы слишком увлеклись своими проповедями, Милашка, и, кажется, забыли об изначальной цели своего приезда ко мне. Вот, возьмите свечу и ступайте наверх. Вы ведь знаете, где мой кабинет, верно? Спальня там же, в смежной комнате. Я к вам скоро присоединюсь, а сейчас мне надо позаботиться о вашем экипаже, потому что вы останетесь до утра, как я полагаю.
Признаюсь, этот неожиданный успех меня ошеломил. Я и не надеялся получить желаемое сегодня, и ничто в поведении Байрона не указывало на такую перемену – и вот, пожалуйста: «Берите свечу и идите в спальню». Да уж, с этим человеком никогда не предугадаешь, что случится в следующую минуту.
Мне часто приходилось бывать в кабинете Байрона. Там мы обычно курили опий, расположившись на турецком диване. Но в его спальню я вошел впервые, поэтому вполне естественно, мне захотелось рассмотреть все в подробностях, когда я переступил порог. Комната была обставлена в восточном стиле: низкая мягкая мебель с горами подушек, богатые ковры на полу и большое количество всевозможных дорогих безделиц и украшений. Окна были закрыты ставнями снаружи и плотными портьерами изнутри, но створчатые двери, ведущие на балкон, были приоткрыты, и под свежим ветром с озера трепетали газовые занавески и качались бархатные гардины. Если бы не ветерок, в этом царстве плотных тканей было бы нестерпимо душно.
Две картины на стенах не слишком вписывались в восточное убранство спальни, но на месте Байрона я бы тоже их оставил, настолько они были хороши. Первая – массивное полотно, принадлежащее, если я хоть сколько-нибудь в этом разбираюсь, кисти представителя испанской школы позапрошлого столетия – изображала муки грешников в аду. Таинственная барочная дымка сглаживала излишнюю, на мой вкус, пестроту и яркость красок. Светлые обнаженные тела грешников, переплетенные в причудливых позах со зловещими черными фигурами мучителей, были исполнены такого сладострастия, что картина напоминала иллюстрации к сочинениям маркиза де Сада. Да уж, это поистине дьявольское произведение так и просилось быть повешенным напротив кровати: при определенных жизненных обстоятельствах оно могло оказывать вдохновляющее действие на своих зрителей.
Вторая картина являла полную противоположность первой. Но, небольшая по размеру, не такая живописная и виртуозно исполненная и лишенная всех этих барочных излишеств, она не уступала первому полотну драматизмом. На ней был запечатлен ангел, спустившийся к одру умирающего – молодого темноволосого мужчины, на лице которого – несомненная удача художника – выражение ужасной агонии сменялось облегчением и даже блаженством при виде явившегося к нему посетителя. Выражение лица ангела также заслуживало внимания. В нем не было и следа величественной мудрости или блаженной бессмысленной доброты, печать коих носят на челе все ангелы со времен Ренессанса. Этот небесный посланец был глубоко человечен. Он смотрел на умирающего с каким-то испугом и растерянностью, словно в нем рождали немой ужас эти муки и он не знал, как можно их успокоить. Мне казалось даже, что я вижу слезы на дне его лучезарных очей и замечаю, как дрожит бесплотная рука, нерешительно протянутая к умирающему – не для обычного благословения, нет, но для того, чтобы взять его руку и ласково сжимать ее до самого конца.
Альков был скрыт за тяжелыми бордовыми занавесями. Я раздвинул их и увидел широкую, заваленную подушками постель. В изголовье лежал кинжал с украшенной самоцветами рукоятью, книга в потрепанном черном кожаном переплете и оправленный в серебро футляр, в котором обычно помещаются миниатюры. Вид этих предметов разжег во мне любопытство, и я, прислушавшись к тишине за дверью и убедившись, что Байрон еще не идет, взял футляр и осторожно открыл. На меня взглянули аметистовые очи еще одного нездешнего ангела – Шелли. «Ничего нового», - подумал я, закрывая футляр, и взял книгу, которая поразила меня больше, чем миниатюра, ибо такое чтение, как мне казалось, мало соответствовало натуре Байрона, - то был католический молитвенник. Я распахнул книгу наугад, и она, как это часто бывает, открылась на той странице, к которой владелец чаще всего обращался. Это был “Miserere”. Двенадцатая строфа отчеркнута ногтем.
Cor mundum crea in me Deus:
et spiritum rectum innova in visceribus meis
Я едва успел захлопнуть молитвенник и положить его на место, потому что в этот миг в спальню вошел Байрон. Я ощутил вдруг некий трепет, не сказать, чтобы приятный, и вдруг понял, что совсем не уверен, хочу ли я вообще того, что сейчас произойдет. Меня по-прежнему волновала его красота, такая трагическая и вместе с тем порочная (совсем как та картина, изображающая грешников в аду), но мысль о том, что сейчас мне предстоит отдаться в его власть, наполнила меня вдруг каким-то беспокойством. Хуже всего было то, что я не видел пути назад. Глупо было бы пытаться ускользнуть после того, как я столь настойчиво и откровенно этого добивался. (И, к тому же, я сильно сомневался, что мне удастся уйти по-хорошему.)
Поэтому, когда Байрон сделал шаг ко мне, я отошел от него дальше, как бы для того, чтобы рассмотреть картину с грешниками, а на самом деле желая лишь оттянуть тот момент, когда он ко мне прикоснется. Он еще раз попытался приблизиться, и я снова отступил. Но было ясно, что долго так продолжаться не может. И в самом деле, Байрон наконец недовольно сказал:
-Какого черта, Милашка? Пошли в постель.
-Может, вы хотя бы поцелуете меня для начала, грубое вы животное? – осведомился я.
-Думаете, это так легко, когда вы бегаете от меня по всей комнате? – парировал он, подойдя ко мне. Теперь я был вынужден это ему позволить.
Мне захотелось закрыть глаза, когда его губы приблизились к моим губам. Мы были почти одного роста, поэтому ему не пришлось склоняться ко мне, как это делал Анри. Он лишь слегка запрокинул мою голову назад и наклонил на бок, положив руку мне на затылок. Мне пришло в голову, что он может заметить, что я дрожу, чего мое самолюбие не вынесло бы, и я непроизвольно постарался хотя бы немного отстраниться, но его руки сжали меня еще крепче. Я понял, что если даже мой нелепый страх сейчас возобладает над гордостью и здравым смыслом и я решусь сбежать, он мне не позволит. Да, он меня не отпустит. Мне не вырваться из этих властных объятий.
Теперь он сидел на кровати, я стоял перед ним. Мой сюртук, жилет, галстук уже валялись на ковре; настала очередь сорочки. Он медленно стаскивал ее с меня через голову, и я стоял с поднятыми вверх руками и лицом, закутанным в батист, ощущая его поцелуи на животе, груди, горле… Наконец сорочка была сорвана. Байрон потянул меня к себе, уронил на постель между мягкими подушками, взялся было за пуговицы на панталонах, но, видимо, ему не хотелось возиться с ними.
-Сними все это, - распорядился он и принялся за свою одежду.
Я повиновался, думая о том, что мне предстоит. Я никогда еще до такой степени не терял контроль над ситуацией, и меня это беспокоило. Когда я ложился с другими, то всегда был уверен, что если мне что-то не понравится, то достаточно будет просто сказать «нет»; теперь же слово «нет», равно как и все прочие слова, не имело никакой власти, и я боялся, что мне придется делать нечто, что будет неприятно или даже больно. Я позволял это своим любовникам раза два или три за всю жизнь, и всякий раз ощущения были бесконечно далеки от удовольствия, поэтому я старался изобретать разные компромиссные способы. Но ведь Байрона едва ли удовлетворят эти жалкие полумеры. И точно, он перевернул меня на живот. Я уткнулся лицом в подушки, чувствуя его поцелуи на шее и плечах и иногда вздрагивая, когда он слегка прикусывал кожу. Что больше всего меня поражало в нем, так это отсутствие каких-либо признаков возбуждения (за исключением одного и наиглавнейшего). У него не тряслись руки; его движения не приобрели той лихорадочной поспешности, когда двое просто жадно хватают и тискают друг друга, невпопад, без какой-либо – да простится мне это выражение, но другого я не найду – системы, что лично меня раздражает несказанно, ибо даже в минуту любовного опьянения, как ни парадоксально это звучит, нужна трезвая голова, в особенности у того из партнеров, от которого все зависит; он не прижимался влажными губами к моему уху и не бормотал всякий сбивчивый вздор; его дыхание стало глубже (или мне так казалось, потому что мы теперь были близки, и я мог хорошо его слышать), но оставалось все таким же ровным, и ни одного стона не сорвалось с его уст. Мне понравилось, что он не торопился, как другие. Впрочем, едва ли это было связано с желанием доставить мне удовольствие искусными ласками. Просто для него, как я заметил, имели большое значение ощущения, связанные с осязанием, поэтому он медленно, дюйм за дюймом ощупывал меня всего руками и губами, то легкими, то сильными прикосновениями, а то вдруг впиваясь в меня зубами или острыми своими ногтями, и я вскрикивал от боли и неожиданности и выгибался под ним, а он отрывистым шепотом говорил: «Тише» или «Спокойно», и его руки прижимали меня к постели и заставляли успокоиться. Простыни, на которых я лежал, и подушка, в которую я уткнулся лицом, сделались нестерпимо горячими и влажными, но мои попытки сменить положение мгновенно пресекались. Я не мог даже пошевелиться самостоятельно, я не принадлежал себе, и это по-прежнему слегка меня пугало, но этот страх только усиливал вожделение.
Его ладони заскользили по внутренней поверхности моих бедер. Боже всевышний, кто бы мог подумать, что это доставит мне столько блаженства! Я вцепился зубами в подушку, чтобы не застонать, и раздвинул ноги шире, позволяя ему касаться меня везде. Пальцы скользнули выше, туда, где меня, кажется, никто еще не трогал, по крайней мере, рукой. Один палец попытался проникнуть в меня; мне это не понравилось, и я мгновенно напрягся. Байрон тут же меня оставил, отодвинулся на край кровати, и мне стало страшно холодно без него.
-Что же ты?.. – выдавил из себя я, поражаясь, как изменилось звучание моего голоса – он стал таким хриплым и надсадным и с таким трудом повиновался мне, что казался просто не моим.
-Сейчас, - последовал ответ. Его-то голос не изменился ни капли, будьте уверены.
Я по-прежнему лежал, распластавшись на постели и уткнувшись лицом в подушку (почему-то мне совсем не хотелось ни шевелиться, ни открыть глаза), и мог только догадываться, что он делает. Я услышал характерный звук, с которым отскочила плотно пригнанная пробка, закрывавшая горлышко сосуда, и почувствовал, как в воздухе разлился благоуханный запах. Мускус… амбра… сильный аромат восточных благовоний. В следующее мгновение Байрон снова был рядом со мной, и его пальцы заскользили там же, только теперь они были для чего-то смазаны благовонным маслом. Я опять сжался. Это произошло независимо от моей воли; я не собирался препятствовать Байрону, зная, что это бесполезно, но, видимо, тело мое не хотело таких ласк, помня о боли, которую мне неизменно причиняло нечто подобное.
-Стоп, - не выдержал Байрон. – Милашка, с тобой что, никогда этого не делали прежде?
-Делали, но только не… - у меня не хватало слов; я вообще ничего не соображал.
-Не… что?
-Не руками. И это масло… зачем оно? – Дело на самом деле было не в руках и не в масле, просто мне не хотелось, чтобы Байрон засовывал в меня что-либо, будь то пальцы или что-то еще, но говорить ему об этом я не хотел: это не привело бы ни к чему хорошему.
Я был уверен, что Байрон улыбнулся, услышав мои слова.
-Бедный Милашка, жизнь была с тобой жестока. Как ты только это терпел, ума не приложу. Я-то был уверен, что ты все повидал в этом мире, а тебя, оказывается, надо еще учить и учить… Ладно, зачем нужно масло, ты, наверное, сам догадаешься, если подумаешь как следует. А теперь слушай, что я тебе скажу: ты должен расслабиться, ясно? Если ты будешь напряжен, мне будет трудно, а тебе – больно.
Я постарался последовать ему совету и наконец принял в себя скользкий от масла палец, а затем и второй. Было действительно не больно, только немного необычно и… Я совсем не ожидал, что у меня и там найдутся точки, прикосновение к которым будет приносить наслаждение. Я снова вцепился зубами в подушку, но она уже не глушила моих болезненных стонов. Я с силой выгнулся, желая ощутить ласкавшие меня пальцы как можно глубже внутри себя, - и тотчас поплатился за это, мгновенно закричав, на сей раз уже от боли.
-Черт… Байрон, осторожнее со своими ногтями!..
-Я же сказал тебе, чтобы ты лежал спокойно, - ответил он. – Не могу же я сейчас отрезать ногти специально для твоего удовольствия. Если не станешь дергаться, все будет в порядке.
К концу этой прелюдии я уже был на грани экстаза и, когда мы приступили к основному действию, держался недолго. Крик рвался из моей груди, но сдавленное спазмом горло его не пускало; я чувствовал, что вот-вот задохнусь, и забился изо всей силы, безуспешно силясь вырваться из рук, которые по-прежнему властно удерживали мое ломающееся в судорогах тело прижатым к кровати. Наконец все было кончено, и я затих и покорился Байрону, которому было еще далеко до конца. Силы оставили меня совершенно, я, казалось, ничего не чувствовал, и мне было теперь уже все равно, что он со мной делает. Его финал был не таким бурным, как у меня. Лишь мгновенный, хотя и очень сильный, спазм, судорожный выдох, и обнимавшие меня руки разжались, а сам он соскользнул с меня на постель.
Теперь, когда на меня не давила его тяжесть, я сделал над собой усилие и перевернулся на спину. Расслабленные члены плохо повиновались мне, все тело было горячим и липким от пота, семени и разогретого благовонного масла, запах которого все еще ощущался в алькове. Байрон лежал подле; глаза его были закрыты, одна рука закинута за голову, мускулистая грудь, пересеченная глубоким извилистым шрамом, тяжело вздымалась. «До чего хорош, чертяка!» - восхищенно подумал я при виде его снежно-белого лица в обрамлении разметавшихся темных кудрей, на котором аккуратные дуги бровей и пятна ресниц казались нарисованными сажей. Мне было хорошо, я был преисполнен к нему благодарности за полученное удовольствие и восхищения его красотой, сделался сентиментален и забыл, что он собою представляет (потерять бдительность было невероятно легко: он лежал такой спокойный, такой безмятежный, мраморные жестокие черты его лица смягчились, а холодные, цвета заиндевевшей стали глаза, которые всегда производили на меня такое тяжелое впечатление, были закрыты), и мог бы, наверное, влюбиться в него до беспамятства, если бы он тут же не вернул меня с небес на землю. Я прильнул к нему, стал целовать его шею и грудь, но он меня тут же отстранил, причем довольно небрежно, пробормотав не открывая глаз: «Оставь меня». Я не мог, подобно ему, спокойно заснуть после такой любви; мне хотелось лежать в его объятиях, целоваться, болтать разный вздор. Но увы, я тут же вспомнил, с кем имею дело, и решил, что, чем добиваться нежностей от этой мраморной статуи, лучше будет подремать и восстановить силы.
Мой сон длился недолго, потому что Байрон вскоре меня разбудил. Началось обучение меня разным восточным премудростям; могу похвастать, что я схватывал все на лету, и мой многоопытный ментор даже слегка размяк, утратив какую-то часть своей ледяной непроницаемости. Впрочем, он лишь слегка размяк, а я вконец обессилел, но мои мольбы о снисхождении не были услышаны, и меня оставили в покое лишь тогда, когда я перестал подавать признаки жизни. Не могу, однако, сказать, чтобы мне это не понравилось; напротив, я всегда мечтал быть замученным в постели до потери сознания, ибо нет ничего слаще пресыщения любовью. О Анри, бедняжка, в эту ночь ты окончательно перестал существовать для меня! Мне было немного жаль, что я так сразу и бесповоротно к нему охладел; какое-то шестое чувство говорило мне, что я ошибаюсь, меняя доброго малого, который, может, и неопытен и неуклюж, но зато так внимателен и никогда не оттолкнет, если мне захочется к нему приластиться, на этого великолепного, но бездушного демона. Если бы Анри умел, он с радостью доставлял бы мне удовольствие всеми доступными способами, в отличие от Байрона, который действительно мог вознести на небеса, но старался в основном для себя. Конечно, он всегда обеспечивал мне мою законную часть наслаждения, но делал это не ради меня, а из некоего чувства долга: если бы я не получил удовлетворения, это был бы ощутимый удар по его самолюбию. Но как только я получал это удовлетворение, он сразу забывал обо мне, и я превращался в вещь, правда, не в простую, а в такую, с которой надо было уметь обращаться, но все-таки в вещь. Ему нравилось причинять боль, особенно – терзать меня ногтями. Он всегда делал это неожиданно – гладил мою кожу, едва касаясь кончиками пальцев, и в следующий момент погружал в мою плоть свои ногти. Я дергался и начинал вырываться, в результате чего лишь каким-то образом глубже насаживался на эти ногти, они ведь были острые и такие длинные; Байрон другой рукой обычно хватал меня за руки и сжимал мои запястья, чтобы я не мог освободиться, и с удовольствием вглядывался в мое лицо, искаженное от боли, а также от испуга и недоумения, потому что я в самом деле не понимал, зачем ему это нужно.
-Для чего ты это делаешь? – как-то спросил я, не выдержав, когда он отпустил меня.
-Тебе разве не нравится? – Байрон казался удивленным.
-«Не нравится»?! Мне больно, черт побери!
-Боль идеально оттеняет наслаждение, - ответствовал Байрон.
-Вот как? Представь себе, я прекрасно обходился бы без этих интерлюдий. Ну, а если я сделаю тебе больно, что тогда?
-Ничего хорошего.
-Почему?
-Потому что это будет… как бы тебе объяснить?.. неестественно. Тот, кто сильнее, причиняет боль тому, кто слабее, - это нормально. Но если наоборот – это против законов природы. Ты же любишь маркиза де Сада, Милашка. Так почему я должен объяснять тебе такие очевидные истины?
Мне эти истины не казались очевидными, несмотря на всю мою любовь к маркизу де Саду. Маникюр у меня был не такой роскошный, но вполне пригодный, и я попытался вцепиться ногтями в моего деспота. Мы принялись бороться, но вскоре я был побежден. Признаться, в тот момент, когда мое сопротивление было подавлено, а сам я был прижат к постели в положении самом беспомощном и довольно унизительным – Байрон уперся коленом мне в живот, одной рукой держал меня за горло, а другой стиснул и вдавил в подушки мои запястья, - я всерьез испугался какой-нибудь нешуточной кары за мой бунт и чуть было не начал просить прощения. На мое счастье, Байрон объявил, что он устал, а иначе он бы сейчас показал мне, что такое настоящая боль, и отпустил меня.
Мы уснули на разных краях кровати. Я бы хотел прижаться к нему, но уже хорошо уяснил для себя, что он этого не любит.
Лорд Байрон
Милашка все же сбил меня с пути истинного. Как это гнусно, Боже правый, как это низко и пошло! Проснувшись поутру и обнаружив его мирно спящим в своей постели, я испытал настоящий прилив отвращения – в том числе и к самому себе, но главным образом к этому злокозненному созданию, к этой змеюке, которая была послана мне для того, чтобы продемонстрировать мне всю глубину моей низости, и, надо сказать, преуспела.
Пробудившись, Милашка не продемонстрировал ни малейшего раскаяния. Похабно посмеиваясь, он сообщил, что остался вполне доволен, и ему даже жаль сейчас расставаться со мною, но он намерен одеться и уехать поскорее, чтобы поспеть до завтрака к своему Генри (или, как он сам его называет, Анри) Бессбороу.
На прощание Милашка спросил:
-Разве ты не поцелуешь меня, Байрон?
Я хотел ответить, что даже не собираюсь, но он не дал мне и рта раскрыть – сам подошел и присосался к моим губам. И я, ненавидя его и ненавидя себя, протии воли ответил на этот поцелуй, и скоро уже Милашке пришлось отбиваться от меня:
-Мне пора! Ах, пусти же, Байрон!..
Я чувствовал себя больным и разбитым, как после какой-то чудовищной оргии, и, проводив Милашку, вновь лег в постель и уснул тяжелым сном.
Проснулся я оттого, что… чихнул. Открыв глаза, я увидел над собой не кого иного, как Шелли.
Моя кровать стояла возле окна, которое в ту ночь было открыто настежь. Шелли сидел на подоконнике с молодой зеленой веточкой в руках; на конце ее был еще не раскрывшийся маленький листочек, которым он щекотал мои ноздри.
Черт побери, это было счастливейшее пробуждение в моей жизни! Яркий солнечный свет, заливавший мою спальню, весенний ветерок, колеблющий полог над моей кроватью, запах цветущих яблонь и груш из-за окна, и – плутоватая улыбка дивного белокурого создания… Это было даже слишком для меня!
-Как ты сюда попал? – спросил я, потянувшись.
-Я залез на дерево, а с дерева перебрался к тебе на подоконник, - ответил Шелли. – Вставай же, Байрон! Мы договорились сегодня с утра пораньше покататься на лодке, ты помнишь?
-Мы не договаривались, - ответил я, утомленно закрывая глаза и делая вид, будто зеваю (хотя на самом деле мне совсем не хотелось спать: всякий сон прошел при виде Шелли без сюртука и жилета, в простой белой рубашке с широкими рукавами и с растрепанными золотистыми кудрями), - я лишь сказал: возможно.
-Никак ты снова собрался спать, мой дорогой? А как же твое вчерашнее бахвальство: я, мол, покажу тебе, как надо грести?
-Я покажу… - пообещал я, притворяясь, будто засыпаю. – Позже…
-Нет, позже на озере будет много лодок, ты сам говорил. Мы должны пойти сейчас!
Он снова пустил в ход свою чертову веточку. Я опять чихнул и перевернулся на живот, спрятав лицо в подушки, но он принялся щекотать меня своей веточкой за ушами. Я накрыл голову подушкой – он засунул мне веточку за ворот сорочки. И тогда я быстрым движением схватил его за руку и сдернул с подоконника. Он оказался у меня на кровати, и я мгновенно подмял его под себя.
Мы оба засмеялись.
-Я вижу, ты проснулся, - сказал он, пытаясь встать, но я ему, разумеется, не позволил. – Ах, Байрон, пусти же меня!
-Пустить? За то, что ты имел наглость разбудить меня в такой час, ты предлагаешь мне отпустить тебя?
-Что же ты со мной сделаешь, в таком случае?
-Я подумаю, - ответил я многозначительно.
Мы тихо лежали рядом. Я слегка ослабил хватку, потому что он не пытался вырываться, и одной рукой перебирал его локоны – единственная ласка, которую я пока мог себе позволить. Он же как ни в чем ни бывало пустился в свои обычные рассуждения.
-Удивительно, Байрон, как в тебе сочетаются выносливость и изнеженность. Ты такой крепкий и сильный, - он провел пальцами по моей руке, ощупывая сквозь ткань сорочки мускулы, которые, скажу не хвастая, и вправду были у меня как камень, - а спишь на пуховых перинах, и притом допоздна.
Сам-то Шелли спал на матраце, набитом конским волосом, и просыпался неизменно на рассвете. Я это знал.
-Ладно, належались, - сказал наконец Шелли. – Право же, вставай, мой друг.
-Я еще не придумал тебе наказание за побудку, которую ты мне устроил, - запротестовал я. Ни за что я не прервал бы эту восхитительную близость – разве что за обещание близости еще большей…
-Ты сегодня просто невыносим. Как, впрочем, и вчера, и позавчера…
-Больше того, я собираюсь быть невыносимым еще и завтра, и послезавтра, и после-послезавтра…
-Ах, Байрон, оставь этот вздор. Ты сегодня как малое дитя! Поднимайся же!
-Я не могу, - ответил я. – Моего камердинера нет дома.
-Ах, ну конечно же, у нас еще и камердинер есть, как я мог забыть! Где же он?
-Он обычно приходит к десяти, потому что знает, что я не встаю раньше. А ночи он обычно проводит у своей подружки, которую он тут завел. Я ему это разрешаю. Как, Шелли, где же похвалы моему либерализму? Почему я их не слышу? Конечно, я еще не дорос до того уровня добродетели, который отличает тебя, и не готов отпустить камердинера совсем, но я по мере сил пытаюсь…
-Это не либерализм, а потворство разврату, - перебил меня Шелли, как мне показалось, с ноткой брезгливости. Маленький ханжа! – Впрочем, мне кажется, лорд Неженка, что вы используете отсутствие камердинера как предлог для того, чтобы валяться допоздна в постели. Но не надейтесь, что вам это сойдет с рук! Поднимайтесь же! Сегодня я буду вашим камердинером.
Это было действительно заманчиво, настолько заманчиво, что я даже решился выпустить его из своих объятий. И мой золотой мальчик действительно прислуживал мне, пока я умывался и одевался.
После мы катались на лодке по озеру. Я работал веслами, а он полулежал на корме, свесив одну руку в воду, и солнце целовало его нежное лицо, а я не мог!
Вечером того же дня на виллу Диодати приехал из Женевы молодой англичанин в штатском, но, судя по походке и осанке, военный. Он заявил, что желает безотлагательно видеть лорда Байрона, и протянул слуге свою визитную карточку, на которой значилось: «Генри Боннер, граф Бессбороу». Слуга понес карточку наверх, но вскоре вернулся и сообщил посетителю, что его светлость лорд Байрон передает свои извинения в связи с тем, что в настоящий момент занят и не может принять милорда.
Молодой человек усмехнулся с таким иронически-понимающим видом, как будто ожидал чего-то подобного и утвердился в своих худших подозрениях относительно лорда Байрона, и сказал слуге:
-Что ж, я никуда не тороплюсь, и, если лорд Байрон не против, подожду, покуда он освободится.
Слуга снова отправился наверх, вернулся и доложил, что его светлость лорд Байрон просит милорда чувствовать себя как дома.
Однако граф Бессбороу не мог чувствовать себя как дома. Он был до крайности взвинчен и, едва слуга оставил его в одиночестве, принялся мерить гостиную большими напряженными шагами. Внутри у него все кипело, и больше всего он боялся в решительный момент потерять остатки самоконтроля и совершить какой-нибудь недостойный джентльмена поступок.
Сначала его ярость обратилась на Джорджа – на Джорджа, который, не демонстрируя ни капли раскаяния или хотя бы смущения, явился домой только утром.
-Ты был… у него? – глухо спросил Бессбороу, который не спал всю ночь, ожидая его.
-Анри, ради всего святого, не начинай!.. – томно проговорил Джордж и зевнул.
Бессбороу схватил было его за плечи и хотел швырнуть о стену, но опомнился.
-Ты не виноват, - тихо сказал он. – Я знаю это. Во всем виноват он, и он за это заплатит.
…Бессбороу прервал свое хождение по гостиной и взглянул на часы. Он ждет уже полчаса, черт побери!
Он выглянул за дверь, подозвал слугу и послал его справиться, не забыл ли часом лорд Байрон, что у него вообще-то гость. Но хозяин все еще был не готов принять его.
Бессбороу едко рассмеялся. Конечно, он так и знал, что этот их хваленый лорд Байрон – позер и трус, и ничего больше. Надеется на то, что ему, Бессбороу, надоест ждать, и он уедет, и никакого неприятного разговора не состоится. Как бы не так!
Решительно выйдя из гостиной, он отправился на второй этаж. Ему пришлось обыскать несколько помещений, прежде чем он наконец попал в хозяйские комнаты. Там-то он и застал Байрона – в парчовом халате и парчовом же тюрбане тот сидел за столиком, заставленным банками, склянками и шкатулками и заваленном ножницами, щипцами, пинцетами и тому подобными приспособлениями самых разных конфигураций, и обтачивал пилкой ногти. Бессбороу смутился. Оказалось, что Байрон не мог принять его лишь потому, что был неодет, и проявленная гостем решительность, таким образом, обернулась невоспитанностью.
-Вы нетерпеливы и прямолинейны, как и подобает воину, милый лорд Бессбороу, - проговорил Байрон, неторопливо отложив пилку и повернувшись к посетителю. – Каюсь, я заставил вас долго ждать, но этого не случилось бы, предупреди вы заблаговременно о своем визите. Впрочем, если вас не смущает мой непрезентабельный вид, я к вашим услугам прямо сейчас. Только разрешите уж мне вернуться к моему занятию, оно не помешает мне выслушать вас. – Он снова взялся за пилку для ногтей. – Присаживайтесь.
-Даже не собираюсь, - воинственно отрезал Бессбороу, который во время монолога Байрона вновь собирал растерянный кураж.
-Как вам будет угодно, - спокойно согласился Байрон.
Ситуация становилась все более абсурдной, отчего Бессбороу разозлился еще сильнее.
-Вы, полагаю, знаете, зачем я здесь… - начал он.
-Не имею ни малейшего представления, - ответил Байрон, - и, будьте уверены, не обрету покоя, пока не узнаю.
-Джордж Энсон провел эту ночь у вас? – свирепо осведомился Бессбороу.
-С места в карьер, - протянул Байрон, покачав головой. – Никакой дипломатии.
-Извольте ответить, милорд.
-И не подумаю, милорд. Ваш вопрос сам по себе - серьезное испытание для моей природной скромности, но вы ведь наверняка на этом не остановитесь и спросите еще что-нибудь, а то и попросите меня поделиться впечатлениями.
Бессбороу кинулся к нему, схватил за ворот халата, вытащил из кресла и развернул лицом к себе. Байрон нисколько не сопротивлялся и, казалось, спокойно ждал, что будет дальше. В эту минуту Бессбороу пригляделся к нему внимательнее и заметил, что его лицо покрыто как будто слоем известки, слегка потрескавшимся в уголках рта и у глаз. Губы на фоне этой белой маски казались неестественно пунцовыми. Парчовая ткань тюрбана и халата напоминала фактурой и расцветкой змеиную кожу, и Бессбороу вовсе не удивился бы, если бы из этого слабо улыбающегося рта вдруг показался раздвоенный язык. Ему стало жутко и гадко, и он брезгливо выпустил из рук ворот халата. Байрон невозмутимо вернулся в свое кресло и опять занялся маникюром, как будто ничего не случилось.
-Милорд, - снова начал Бессбороу, - хотя у меня нет никаких причин уважать вас, я все равно считаю вас джентльменом и готов поверить вашему честному слову.
-О, благодарю вас.
-Если вы сейчас дадите мне слово, что между вами и Джорджем Энсоном ничего не произошло, и пообещаете мне в дальнейшем никогда более не встречаться с ним ни наедине, ни в обществе, я готов оставить происшедшее без последствий.
-А если нет, то какими будут последствия?
-Полагаю, что любой вид оружия на ваш выбор…
-Что?! – вскричал Байрон и вдруг расхохотался. – Нет уж, придумайте что-нибудь другое!
-Вы не имеете права отказаться. Ваша честь, если она у вас осталась…
-Моя честь, мой дорогой Бессбороу, которой у меня таки немного осталось – вполне достаточно для того, чтобы жить… Так вот, моя честь взбунтуется, уйдет и никогда больше не вернется ко мне, если я соглашусь участвовать в этом смехотворном спектакле. Стреляться из-за Милашки, Господи Боже!..
-Я запрещаю вам называть его этим гнусным прозвищем! – Бессбороу топнул ногой.
Байрон медленно отложил пилку и поднялся с кресла. Выдержав долгую паузу, он произнес совсем другим тоном, в котором больше не было и намека на иронию:
-Бессбороу, вы начинаете меня утомлять. Если вы продолжите вести себя в том же духе, я вас прикончу безо всякой дуэли. Пусть ваша великодушная вера в мое честное слово избавит вас от необходимости проверить сказанное мною на деле. Теперь слушайте далее. Я оставляю за собою право называть людей так, как они того заслуживают, и боюсь, что вы – последний человек на свете, который может мне что-либо запретить. Ваш вызов на дуэль я не принимаю. Если вам угодно считать это трусостью – считайте. Я же, напротив, считаю трусостью слепо следовать дуэльному кодексу из боязни, что кто-то плохо обо мне подумает, и не собираюсь доставлять Милашке удовольствие всю оставшуюся жизнь тешить себя мыслью, что мы с вами стрелялись из-за него. Я никогда не стрелялся даже из-за женщины, разве что когда еще был совсем мальчишкой, ибо верю: проливать человеческую кровь можно только ради того, кто этого достоин. На сем считаю наш разговор законченным и благодарю вас за то, что почтили меня визитом.
Байрон изысканно поклонился, будто провожая гостя, и вдруг, бросив взгляд на Бессбороу, быстро сказал:
-Одну минутку.
Подойдя к ошеломленному Анри, он взял его за руку и тщательно вытер ее носовым платком.
-Вы испачкались в моей мази для отбеливания лица, когда вцепились в меня – вы помните? - объяснил он в ответ на вопросительный взгляд Бессбороу. – А между тем этот состав крайне ядовит, ибо содержит мышьяк и Бог знает что еще.
Байрон взял с туалетного столика небольшую склянку и встряхнул.
-Никакие зелья Ла Вуазьен не сравнятся с этим. Одна дама вот так же, как вы, коснулась моего лица, покрытого этим средством, а потом, видимо, плохо помыла руки и в результате серьезно отравилась. Будьте очень осторожны, граф Бессбороу. Честь имею.
Джордж Энсон
Я полагал, что маленькая перемена в наших отношениях избавит Байрона от его несчастной страсти и Шелли отныне будет находиться в полной безопасности, но, как показали дальнейшие события, глубоко ошибался. Байрон продолжал пребывать в своем любовном томлении и все в том же любовном томлении ложился в постель со мною. Непостижимый человек!
Чем же все кончится? Я вижу два возможных исхода. С одной стороны, Шелли весьма женственное создание; это проявляется во всем – во внешности, в манерах, в характере. Со своей женой он обращается как с сестрою, даже хуже – как с матерью, с ролью главы семьи явно не справляется. И, к тому же, он настолько обожает Байрона, что, кажется, готов ради него на все. Эти обстоятельства сулят успех моему рифмоплету, а также и мне, потому что в моих интересах, чтобы Байрон поскорее оприходовал Шелли, успокоился и вернулся ко мне. Но, с другой стороны, Шелли слишком засорен всевозможными добродетелями и целомудрен до омерзения, что заметно омрачает радужные перспективы, открывавшиеся перед Байроном, который как будто не в силах преодолеть в себе некоторой робости перед высокой нравственностью своего предмета и потому не торопится с активными действиями, предпочитая ходить вокруг да около, в надежде, что кривая вывезет и все случится как-нибудь само. Однако выжидательная стратегия до сих пор не принесла никаких плодов: Шелли все так же недоступен, а Байрон все так же сходит с ума.
Лорд Байрон
Я почти целый день провел в обществе Шелли и, когда мы наконец расстались, чувствовал себя усталым и измученным. Сильная страсть лишает сил, особенно неутоленная. Я чувствовал, что не выдержу этого более. Я желал его так сильно, что ощущал настоящую физическую боль.
Придя домой, я прошел в свой кабинет, сел за письменный стол и в изнеможении уронил голову на руки.
Я был в глупейшем положении, какое только можно было себе представить.
Наша дружба с Шелли все сильнее окрашивалась трогательным лиризмом. Он вообще был несказанно сентиментален. Так, если мы с ним гуляли в лесу и между нами происходил какой-нибудь разговор, казавшийся ему знаменательным, он срывал ветку с дерева или цветочек на поляне на память об этом разговоре и бережно ее хранил. У него была изящная шкатулочка (напоминавшая мне дамскую шкатулку для рукоделия), в которой он держал подобные бесценные реликвии – там были какие-то камешки, колечки, локоны, перевязанные ленточками, засохшие цветочки. Он был готов проливать слезы по любому поводу. Однажды вечером я, как это часто бывало, пришел к нему в гости. Мы вчетвером сидели на террасе, и Мэри попросила меня почитать стихи. Я начал читать, и вдруг Шелли, который слушал с великим волнением, вскочил со своего места и убежал в сад. Мы обнаружили его под розовым кустом – он обессилено полулежал на садовой скамейке, закрыв лицо руками и содрогаясь от рыданий. Потом, придя в себя, он объяснил, что плакал от счастья. Рукописи его стихов, которые он мне время от времени показывал, вечно были залиты слезами.
Я со временем превратился в объект сентиментального поклонения. Мы с ним обменялись портретами и локонами (предложение, разумеется, исходило от него). Он при каждом удобном случае твердил – само собой, со слезами на глазах и с дрожью в голосе, - как он меня любит, прямо жизнь готов за меня отдать, и если я прикажу ему сейчас войти в огонь или прыгнуть в пропасть, он это сделает не задумываясь. Но увы - сколько Шелли ни твердил о своей любви, это была вовсе не та любовь, которой я жаждал. И ласки, которые он расточал весьма щедро, казались гнусной насмешкой над моими желаниями. Тут надо сделать небольшое отступление и сказать, что Шелли всю свою недолгую жизнь прожил среди женщин. Друзья-мужчины у него, конечно, были, но самые тесные отношения у него складывались с противоположным полом. Детство и отрочество он провел в объятиях маменьки и сестриц (потом, правда, попал в Итон и в Оксфорд, но пробыл там недолго, и сей краткий период в мужском окружении никакого влияния на него не оказал), затем угодил под крылышко к своей первой жене, от нее – к Мэри и Клэр. В результате у Шелли сформировались довольно женственные повадки, и он привносил в нашу дружбу – дружбу двух мужчин – нежность и сентиментальность, обычные разве что у каких-нибудь слезливых пансионерок. Он бросался ко мне на шею, душил меня в объятиях, хватал мою руку и в порыве чувств прижимал к своей груди. Он даже иногда целовал меня, и, клянусь Богом, весьма пылко! Однако… во всем этом была такая невинность и такое целомудрие, что лучше бы он, право же, этого не делал, ибо я теперь существовал в жалком положении человека, который умирал от жестокой жажды, но был вынужден довольствоваться лишь тем, что ему время от времени смачивали водой губы, и эта мера приносила не облегчение, но еще более сильные муки.
Я сидел в кабинете, углубленный в размышления, когда – о, нет, только не это! - явился Энсон. Он вошел ко мне без доклада, уселся прямо на мой стол (а ведь прекрасно знал, что я это ненавижу!), и весь его вид ясно говорил, что он пришел поболтать.
-Погода нынче великолепная, и по дороге сюда я велел остановить карету, чтобы четверть мили до твоего дома прогуляться пешком, - сообщил он. – И - вообрази себе – я случайно увидел тебя с твоим златокудрым Ариэлем в буковой роще. Вы сидели на траве, он был поглощен соловьиным пением, а ты – созерцанием его прелестей. В какой-то момент его головка так доверчиво и неосмотрительно склонилась к тебе на плечо, и…
-Ты, выходит, за нами шпионишь? – перебил его я.
-Здесь больше нечем заняться, - ухмыльнулся Энсон.
Я это знал. В Швейцарии Милашка откровенно скучал. Несмотря на то, что он любил декларировать свою любовь к уединению и отвращение к социуму, он был счастлив лишь там, где можно было распутничать, пьянствовать и играть, а в нашей глуши все эти удовольствия были ему недоступны. Он просто зверел от скуки и становился еще более капризным и злым, чем обычно, но уехать отчего-то не хотел. Так как у него не было других развлечений, он был вынужден волею-неволею занимать свой ум наблюдениями за Шелли и мною.
-Итак, - нагло продолжал Милашка, - я видел, что вы некоторое время сидели в таком приятном положении. Веришь ли, Байрон? Я молился за тебя. Я молился, чтобы в тебе проснулась хоть крупица разума, потому что ты, видно, совсем потерял рассудок на любовной почве и никак не хотел понять, что упускаешь великолепную возможность, какой, быть может, никогда более не повторится. Впрочем, несколько раз ты всерьез собирался его поцеловать – я это видел, но всякий раз тебя что-то останавливало.
-Иди к черту! – не выдержал я.
Энсон расхохотался, затем коснулся моего лба.
-Ты весь горишь, Байрон. Длительное воздержание вредно для твоего здоровья. Это может обернуться горячкой. Удивляюсь, куда смотрит твой Полидори! Да и ты сам меня удивляешь: ни за что бы не подумал, что ты способен так долго терпеть.
Удивление Энсона было вполне естественно. Любой человек, более или менее знающий меня и мой нрав, на его месте удивился бы.
Должен признать, что я не раз пытался как-то форсировать события, но результаты неизменно были самыми ничтожными.
Так, однажды вечером Шелли один, без Мэри и Клэр, был у меня в гостях. Разразилась страшная гроза, которая не утихла и к ночи, и он решил не идти домой в такую непогоду, а остаться у меня до утра. Это было для нас обычное дело: очень часто непогода застигала его у меня, и он неизменно оставался на ночь (даром, что жил в минуте ходьбы), но ранее в таких случаях с ним были его женщины, а на сей раз мне повезло – он был, как я уже сказал, один.
Большую часть ночи мы с ним просидели у камина за обычной нашей беседой, затем я стал просить его поиграть мне на рояле, но он наотрез отказался из боязни разбудить слуг. В два или в три часа мы легли спать. Я поместил его в комнате по соседству с моей спальней.
Как сейчас помню себя лежащим в своей постели с задвинутым пологом, колеблющимся от сквозняков. Шквальный ветер ударял в мои окна, раскаты грома следовали один за другим, вода в озере ревела, словно собираясь выйти из берегов. А я метался на своих перинах как припадочный, и одна лишь мысль жгла меня огнем: там, за стеною, был Шелли. Я представлял себе его спящим – светлые волосы, рассыпавшиеся по подушке, едва уловимое мерное дыхание, и наверняка слабая улыбка на губах. Такие как он всегда улыбаются во сне. Какой-нибудь сильный удар грома проникает ему в сознание сквозь сон, и он вздрагивает, слабо стонет, дыхание учащается и на лицо его словно ложится тень, но вот она сходит – и он снова спокоен и безмятежен… Эти картины распалили мое сознание до предела, я понял, что больше не в силах терпеть, и… неверной походкой отправился к нему.
Но Шелли, как оказалось, не спал. Он стоял у открытого окна и с упоением смотрел, как острые вершины гор по ту сторону озера вспыхивают от бледного света молний.
-Байрон? – произнес он вопросительно, когда услышал, что открылась дверь.
Я ничего не ответил и приблизился к нему сзади вплотную.
-Какая ночь! – восхищенно выдохнул Шелли. – Какая разрушительная сила!
Одна моя рука дерзко обвила его тонкий стан, но он словно ничего не почувствовал, а если и почувствовал, то не придал значения. Другой рукой я убрал его длинные волосы с шеи, открыв гладкую призрачно-белую кожу, под которой проступала тонкая пульсирующая вена. Бьющаяся в своей тесной тюрьме кровь… У меня закружилась голова. Медленно, очень медленно, словно боясь его спугнуть, я стал наклоняться к этой пульсирующей жилке.
Почувствовав мое дыхание на своей шее, Шелли наконец отвлекся от созерцания грозы. И что же? Вы думаете, он испугался, удивился, был шокирован? Ничего подобного!
-Что с тобой, Байрон? – произнес он с легким недоумением.
Вывернувшись из моих объятий, он повернулся ко мне лицом и при виде диких моих глаз вообразил, что у меня случился приступ лунатизма или же мне приснился кошмар. Боже всевышний! Я ожидал чего угодно, но только не этого. Втайне я надеялся, что Шелли испугается, удивится, начнет умолять или робко сопротивляться, но в конце концов уступит моему напору. Также он мог оказать серьезное сопротивление, закричать, начать вырываться – это было бы не так приятно, но тоже вполне вероятно. Но разрази меня гром – он даже не понял, что происходит!
Шелли легонько потряс меня, пытаясь разбудить.
-Проснись же, Байрон, очнись! Ох, что с тобой, в самом деле, происходит? Наверное, это все погода, - в такую бурю мало кто может спать спокойно… Ну вот, ты, кажется, пришел в себя. Пошли, я отведу тебя в твою комнату.
Он взял меня под руку, отвел в мою спальню и уложил в кровать, прибавив перед тем, как уйти к себе:
-Покойной ночи, милый друг. Помни, что наши сны, в сущности, ничего не значат, и не придавай им значения. А если тебя снова что-то встревожит – я рядом.
Когда за Шелли закрылась дверь, я долго катался по постели в приступе истерического смеха. Трагедия обернулась комедией. Я шел к Шелли, преисполненный самых черных, самых злодейских, самых извращенных намерений, – а меня, точно дитя, уложили спать и в мягкой форме, нисколько не задевающей моего самолюбия, посоветовали не бояться ночных кошмаров!
Наутро деликатный Шелли не стал задавать никаких вопросов и вообще не подал виду, что помнит об этой ночной сцене. Судьба сделала его свидетелем моей случайной слабости, думал он, и его долг теперь был забыть об этом и уж тем паче заставить меня забыть.
Я предпринял еще несколько безрассудных попыток подобного рода, кои не стану описывать, потому что мне не слишком приятно вспоминать об этом. Скажу лишь, что все мои грязные поползновения неизменно оканчивались нелепейшим фиаско. Невинность и простодушие служили Шелли лучшей защитой от любых покушений на его добродетель. Будь он умнее, проницательнее и искушеннее – о, тогда я знал бы, как вести себя с ним, и даже если бы он не разделял моих чувств, я все равно нашел бы к нему подход. Но попробуйте соблазнить человека, которому неведомо само понятие соблазна!
И если считается, что влечение к человеку своего пола извращенно и греховно, то мое влечение к Шелли было извращенно и греховно вдвойне, потому что, при его чистоте и невинности, желать его было почти кощунством. Он был не создан для страсти, этот светозарный ангел, этот юноша-поэт. Он был красив, но его красота, которую можно сравнить лишь с прозрачными капельками росы на траве по утрам, или с легчайшими акварельными красками, или с ажурными и воздушными мелодиями Моцарта (которые Шелли любил наигрывать на фортепьяно), не несла в себе ни капли чувственности. Эти ясные голубые глаза не могли покрыться поволокой страсти, эта нежная кожа, казалось, подобно лепесткам анемоны, не могла вынести даже человеческого дыхания, не говоря уж о сладострастных прикосновениях, эти руки не умели обнимать, а этот тонкий стан не был создан для объятий, и я совершенно уверен, что никому, кроме меня, даже на миг, даже в бреду не могло вздуматься осквернить чувственным поцелуем эти тонкие, изящно-строгие губы. Но, как это со мной часто бывает, преступность и низость моего желания только распаляли меня еще больше.
Все это я кратко и в доступной форме изложил Энсону, который продолжал восседать на моем столе, выжидающе глядя на меня.
-Отчего бы тебе не поговорить с ним прямо? – осведомился многоопытный Милашка.
-Это шутка? – поразился я.
-Отнюдь. Ну, посуди сам: если окольными путями к Шелли не подступиться, тебе остается лишь действовать напрямую. У тебя нет другого выхода, не так ли?
-Если я это сделаю, то могу потерять его навсегда.
-Ты говоришь «потерять», как будто сейчас им обладаешь.
-Не притворяйся, будто не понял меня: я говорю о его дружбе.
-О его дружбе? Ха! Ты что, считаешь его своим другом? Не смеши меня, Байрон! Да у вас нет ничего общего! Кто такой, в сущности, этот Шелли, если абстрагироваться от всяких интересных реалий вроде золотистых кудряшек, голубых глазок, хорошеньких губок и прочего? Зеленый юнец, начитавшийся всяких болтунов-философов! Ты и минуты не выдержал бы в его обществе, если бы не мечтал затащить его в постель! Скажешь, нет? «Дружба»! Я тебя умоляю! Ты же первый смеешься над его взглядами и теориями!
Я задумался. Энсон был прав, и Шелли действительно подчас был смешон и утомителен со своими глупыми фантазиями. Но зато у него воистину золотое сердце, он смел, искренен и благороден – разве это так часто встречается в наше время? Я попытался объяснить все это Энсону, но в ответ, как и следовало ожидать, услышал смех.
-Бедный блаженный мальчик! Тебя послушать, так выходят, что он воистину ангел, этот твой Шелли! Такой честный, порядочный, добрый и скучный… Скажешь, нет? Мне всегда казалось, что ты испытываешь к этой породе не меньшее отвращение, чем я.
-Но он любит меня, - продолжал я защищать Шелли, точнее, свои чувства к нему. – Все вокруг считают меня мерзавцем, чудовищем, и только он видит во мне человека, причем человека порядочного.
-…По чистому недоразумению, согласись же со мной! – договорил мой злой гений. – Если бы он был умнее и если бы он поменьше витал в облаках и видел вещи в подлинном свете, не думаю, что он стал бы тобой восхищаться. Он любит не тебя, а тот образ, который нарисовало ему воображение, не обольщайся, Байрон!
Энсон легко спрыгнул со стола и, обойдя мое кресло, встал у меня за спиною. Обвив руками мою шею и склонившись ко мне, он прошептал:
-А впрочем, если тебе доставляет удовольствие эта парадоксальная дружба, в которой внешняя невинность сочетается с потаенными извращенными желаниями, - продолжай в том же духе. Но мне кажется, что тебя должно тяготить это противоречие.
Джордж Энсон
Вся эта история у меня уже поперек горла стоит. Каждый день даю себе слово уехать, предоставив Байрону возможность сходить с ума сколько ему заблагорассудится, но одно соображение меня неизменно останавливает. Дело в том, что я за прошедшее время присмотрелся к Шелли и понял: очень велика вероятность того, что Байрон от него ничего не добьется. Поэтому вполне может случиться так, что я уеду, а Байрон потерпит жестокое фиаско и будет остро нуждаться в утешении. Чертовски жаль упустить такую возможность! Такие мысли и удерживают меня на вилле, заставляя дожидаться развязки, которая, однако, все никак не наступает. Шелли ничего не замечает, а Байрон из-за каких-то глупых сомнений не осмеливается сделать откровенное признание.
Поэтому я сейчас пытаюсь по мере сил воздействовать на Байрона, дабы пробудить в нем решимость. Пусть конец скорее наступит, каким бы он ни был! Если добродетель Шелли дрогнет под стремительным натиском байронической страсти – ну что ж, я, по крайней мере, буду точно знать, что мне здесь делать нечего, и уеду. Если же Байрону не повезет – я помогу ему смириться с поражением. Да и в любом случае определенность лучше неизвестности.
Лорд Байрон
Спустя некоторое время Энсон вновь завел разговор о необходимости поспешить. Мы с Шелли как раз собирались предпринять небольшую экскурсию – сначала отправиться на другую сторону озера и посмотреть какую-то местность, считавшуюся якобы самой живописной в Швейцарии (естественно, Шелли просто мечтал туда попасть, тогда как ваш покорный слуга питает исконное недоверие к справочникам для путешественников и если видит там выражения вроде «самое живописное», «самое знаменитое», самое прекрасное», то знает наверняка, что туда ехать не следует). Далее, мы хотели снова пересечь озеро и поехать верхом в Шильон, чтобы осмотреть знаменитый замок.
Милашка заявил, что эта экскурсия дает мне идеальную возможность предпринять, наконец, какие-нибудь определенные шаги:
-Там ты можешь быть уверен, что он не сбежит от тебя и не спрячется под юбку своей Мэри. А, кроме того, вы ведь будете ночевать в гостинице… Ты понимаешь меня?
Если раньше я сомневался в целесообразности предложенных Энсоном радикальных мер, то последний аргумент, насчет ночевки, меня окончательно убедил. Милашка прав: это воистину шанс, который я не должен упустить. Я представил себе эту ночь в гостинице. Конечно, Шелли поначалу испугается, но я буду так красноречив, так пылок, так убедителен… Я буду нежен как голубь и лукав как змий. Неужто я его не уломаю?
И я постановил для себя, что в Шильоне все решится окончательно и бесповоротно, и был готов на все.
Мне бы хотелось, чтобы на протяжении поездки мы с Шелли были вдвоем, но Милашка и его отставной (во всех смыслах) полковник решили присоединиться к нам. Милашка делал вид, что не понимает моих намеков, а Бессбороу их действительно не понимал. Мне искренне жаль этого беднягу, порабощенного несчастной страстью. Можно себе представить, каково ему, при его-то фанаберии, отправляться со мной в увеселительную поездку после того объяснения, кое между нами состоялось. Но он не в силах отпустить Милашку одного.
Джордж Энсон
Во всех отношениях правильнее было бы отпустить Байрона и Шелли в путешествие вдвоем, но мог ли я остаться в стороне?! Не в силах противиться своему желанию присутствовать на месте событий, я увязался за ними, а Анри – за мной. Бедный Анри! Он все еще надеется, что, если он не будет спускать с меня глаз, я буду вести себя скромно и сдержанно. Право же, если уж у него нет гордости, чтобы оставить меня, единственное спасение для него – притвориться слепым и глухим. Но он с каким-то извращенным удовольствием шпионит за мной и Байроном и каждому новому свидетельству моей неверности удивляется и возмущается так, как будто оно первое.
Я не стану описывать наше путешествие на другой берег Лемана, ибо этот день не принес решительно никаких запоминающихся событий. Мы провели день, разъезжая по окрестностям и любуясь пейзажами. Байрон и Шелли не отлипали друг о друга, но их отношения не изменились ни на йоту. Мне достался в спутники исполненный скорби Анри.
В таком составе мы остановились на ночь в деревенской гостинице, где было всего две приличных комнаты. Естественно, Байрон и Шелли разместились вместе, и, таким образом, им предстояло провести ночь в самой волнующей близости друг от друга. Если Байрон не воспользуется этим обстоятельством, то… ниже пасть в моих глазах невозможно.
Когда мы после ужина расходились по спальням, я незаметно для Шелли подмигнул Байрону и перекрестил его, благословляя на подвиг.
Лорд Байрон
Кто бы мог подумать, что теплый солнечный день на берегу Лемана, день, проведенный на тропинках, петляющих между кустами расцветшего за ночь шиповника, и в лодке, скользящей между островками сверкающих белизной кувшинок, – может стать для кого-то самой черной, самой кошмарной пыткой? Увы, в моем случае все было именно так. Второго столь же ужасного дня в своей жизни я не помню. Меня лихорадило, меня бросало между надеждой и отчаянием, мое воображение рисовало мне то самые сладостные, то самые мучительные картины предстоящей ночи. Сквозь шум крови в ушах я едва мог слышать голос Шелли, шумно восторгавшегося видами. Он единственный отправился в это путешествие без всяких задних мыслей и, соответственно, единственный был полностью удовлетворен.
Впрочем, Милашка тоже получил немало удовольствия, наблюдая за мной и Шелли. Взгляд, который он то и дело бросал на нас, был столь похабно-многозначительным, что мне хотелось взять концы его шейного платка – и тянуть, тянуть до тех пор, пока я не услышу хруст ломающихся позвонков.
А Бессбороу я временами очень хотел пожать руку. Он ни за что мне не поверил бы, но в тот день я был столь же несчастным, как и он, если не более.
По мере приближения ночи мое лихорадочное беспокойство все усиливалось. Должно быть, с такой же неясной тоской и предчувствием чего-то фатального провожают садящееся солнце больные ликантропией. Закат полыхал зловеще красный, мне это не понравилось.
Шелли устал за день. В присутствии Энсона и Бессбороу он держался, но, едва мы оказались в нашей скромной спальне, неудержимо раззевался. Весьма непринужденно, развинченными движениями, выдававшими охватившую его слабость, он принялся раздеваться. Я следил за ним, чувствуя стремительное учащение пульса. Когда он подошел к туалетному столику и попросил:
- Байрон, помоги мне, пожалуйста, умыться, – я, выполняя его просьбу, приблизился и взял кувшин, чтобы полить ему в пригоршню, но руки у меня так тряслись, что струйка воды попадала мимо умывального таза.
- Ты тоже устал, – сочувственно заключил Шелли и забрался на свою кровать.
Это не входило в мои ожидания. Я рассчитывал, что мы немного поболтаем при свечах, и даже начал подбирать темы, способные настроить Шелли на романтический и сентиментальный лад… Проклятье, как у него это выходит – вечно рушить мои планы?! Сколько было у меня мужчин и женщин, зачастую изрядно опытных и поживших (один Милашка чего стоит!), и ни один из них не мог с такой легкостью, как Шелли, обходить расставленные мною ловушки.
- Ложись и ты, Байрон, – посоветовал Шелли и тут же, спохватившись, сел: - О, прости, какой же я все-таки эгоист! Ты ведь еще не умылся. Сейчас я помогу тебе…
- Не надо, – ответил я. – Лучше посиди со мной. Еще так рано.
- О нет… – Шелли снова упал на подушку. – Прости, но я совсем без сил, а завтра… ах… – он очаровательно зевнул, прикрывая рот ладонью, – нам рано вставать. Если я понадоблюсь тебе, разбуди меня, не стесняйся. – И с этими словами он задернул полог над своей кроватью.
Я уронил голову на руки и долго сидел без движения. Мне было ясно, что все пропало, и эта ночь станет всего лишь очередной продолжительной пыткой для меня, подобной прочим ночам, проведенным поблизости от Шелли. Я буду рисовать в воображении сладострастные сцены, но ни одна из них не подстегнет моей решимости и не заставит совершить несколько простейших действий – встать, подойти к кровати Шелли, раздвинуть занавески…
А как будет смеяться наутро Милашка!
О, будь он проклят. Он придумал эту дурацкую поездку. Из-за него я торчу здесь как идиот. Он все знал, конечно же, он с самого начала знал, что я не в силах даже пальцем прикоснуться к Шелли, но все равно умело растравлял меня надеждами.
Я вспомнил его насмешливо прищуренные глаза. Улыбку на полных вишневых губах. Вскочил и вышел из нашей тихой спальни.
И вскоре я уже барабанил в дверь, за которой укрылись Энсон и Бессбороу, обещая себе, что, если мне, паче чаяния, откроет последний, то я просто пошлю его к дьяволу.
К счастью, открыл Энсон. Он был в длинной, до пят, ночной сорочке, весьма женственной, обшитой лентами и кружевами. Белые зубы блеснули в улыбке – это было видно даже в темноте.
- Ты хочешь похвастаться своими успехами, Байрон? – прошептал он, подмигивая мне. – Так понравилось, что даже до утра подождать не можешь?
От этого развязного тона меня просто обожгло злостью.
- Выйди, - сказал я. Больше я ничего выговорить не мог: челюсти словно свело судорогой.
- Что? – не понял Милашка.
Я потянул его за собой, дернув за руку.
- О черт, пойдем же!
- Да куда, Байрон, куда ты меня тащишь?! – вопрошал Энсон, однако влекся за мной без особого сопротивления. Кажется, он забыл закрыть дверь спальни, но мне было все равно.
Я сам не знал, куда нам деваться. Есть ли в этой дыре свободные комнаты, хоть какая-нибудь каморка под лестницей, – было неведомо. Пришлось тащить Энсона на улицу, прямо как он был – в одной рубашке и сафьяновых комнатных туфлях.
К счастью, было новолуние, и темнота служила нам достаточным прикрытием. Я повалил Милашку в траву, и мы оба мгновенно стали мокрыми от росы. Муслин его сорочки даже не порвался, а расползся в моих пальцах, стоило только дернуть. Его кожа была обжигающе горячей, и такими же горячими были руки, судорожно обхватившие мою шею.
- Вот это я люблю, – хрипло прошептал Энсон, выгибаясь мне навстречу и самым бесстыдным образом, точно распоследняя девка, раздвигая ноги.
Все заняло не больше двух минут. Гораздо больше времени потребовалось на то, чтобы прийти в себя после оглушающей вспышки наслаждения. Мне не понравилось, что Энсон тоже его испытал. Когда я был с ним, мне было все равно, что он чувствует, но после, когда страсть схлынула, меня начала выводить из себя его сытая улыбочка и тяжелое, с трудом успокаивающееся дыхание. Чувствуя, как прежнее чувство начинать нарастать во мне, и боясь, что желание возникнет снова, я предложил ему вернуться.
- Дай же мне что-нибудь из одежды, – потребовал Энсон и показал на лохмотья, оставшиеся от ночной рубашки: - Не могу же я возвращаться в этом.
Я без слов отдал ему редингот, по случайности все еще бывший на мне.
Проклиная скрипящие половицы, я как вор прокрался в спальню. Однако предосторожности оказались лишними: Шелли не спал.
- Байрон? – послышался его голос из темноты. – Где ты был?
Я вздрогнул и, кажется, даже покраснел, словно Шелли мог каким-то неведомым образом ощутить все еще исходящий от меня жар и запах страсти.
- Так… ходил прогуляться. Не спалось. А ты отчего не спишь?
- Так странно… Я проснулся, оттого что кто-то заходил и рылся в твоих вещах. Мне показалось, что это был граф Бессбороу.
- Что?! Тебе это, верно, приснилось, – рассмеялся было я, однако, бросив взгляд на свой сундук, заметил, что там действительно кто-то от души покопался. Что бы это значило? Если это действительно был Бессбороу, то что он искал? Любовные письма Милашки, что ли?
Однако для успокоения Шелли я счел нужным повторить:
- Тебе это приснилось, душа моя. Спи.
«Заговори со мной», – мысленно заклинал Генри Бессбороу Джорджа Энсона, вглядываясь в тот угол комнаты, где белела в темноте его постель. Он мучительно, до слез хотел поговорить, просто поговорить, и ничего больше. Хотя даже разговор сейчас был бы напрасным делом. Он не изменил бы ничего, даже если бы Милашка вдруг начал бурно каяться и просить прощения. Слишком много всего стало между ними стеной, чтобы можно было спокойно даровать прощение и жить дальше. Единственное, что сейчас имело смысл, и единственное, что следовало сделать – это оставить Джорджа, причем немедленно. Но увы – впервые в жизни лорд Бессбороу был не в силах сделать то, что должен и что было во всех отношениях правильно.
В его жизни всегда все обстояло просто и ясно. Именно это обусловило его блестящую карьеру – он словно родился офицером и нигде не был настолько на своем месте, как в армии.
Появление Энсона лишило его этой прочной основы бытия. Сначала это было захватывающе и весело, перемены несли за собой радость освобождения, и, хотя кругом все рушилось, Бессбороу был счастлив. Осознание, что он поставил всю свою жизнь на столь сомнительную карту и проиграл, пришло, как водится, внезапно. Но он не мог ничего с этим поделать. Пути назад, в прежнюю жизнь, не было, и все, что ему оставалось, –- это служить обузой для бывшего возлюбленного и посмешищем для лорда Байрона до тех пор, пока этим двоим не надоест окончательно его терпеть.
Громкий стук в дверь вырвал Бессбороу из размышлений. Он вздрогнул, подскочил, но встать с кровати не успел – Энсон управился раньше. В темноте мелькнула его белая рубашка, и послышался стук открываемой двери. Затем – шепот:
- Ты хочешь похвастаться своими успехами, Байрон?
Парочка о чем-то пошепталась в дверях (Бессбороу затаился в своем алькове, но не расслышал, в чем была суть дела), затем дверь закрылась и настала тишина. Но минуты шли, а Энсон в постель не возвращался. Выглянув из-за занавесок, Бессбороу понял, что его просто нет в комнате, он ушел с этим… этим…
Кажется, это последняя черта, констатировал кто-то незримый. Ниже пасть невозможно, Анри.
Бессбороу вскочил на ноги. Этого он не может вынести. Но что ему остается? Убить Джорджа, убить Байрона, затем себя… Бред, у него нет никакого оружия, он даже с собой покончить не сможет, если соберется.
И вдруг – как тут не поверить в существование дьявола, караулящего отчаявшиеся души? – кто-то услужливо явил его мысленному взору картинку: его визит к лорду Байрону и неудавшуюся попытку вызвать его на дуэль. Белая маска на его лице. Безобидный с виду флакон. Медленный, низкий голос: «Никакие зелья Ла Вуазьен не сравнятся с этим… Будьте очень осторожны, граф Бессбороу».
Теперь он знал, что делать. Накинул халат и бросился в соседнюю спальню, отлично зная, что Байрона там нет – не к себе же он повел Энсона, ведь там Шелли!
Дверь оказалась не заперта. Спальня была темной и безмолвной, но Бессбороу знал, что здесь есть один спящий, и старался двигаться бесшумно. Он действовал по наитию, явно внушенному какой-то нечистой силой, – иначе как бы ему безошибочно отыскать в темноте сундук Байрона? Он принялся шарить в поисках флакона, абсолютно уверенный (хотя для того не было ни малейших оснований), что он где-то здесь, что Байрон непременно взял его с собой в эту роковую поездку. Вещи в сундуке были уложены опытной рукой камердинера в безупречном порядке. Бессбороу переворошил их и сам понимал, что следы обыска будут заметны и это может, пожалуй, привести к скандалу, но успокоил себя тем, что найдет флакон и непременно положит все как было.
И тут в темноте послышался сонный голос:
- Байрон?.. Ты не спишь?
Бессбороу замер над сундуком, надеясь, что, не получив ответа, Шелли успокоится и заснет снова, но тот опять окликнул Байрона, и следом послышался шорох, свидетельствующий о намерении выбраться из алькова. В этот же самый миг пальцы Бессбороу коснулись какого-то флакона. Был ли это тот флакон, который он искал, Бессбороу понятия не имел. Схватив свою добычу, он бросился вон из комнаты.
Оказалось, что Энсон уже вернулся. Бессбороу отшатнулся, услышав с порога:
- Анри? Ты где был, черт побери?
- Пошел прогуляться, – пробормотал Бессбороу.
- Шпионил за нами, конечно же, – в темноте было не разглядеть глумливой улыбочки на губах Энсона, но Генри знал, что она есть, чувствовал по голосу. – Надеюсь, ты получил удовольствие.
Бессбороу не хотелось вступать в пререкания. К тому же, в тот момент он совершено искренне был озабочен совсем другим вопросом: кажется, Шелли его все-таки увидел, да и Байрон заметит беспорядок в своих вещах и обо всем догадается. Господи, какой позор! И, главное, ради чего он все это затеял? Ведь он даже не уверен, что стащил тот самый флакон с опасным зельем!
Зажигать свечу не хотелось, чтобы не привлечь внимание Энсона, поэтому несколько долгих часов Бессбороу пролежал неподвижно, сжимая флакон в кулаке. Но едва посветлело небо, как он встал, подошел к окну и рассмотрел свою добычу в тусклом сером свете. Ему повезло, это был тот флакон, который он искал.
Энсон крепко спал. Он забыл или просто не пожелал опустить полог над постелью и лежал обнаженный – смуглое тело на сбившихся простынях. И тот же разгорающийся рассвет безжалостно высветил яркие, свежие следы страстных поцелуев на его шее, плечах и груди.
И снова Бессбороу услышал внутренний голос: «Ты ждал и терпел довольно. Сделай же это! Сделай, чтобы, по крайней мере, твой ночной позор был не напрасным».
И тогда он, не давая себе времени задуматься и отступить, открутил пробку и выпил содержимое флакона.
Жидкости оказалось мало – всего на один полноценный глоток, – но на вкус она оказалась редкостно противной. Едкие капли потекли в желудок, и Бессбороу пронзил ужас. Схватившись обеими руками за подоконник, он замер не дыша. Волосы мгновенно взмокли от холодного пота, аккуратные бачки тоже. Господи Боже, что он наделал. Он же отравился и сейчас умрет. Да, умрет в это самое мгновение, Господи Боже.
Текли минуты – неописуемые минуты ожидания агонии и смерти. Но едкая горечь во рту постепенно растворялась и проходила, а больше не происходило ничего. Бессбороу устал ждать, отлепился от подоконника и вернулся в постель. Ощущать себя живым оказалось непередаваемым счастьем, он даже засмеялся про себя. Кажется, Байрон сыграл с ним шутку в своем стиле, но Бессбороу в ту минуту был на него не в обиде. Главное, что все обошлось, и он, Генри Бессбороу, жив, все-таки жив. А если он жив, то все будет хорошо.
Тут на миг возникло (или просто померещилось) странное ощущение в желудке, и Бессбороу прошиб холодный пот. Медленно, словно боясь потревожить нечто внутри себя, он сел на постели, прижимая руку к животу. А если это средство в самом деле ядовито, просто действует не сразу? Он судорожно сглотнул, прислушиваясь к себе. Нет, вроде бы ничего…
Следующие часы вновь стали пыткой для Бессбороу. Он был полностью сосредоточен на своих ощущениях, бледен и настолько напряжен, что даже проснувшийся Энсон, при его-то поглощенности своей персоной, заметил это и несколько раз озабоченно поинтересовался:
- Да что с тобой такое, Анри?
Завтрак в гостинице подавали за общим столом, но в тот день четверо англичан были единственными постояльцами. Бессбороу сначала хотел сказаться больным, опасаясь вопросов (а то и прямых обвинений) по поводу ночного происшествия, но желание узнать наверняка о свойствах выпитого зелья – о чем мог рассказать только Байрон – победило в нем все страхи и сомнения, и он явился к столу вместе с Энсоном.
К счастью, ни Байрон, ни Шелли не сказали ему ни слова. Байрон вообще не взглянул в его сторону, а по его лицу, хранившему извечное выражение высокомерного равнодушия (и становившемуся приветливым и даже чуть оживленным лишь в том случае, когда он обращался к Шелли), невозможно было понять, заметил ли он следы обыска и пропажу флакона и что об этом думает. Заговорить с ним было все равно, что окунуться в ледяную купель, но Бессбороу истерзался настолько, что решился почти сходу.
- Милорд... – начал он, откашлявшись.
Байрон нехотя повернулся, устремив на него свой тяжелый неподвижный взгляд.
- Вы помните, – отважно продолжал Бессбороу, - как я однажды… случайно присутствовал при вашем туалете…
Байрон одарил его скупой ухмылкой, в которой, тем не менее, было столько яда, сколько не содержали никакие косметические средства вместе взятые.
- О да, – протянул он, – помню-помню…
Мысленно чертыхаясь, Бессбороу ощутил, что краснеет самым постыдным образом. Но он сказал себе, что о своем реноме подумает потом.
- Вы нанесли на лицо некую мазь и сказали мне, что она очень ядовита…
- И? – равнодушно спросил Байрон, намазывая булочку свежим деревенским маслом. Приходить на помощь собеседнику он явно не спешил.
- Я хотел узнать, действительно ли она столь опасна и… – Бессбороу облизнул губы, может ли человек умереть, если выпьет ее?
- Может, – подтвердил Байрон, – ибо она содержит мышьяк, свинец и что-то еще в этом роде. Но не могу, если честно, представить себе, кому может понадобиться ее пить.
- Но предположим, – настаивал Бессбороу, – если некто ее выпил, как скоро он умрет?
Уже в следующую минуту он понял, что зря это спросил. Байрон посмотрел на него очень внимательно, без следа прежнего равнодушия, и вдруг поднялся из-за стола.
- Знаете, что, граф? Пойдемте, прогуляемся. – И коротко поклонился Энсону и Шелли: – Прошу извинить нас, джентльмены, мы ненадолго.
- Что?.. – начал Бессбороу, однако сопротивляться не решился из опасения, что Байрон начнет дознание в присутствии свидетелей. Спасибо, что у него хватило доброй воли предложить разговор наедине. Хотя лучше бы он, конечно, не делал это при всех.
Они спустились с крыльца и отошли за угол. Байрон не вял с собой трость и при ходьбе сильно опирался на руку спутника. «Он же калека, – запоздало осознал Бессбороу, – а я еще хотел его вызвать…»
Он ждал каверзных вопросов и насмешек, но вместо всего этого получил лишь… ощутимый удар под дых и от неожиданности беспомощно согнулся в три погибели, даже не подумав о сопротивлении. Байрон же не ограничился этим безусловно недостойным джентльмена деянием, и в следующее мгновение ошарашенный Бессбороу ощутил, как крепкие пальцы разжимают его челюсти и проникают в рот, как острые ногти царапают ему язык и небо… Но возмутиться он не успел даже про себя, потому что его тут же вырвало омерзительной черной жижей.
- Ага, – послышался сверху оскорбительно спокойный голос Байрона, – так я и знал.
Бессбороу зарыдал от унижения и бессилия, но рыдания задавил новый мучительный приступ рвоты. Он не мог стоять и сполз на траву, его жестоко выворачивало наизнанку у ног Байрона, который невозмутимо комментировал:
- Это, право же, гениально, Бессбороу. Почему бы вам не вскрыть вены моей пилкой для ногтей? Будет достойный апофеоз, вы не находите?
Впрочем, Байрона хватило и на заботу. Намочив носовой платок в бочке с дождевой водой, он вытер Генри лицо. Затем зачерпнул пригоршню и дал напиться. Бессбороу сначала отстранился, ему казалось диким пить из рук Байрона, из этих бледных холеных рук с пальцами, унизанными готическими перстнями, но у него в ту минуту не было сил доползти до бочки самому, а во рту стоял нестерпимо противный вкус, и он подчинился. Байрон поднес ему еще воды, потом еще… Наконец Бессбороу напился и вяло помотал головой.
- Хватит…
- Пейте, – велел Байрон. – Вам понадобится еще раз вызвать рвоту. А лучше не один.
- Что?..
- Да-да. Но на этот раз извольте сами. Попробуйте сорвать травинку, поможет.
Бессбороу устало закрыл лицо руками.
- Чудовище… – простонал он.
- Кто, я?
- А кто же? Вы и… Д-д-джордж…
Байрон слабо вздохнул и ответил неожиданно серьезно:
- Нет, милорд, насчет Милашки вы точно ошиблись. Это никакое не чудовище, а самая обыкновенная потаскуха.
Бессбороу вскинулся.
- Вы говорите о нем так, а сами с ним…
- Именно поэтому я и говорю о нем так, – пожал плечами Байрон. – Советую и вам приобрести подобный же философский взгляд на сей предмет. Вы же не стали бы травиться из-за бордельной девки, верно? Так вот, Милашка отличается от нее лишь тем, что не берет денежной платы за свои услуги и, таким образом, лишен даже того оправдания, что вынужден зарабатывать себе на жизнь...
- Вам не понять, – Бессбороу, схватившись за край бочки, медленно поднялся на ноги, – а ведь я люблю его…
- Вздор.
- Я всем пожертвовал ради него.
- Не ради него, а ради своей свободы. Ради возможности жить так, как вам нравится, вдали от нашего кошмарного острова. Черт побери, Бессбороу! Вы молоды, вы богаты, вы найдете себе еще сотню таких Милашек… Но лучше бы вам найти женщину. Такие, как вы, должны любить женщин.
- Вы все вокруг себя отравляете, – прошептал Бессбороу.
- Отравились вы, кажется, сами… – протянул Байрон и повернулся, чтобы идти. – Полагаю, к столу вы не вернетесь. Я что-нибудь придумаю и извинюсь за вас.
- С-спасибо…
Байрон закатил глаза.
- Наконец-то я это услышал. На здоровье, граф. А чтобы у вас было это здоровье – прополощите себя изнутри еще раз. Или два, для верности.
Лорд Байрон
Когда этот идиот Бессбороу оклемался, мы оплатили счета и снова отправились в путь: сначала на лодке через озеро, затем верхом в Шильон.
День был прохладный и ветреный, но солнечный. Настроение у меня поначалу было скверное, но постепенно я развеселился, глядя на Шелли, который чувствовал себя прекрасно: ему было весело скакать галопом навстречу свежему ветру и щуриться от яркого солнечного света, бьющего прямо в лицо. Иногда мы замедляли галоп наших скакунов, дабы дать им отдых, и ехали рядом и разговаривали, и никогда еще, казалось мне, наша беседа не была такой свободной и веселой, хотя и до того мы вместе пережили немало приятных минут. Энсон и Бессбороу от нас отстали, и мы были совсем одни на дороге.
Помню, как сильный порыв ветра сорвал с моей головы шляпу и унес ее в овраг, куда мне лезть совершенно не улыбалось, и я предпочел остаться без головного убора. Шелли тотчас же снял свою шляпу и зашвырнул ее подальше – из чувства солидарности, очевидно, – позволив ветру вволю трепать свои золотые кудри.
По обеим сторонам от дороги высились старые каштаны. Они уже отцвели, и дорога была усыпана сухими белыми цветочками. Но вот новый порыв ветра взметнул это белое покрывало – и цветочки затанцевали перед нами, оседая на наших головах. Шелли, который ехал чуть впереди, оглянулся на меня и вдруг расхохотался и остановил коня.
-В чем дело? – спросил я.
-Ах, Байрон, ты похож на подружку невесты! – ответил он, продолжая заливаться своим звонким заразительным смехом. – У тебя белые цветочки в волосах!
Насмеявшись, Шелли все-таки соизволил избавить меня от этих неподобающих украшений. Для этого мы спешились и сели на землю. Волосы мои были напомажены, и цветочки запутались и прилипли, так что Шелли провозился довольно долго, но я был далек от того, чтобы его торопить. Напротив, я с удовольствием продлил бы этим мгновения, когда его лицо было так близко от моего лица, и я чувствовал его свежее, легкое дыхание. Жаль только, что к концу этой приятной процедуры я был таким же растрепанным, как и он.
-Что ты делаешь? – спросил Шелли со смехом, наблюдая за тем, как я пытаюсь пригладить волосы, глядя на себя, в виду отсутствия настоящего зеркала, в гладкую полированную крышку своих часов.
-Пытаюсь привести себя в порядок, - ответил я.
-О-о-о, значит, это надолго!
-Что делать? Не могу же я показаться в Шильоне в таком виде.
-Поехали, Байрон! – Шелли нетерпеливо притопнул ногой. – У тебя вполне приличный вид.
-Нет, не приличный. Ты мне испортил прическу.
-Я тебе испортил прическу?!
-Да, ты.
-Ах, так! Сейчас я тебе покажу, что значит по-настоящему испортить прическу!
Шелли быстро запустил мне в волосы обе пятерни и бесцеремонно взлохматил. Без сомнения, это было сделано с коварным расчетом, что, благодаря помаде, мне придется проходить в таком экстравагантном обличье весь день. Не собираясь отказывать себе в радости отмщения, я повалил его на землю и натолкал ему за шиворот сухих цветочков каштана. Он брыкался и вырывался, я пытался прижать его к земле, а борьба эта происходила на вершине пригорка и кончилась, как и следовало ожидать, тем, что мы, сцепившись, кубарем покатились вниз по склону.
Если бы кто-то мог видеть нас в ту минуту, когда мы вповалку лежали на земле, чумазые и растрепанные, и хохотали едва ли не до истерики! Этот приступ хохота, казалось, лишил нас последних сил, потому что когда он наконец прошел, мы долго не могли прийти в себя и некоторое время молча восстанавливали дыхание, иногда взглядывая друг на друга и обмениваясь блаженными улыбками, от чего как-то незаметно перешли к обмену беглыми поцелуями. Шелли как всегда начал первый.
-Я люблю, когда ты такой, - сообщил он мне, целуя меня. Прикосновение его губ было быстрым и легким, словно бабочка на миг села ко мне на щеку и тут же вспорхнула.
-Какой – такой? – спросил я, возвращая ему поцелуй в троекратном размере: сначала в висок, потом – в щеку… Оставался последний шаг – самый рискованный.
-Такой, как сейчас, - веселый, беззаботный, счастливый. Ты редко бываешь таким, но как же я люблю тебя в эти минуты!
-А я люблю тебя всегда, - сказал я и потянулся, чтобы напечатлеть третий поцелуй на его обветренных губах. Недоуменный взгляд Шелли заставил меня в последнюю минуту изменить этот дерзкий план, и я ограничился тем, что чмокнул его в уголок улыбающегося рта.
-Это правда? – спросил он.
-О чем ты?
-О том, что ты меня… - Шелли замолчал и покраснел. – О том, что ты сейчас сказал.
«Разрази меня гром! Не довольно ли общих рассуждений?» - сказал я себе и легко опрокинул Шелли навзничь, намереваясь дать ему такой ответ на его вопрос, который будет убедительнее всяких слов. Шелли зажмурился: яркий луч сияющего в зените солнца ударил прямо ему в лицо, когда я положил его на спину, и буквально ослепил. И – о, как часто одной такой мелочи бывает достаточно, чтобы разрушить все чары любви! – мгновенно напомнил ему о реальности.
- Кстати! – воскликнул он. – Где же мистер Энсон и его спутник?
Проклятое солнце! Не зря, не зря я всегда предпочитал мягкую, деликатную луну этому нелепому диску с его нескромным режущим светом! Все объяснения в любви испокон веков происходили при луне, и надо быть круглым идиотом, чтобы пытаться нарушить это правило.
- Зачем они тебе понадобились? – недовольно спросил я.
- Их уже долго нет. Не заблудились ли они?
И Шелли убрал мои руки со своей талии, вылез из оврага и принялся громко звать пропавшую парочку. Наконец издали донесся голос Милашки, и вот они появились на повороте. Оба ехали медленным шагом, и эта неспешность заставила меня заподозрить, что Энсон не из одной только деликатности оставил меня наедине с Шелли. Может, он помирился со своим Анри?
Мы вместе отправились в путь, и вскоре они опять отстали столь безнадежно, что в замок мы прибыли порознь.
Шелли совершенно забыл о лирической сцене под каштанами. Он бродил по огромным сырым залам, вслушиваясь в зловещее эхо, которое рождали наши шаги, выглядывал в окна и бойницы и, конечно же, разглагольствовал, не умолкая, о героизме Франсуа Бонивара.
-Воистину это пример для нас для всех! Какая пламенная любовь к свободе, какой патриотизм, какая жертвенность! Ах, Байрон, ты должен, ты просто обязан написать об этом!
Никогда еще его вольнолюбивая болтовня не раздражала меня так, как в тот момент! Я не мог думать о каком-то попе, совершавшем свои непонятные подвиги триста лет назад, когда на моих губах еще жило прикосновение к прохладным, гладким щекам моего ангела. Поэтому я равнодушно ответил, что меня как-то не прельщает эта тема, и Шелли может попробовать написать о Бониваре сам.
-О нет, Байрон, моих скромных способностей здесь будет мало. Такой великой теме пристал твой огненный стих. Слушай, ты должен обещать мне, что напишешь о Шильонском узнике!
Когда мы поднялись на самую высокую башню, Шелли выглянул из бойницы, и открывшийся его глазам вид, конечно же, привел его едва ли не в экстаз.
-Ах, Байрон, ты только посмотри на это! – вскричал он. – Иди сюда, взгляни – разве ты видел что-нибудь прекраснее?
Я точно знал, что никогда не видел ничего прекраснее самого Шелли. Что же до пейзажей, то я от души желал им всем провалиться. Но все же я подошел и выглянул вместе с ним в узкую бойницу, и для одного-то, по правде, тесную. Ветер бросил мне в лицо прядь волос Шелли, и у меня перехватило дыхание. Мой же спутник тем временем продолжал беззаботно болтать свой обычный вздор. Неужели он не видит, поражался я, в каком я состоянии? Неужели его действительно волнует вся эта чепуха после того, что было между нами на пути в Шильон? Неужели человек может быть до такой степени слеп и глух? Я даже стал подозревать грешным делом, что Шелли давным-давно все понял, но почему-то продолжает разыгрывать ангельскую невинность. Естественно, это было на него не похоже – он был отнюдь не кокетка и не склонен к притворству, и я это понимал в глубине души, но ничего не мог с собой поделать: подозрение, что меня просто-напросто водят за нос, раз возникнув, уже не оставляло меня, и, понятно, мои побуждения от этого не становились скромнее.
Между тем мы спустились в подземелье, где томился этот чертов узник, будь он проклят. Если б не он с его героизмом, мы с Шелли сейчас, наверное, катались бы на лодке по озеру или гуляли в лесу, там было бы удобнее…
-Интересно, к какой из этих колонн он был прикован? – не унимался Шелли. – Вероятно, вот к этой. Мне кажется, я вижу здесь следы от его оков.
Шелли прислонился спиной к сырой холодной колонне, скрестив руки на груди.
-Вот так стоял и он… Представь себе, Байрон, день за днем, год за годом, в этом сыром подземелье, куда не проникают лучи солнца.
И, как и следовало ожидать, Шелли тут же вообразил себя Бониваром.
-О Боже, Боже, как тяжки эти оковы! О, увижу ли я когда-нибудь солнечный свет? Смогу ли обнять своих близких?
Мне вдруг показалось забавной его игра, и я привалился к другой колонне, пояснив:
-А вот здесь наверняка был прикован любимый соратник Бонивара…
-Постой, - перебил Шелли, - мне кажется, Бонивар сидел в этом подземелье один.
-Нигде не сказано, что он сидел тут один, поэтому мы вполне можем предположить, что их было двое. Итак, здесь был прикован его соратник, его самый близкий и любимый друг. И – можешь себе представить их страдания! – они были рядом и в то же время не могли прикоснуться друг к другу, обнять друг друга, потому что их цепи были слишком коротки.
-Не вижу в этом никакого немыслимого страдания, - недовольно заметил Шелли: ему почему-то не понравились мои вариации на тему очередной героической сказки. – Если они были рядом, как ты говоришь, они могли беседовать друг с другом, делиться своими мыслями, ободрять друг друга. Зачем им еще и прикасаться друг к другу?
-О, нет, изнемогали друг без друга, тосковали по объятиям и поцелуям. И соратник Бонивара наверняка страдал, не видя в темноте этих лазоревых глаз, этого лица, чистого, как утро, этих золотистых кудрей…
-Признаться, Байрон, у тебя выходит нечто весьма… двусмысленное.
-Почему? – с невинным видом осведомился я.
-Да потому, что предполагается, что они оба были мужчины. Хотя… они могут быть братьями, ведь так?
-А могут и не быть братьями. Почему бы и нет?
-О, Байрон, прошу тебя, оставь твои насмешки! Ты можешь смеяться над чем угодно, но только не над одним из величайших героев этой страны! Это возмутительно!
-Но я вовсе не смеюсь. Что смешного в том, что я только что сказал? Напротив, это трагедия, если угодно. Ах, Шелли, ты и представить себе не можешь, как это тяжело: быть влюбленным в кого-то без памяти, мечтать о нем, желать его, видеть его каждый день подле себя и… не иметь возможности даже прикоснуться к нему!
-Что?! – возмутился Шелли. – Кто в кого влюблен?! Милорд, вы приписываете великому человеку порок, ему несвойственный. – Этот резкий переход на официальный тон ясно показывал, что он мной очень недоволен.
Я приблизился к Шелли. Судя по его первому движению, он хотел отойти в сторону, но я положил руки ему на плечи и прижал его к колонне.
-Во-первых, дорогой друг, с чего ты взял, что это было не свойственно Франсуа Бонивару? Во-вторых, почему ты называешь это пороком?
-Я не желаю разговаривать на эту тему, - надулся Шелли. – В этом замке, вблизи места, где томился великий, мятежный дух, ты пытаешься обсуждать со мной непристойности! Это отвратительно, Байрон!
-Мы будем говорить на эту тему независимо от того, желаешь ты этого или нет, черт побери! – я тряхнул его за плечи. Он растерялся, не зная, как ему на это реагировать – испугаться или рассердиться. - Объясни же мне, почему ты назвал это пороком?
-Да потому, что это противоестественно!
-Любовь – противоестественна?
-Такая любовь – да! – отрубил Шелли.
Я ничего не ответил. На нас обрушилась тишина, такая глубокая, что было слышно, как с отсыревшего потолка на каменный пол капает вода.
Я продолжал удерживать его, прижав к колонне, а он не сопротивлялся, наверное, потому что знал, что это бесполезно: я был намного сильнее. Наши лица были так близко, что от моего дыхания шевелились прядки волос у него на лбу. Ему не понравилась такая близость, и он, пытаясь избежать ее, повернул голову в сторону – холодно и жеманно, с видом оскорбленной добродетели. Мне это курьезным образом напомнило мою бывшую жену: однажды она устроила мне сцену, и я, дабы малой кровью прекратить эту истерику, попытался поцеловать ее; когда мне - против ее воли, конечно же - удалось схватить ее в объятия, она точно так же, как Шелли сейчас, отвернулась. И я обошелся с ним, как с леди Байрон в тот раз, - взял его за подбородок и с силой повернул его голову к себе. Он посмотрел на меня с нескрываемым бешенством, и на его бледных щеках выступил яркий румянец. И тогда я припал губами к его гневно сжатым губам.
Мне кажется, я никого и никогда не целовал так, как его тогда. Этим поцелуем я хотел свести его с ума, спалить его душу, подчинить его себе. Я целовал его так жадно и неистово, что он едва не задохнулся. Мое сердце почти выпрыгивало из груди, а рядом бешено колотилось его сердце, мое воспаленное дыхание смешивалось с его дыханием.
Я почувствовал, что он слабеет, что у него подгибаются ноги. Если бы я не держал его, он свалился бы на пол. Его голова томно склонилась ко мне на плечо, и только тогда я прервал поцелуй.
С минуту он восстанавливал дыхание, прислонившись к колонне. Я поддерживал его, полуобморочного, и с торжеством думал: «Ну, теперь-то он мой. Мой!»
-Байрон… - едва слышно прошептал он на выдохе.
-Я люблю тебя! – вскричал я, мало задумываясь о том, что эхо разносит мой голос по всему подземелью. – Ты понимаешь это? Я люблю тебя больше всего на свете, больше жизни моей!
Руки мои проникли под его расстегнутый редингот, стискивая узкие бедра и тонкий стан. Я покрывал поцелуями его волосы, лоб, щеки, подбородок, губы, шею, плечи…
И вдруг – о, проклятье! – торопливые шаги на лестнице и голос Милашки:
- Байрон! Байрон, ты здесь? Я сам не знаю, что стряслось, но…
Продолжая тараторить, Энсон слетел по сырым каменным ступеням – но остановился как вкопанный на середине лестницы, увидев нас с Шелли. Сначала он застыл, потом принялся гоготать. Подвальное эхо превратило его заливистый, циничный смех в безумный, почти рыдающий, какой можно услышать в театре на представлении готической трагедии от фамильного призрака.
Шелли вырвался из моих рук – а я был слишком потрясен, чтобы его удержать, – во мгновение ока взбежал вверх по лестнице, чуть не столкнув Милашку, и выбежал вон.
- Боже мой, Байрон, это уму непостижимо! – продолжал хохотать Милашка. – Ты нашел подходящее место, ничего не скажешь! В твоем распоряжении всю ночь была комната в гостинице, но нет, тебе понадобилось обделывать свои делишки средь бела дня в замке, который посещают толпы путешественников. А если бы вас застал не я, а кто-то посторонний?
Я молчал. Если бы Милашку не отделяло от меня значительное расстояние, я бы его задушил или размозжил его голову об стену, а сказать мне было нечего.
- К слову, зачем я пришел сюда, – спохватился Энсон. – От таких зрелищ совсем вылетело из головы… Вообрази, Анри стало дурно. Только что его скрутил ужасный желудочный приступ, и сейчас он лежит в каморке смотрителя.
Джордж Энсон
Анри сошел с ума. Сначала он за завтраком приставал к Байрону с какими-то странными вопросами. Затем они вместе вышли из-за стола. Анри не вернулся, а Байрон ничего не пожелал объяснять. Он держался так загадочно, что у меня возникли недобрые предчувствия. Уж не лежит ли мой полковник на дне Женевского озера?
К счастью, после завтрака я застал Анри в нашей комнате. Тот как ни в чем не бывало собирал вещи в свой саквояж и выглядел при этом страшно довольным, кажется, даже напевал. Однако и он не пожелал объяснить, что происходит, и заявил весьма неучтиво, что это не мое дело. Я был так ошарашен, что даже не обиделся.
Простившись с нашим временным приютом, мы переправились на другой берег озера, взяли лошадей и поскакали в Шильон. Байрон и Шелли держались впереди. Я упустил их из виду, ибо, видите ли, мне в ту минуту не было до них никакого дела. Чудеса, происходящие с Анри, интриговали меня куда сильнее.
Когда мы остались наедине, он соизволил заговорить со мной, и голос его звучал торжественно и твердо.
- Джордж, я думаю, ты не станешь со мной спорить и даже приветствуешь мое решение, - так начал он. - Я вижу, что давно стал тебе обузой, и ты будешь рад избавиться от меня.
- Да что ты такое говоришь, Анри?! - воскликнул я, испугавшись уже по-настоящему. Никогда он не был таким. Я подозреваю, что в моем изложении его поведение выглядит несколько смешно, но тогда меня одолевали нехорошие предчувствия. Я не испытывал к нему прежней страсти, но мое душевное расположение никуда не делось, и меньше всего я хотел, чтобы с ним случилось нечто дурное.
- Прежде всего, - продолжал мой бывший возлюбленный тем же суровым мужественным тоном, - прекрати звать меня Анри. Мое имя Генри, а Анри, возможно, звался кое-кто из тех, кого я крошил в капусту при Ватерлоо... Впрочем, это я зря. Совершенно неважно, как ты произносишь мое имя, ибо в скором времени тебе не придется звать меня никак. Мы расстаемся, дорогой мой Джордж. Едва мы вернемся в Женеву, как я избавлю тебя от своего постылого общества. Потерпи еще один день, и ты свободен.
Я был разочарован и даже несколько заскучал. Тема грядущего расставания в последнее время слишком часто всплывала в наших разговорах. Анри заявлял, что устал от моих измен и не позволит над собой смеяться, и обещал "завтра же" покончить с этим, но, произнеся сей полный достоинства монолог, начинал рыдать, рвать на себе волосы, падал к моим ногам и умолял не бросать его, как будто это я заводил речь о разрыве, а не он. Мне показалось, что сейчас Анри просто хочет разыграть ту же карту, только с бОльшим драматизмом (на меня даже подействовало поначалу!), и я перестал его слушать, хотя он еще долго распинался о том, как пересмотрел свою жизнь и многое понял.
...Ну вот, я так и думал. На середине речи Анри вдруг запнулся и побледнел. Я приготовился к слезам и мольбам, но он справился с минутной слабостью и продолжал говорить, только менее уверенно. То и дело он останавливался и промокал платком обильный пот, выступающий на лице и шее. Надо же, как разволновался... Даже утратил свою великолепную гвардейскую посадку и тяжело обмяк в седле, точно пьяный фермер, возвращающийся с рынка. Мне было его жаль, но я не хотел задавать сочувственных вопросов, чтобы не подавать повода к излияниям, слезам и неизбежному примирению, поэтому делал вид, будто ничего не замечаю.
Не знаю, чем закончилось бы это нелепое объяснение, но издалека до нас донесся голос Шелли:
- Мистер Э-энсон!.. Лорд Бессборо-оу! Где вы? Э-ге-гей!
- Надо же, как мы отстали! - воскликнул я с деланным испугом. - Догоним их, Анри, иначе заблудимся! - и дал шенкеля, от души радуясь столь своевременному вмешательству.
Мы догнали Байрона и Шелли, но вскоре снова отстали, поскольку Анри ехал медленным шагом.
- Мне что-то нехорошо, Джордж... - признался он наконец.
Я пригляделся к нему. Выглядел он и впрямь неважно. Случалось мне читать о том, как несчастная любовь загоняла человека в могилу, но, как правило, это происходило с экзальтированными барышнями, а не с гвардейскими полковниками. Так что, вероятнее всего, Анри просто съел что-то несвежее. Или схлопотал солнечный удар. Мы ведь весь день провели на ярком солнце.
- Продержись еще немного, - ответил я. - В Шильоне можно отдохнуть.
- Да... - пробормотал Анри, тяжело дыша. - Я отдохну и поправлюсь. Все будет хорошо. Он так сказал.
- "Он" - это кто? - уточнил я, боясь, что Анри начал заговариваться.
- Лорд Байрон.
Как хотите, а это точно солнечный удар.
Наконец мы добрались до замка. Лошади Байрона и Шелли были привязаны у ворот, а сами они, по всей видимости, уже были внутри. Мы в замок не пошли, потому что Анри сдавал буквально на глазах. Я усадил его прямо на траву, в тень, а он все бормотал как заклинание, что непременно поправится. Мне это зловещим образом напомнило моего деда, старого лорда Вентворта. Тот, после того как свалился с ударом, тоже все твердил, что обязательно поправится и встанет, вот увидите, уже на следующей неделе он поедет стрелять фазанов, а там даст такой бал в Марбери-холл, что вся округа никогда не забудет... Естественно, эти постоянные заклинания, этот своеобразный спор со смертью только длил агонию. Мне кажется, если бы дедушка не растравлял себя этими фантазиями, он умер бы гораздо легче.
Поэтому меня так бесило бормотание Анри. Да что там, мне от него становилось не по себе. Надо отдать ему справедливость: иногда он менял тему. Правда, лишь для того, чтобы попросить меня позвать Байрона. Я так и не смог добиться от него, с какою целью, поэтому просьбу не исполнил. У Анри к тому времени начались мучительные позывы к рвоте и какие-то корчи, а Байрон, воля ваша, не похож на доброго самаритятнина, который согласится терпеть пред своими очами такое зрелище и приносить облегчение в страданиях. Вместо Байрона к нам пришел на помощь смотритель замка, который предложил Анри собственную постель. Вдвоем мы кое-как перетащили несчастного в крошечный и сырой каменный домик. Дочка смотрителя побежала за аптекарем (доктора в Шильоне не было).
У Анри начались боли. Он лежал, мучительно скрючившись, держался за живот и умолял меня:
- Джордж, позови Байрона, притащи его сюда, черт побери, ради бога, Джордж, он нужен мне, пусть он придет...
Я подумал, что надо в самом деле уведомить Байрона о случившемся - хотя бы потому, что Анри явно не в состоянии сегодня ехать дальше, и нам придется задержаться в Шильоне. Оставив больного на попечение смотрителя и его жены, я отправился на поиски моего поэта и его златокудрого спутника.
Я обошел весь замок - никаких следов. Положительно, слишком много странных испытаний для одного-единственного дня. К счастью, я вспомнил, что тут есть еще подземелье...
Боже, какое зрелище открылось мне там!
Кажется, в суде это и называется "надругательством". Лично я не имею ничего против байроновской грубости, мне она даже доставляет удовольствие, но неужели у него только один подход ко всем жертвам и он совсем, совсем не умеет быть или хотя бы казаться нежным и любящим? Бедный Шелли был так ошеломлен... Его сбросили с облачка, на котором он покоился в девственной безмятежности чувств, - и прямо в сточную канаву. К тому же, эта скотина едва не задушила его.
Мое появление отвлекло Байрона, и Шелли - браво, браво! - воспользовался этим и тут же оттолкнул его от себя, даже скорее отшвырнул с непередаваемым отвращением. В этом было столько благородства и достоинства, что сердце мое неожиданно переполнилось уважением. Байрон протянул руки к ускользающей добыче - но схватил пустоту. Эта панонмима длилась всего мгновение, но как она была красноречива, сколько многое сказала о характере обоих действующих лиц! Шелли убежал из подвала на свет, а это хромое чудовище было бессильно помешать ему.
Сказать по правде, я был так рад, что едва не забыл, зачем пришел сюда. Я хохотал как сумасшедший и не мог остановиться.
Лорд Байрон
Когда я опомнился, то, разумеется, сразу поспешил за Шелли. Энсон в спину крикнул, что Бессбороу очень просит меня прийти, но мне было плевать на этого несчастного и в более спокойной обстановке, что уж говорить о таких судьбоносных мгновениях? Конечно, пока я взобрался по винтовой каменной лестнице наверх, Шелли уже и след простыл. Я искал его в гулких сырых коридорах и галереях замка, громко звал, но лишь эхо откликалось на мой зов.
И тут я вспомнил, что Энсон говорил что-то о каморке смотрителя, и заглянул туда. На мое счастье, Шелли был там. Когда я вошел, он стоял над узкой деревянной кроватью, на которой корчился Бессбороу, глядя на больного с испугом и состраданием. На миг я зажмурился, прогоняя морок. Эта сцена мне что-то напомнила, как будто я уже видел ее однажды. Но я не успел вспомнить, когда и где, потому что Шелли при моем появлении нарушил композицию картины – пятясь, отступил к стене и прижал ладонь к губам. Однако это был не совсем тот очаровательный жест, который я давно за ним заметил и который обожал. Шелли привнес в него новое движение – потер ладонью губы, как будто хотел стереть мой поцелуй. Сколько времени прошло, а лобзание мое до сих пор горело огнем. О, Шелли не забудет его до смерти, даже если оно окажется последним!
Бессбороу тоже заметил меня и завел какую-то сбивчивую речь, но я его не слушал. Весь мир, кроме Шелли, перестал для меня существовать.
- Мы не закончили разговор, – сказал я. – Продолжим?
- Не сейчас, – ответил Шелли срывающимся голосом, глядя на меня с откровенным страхом.
Это хорошо, что он так боится. Кто боится, тот повинуется.
- Нет, сейчас, – я протянул к нему руку.
Но Шелли вдруг овладел собой.
- Вы разве не видите, милорд, что сейчас не время? – осведомился он холодно. – Я не могу оставить лорда Бессбороу одного, когда он в таком состоянии.
Что за чушь! При чем тут Бессбороу? Можно подумать, вы с ним друзья! Ты просто нашел предлог, чтобы не оставаться со мной наедине, маленький трус!
- Ты выслушаешь меня, черт побери!
Я пересек комнату, схватил Шелли за руку и потащил за собой.
- Вы с ума сошли, милорд, отпустите меня немедленно! – воскликнул он, отбиваясь, однако я был сильнее и, почти вывернув его руку, силком выволок в смежную комнату.
И тут снова вошел… конечно же, Милашка. Кому еще дан этот талант – вечно все портить и осквернять одним своим появлением? Впрочем, он был не один, а в сопровождении пожилого толстячка в парике и с черным саквояжем – местного доктора. Угодив в кульминационный момент описанной выше бурной сцены, эскулап так и вытаращился на нас с Шелли. Едва ли деревенский доктор знал английский язык, однако я не решился вести объяснение в его присутствии и второй раз был вынужден отпустить свою жертву. Шелли немедленно улизнул в комнату, где лежал страдалец Бессбороу. Это было единственное место, где он не рисковал остаться в одиночестве и, следовательно, мог чувствовать себя в безопасности. Туда же вошли доктор и Энсон и прикрыли за собой дверь.
Я засел в смежной комнате и приготовился ждать. Когда-нибудь Шелли сам выйдет. Не сможет же он торчать там вечно!
Наконец после длительного промедления дверь все-таки открылась. Однако это были опять Энсон с доктором. Они что-то бормотали по-французски и растерянно качали головами. Затем доктор принял плату за визит и удалился, благовоспитанно приподняв над паричком шляпу.
Энсон утомленно опустился на старинный деревянный стул, на спинке которого неведомый художник вырезал аляповатые виноградные гроздья.
- Вообрази только, никто не может понять, что это за болезнь – пожаловался он. – Если честно, мне от этого не по себе. Хотя… что может знать этот старый олух? Если бы в этой глуши можно было найти приличного врача!
Я понял, что Энсон до сих пор не догадывается, что произошло с его драгоценным Анри, и рассказал ему все.
- Отравился?! – ахнул Милашка, глядя перед собой остановившимся взором. – Анри отравился?!
- Невероятно глупо вышло, – кивнул я. – Я знал, что этот бальзам ядовит, но не думал, что до такой степени. Будь я проклят, если после такого стану им пользоваться!
- Но… ты ведь не думаешь, Байрон, что он умрет?
Странное дело: я почему-то даже не думал о такой возможности, пока Энсон не задал свой вопрос. Только этого не хватало.
- Милашка, не глупи! – прикрикнул на него я, надеясь резким тоном заглушить и его тревогу, и свою собственную. – Конечно, он не умрет. Но какое-то время проваляется в постели. А мы, следовательно, застряли здесь на неопределенный срок.
Энсон нервно покосился на запертую дверь.
- Наверное, мне надо пойти к нему, – промолвил он.
Я пошел за ним с ним, думая увести Шелли. Когда Милашка сменит его у постели больного, у него уже не будет предлога для того, чтобы торчать там.
Когда мы вошли, Бессбороу лежал в прежнем положении – на боку, скрючившись и схватившись за живот. Он тяжело дышал, по мокрому от пота, свинцово-бледному лицу пробегали судороги. Шелли сидел прямо на полу подле его постели – прелестная непринужденная поза и милосердная придумка, которая из всех людей на свете могла принадлежать одному только ему. Если бы Шелли сел на край постели Бессбороу, как это сделал бы любой другой на его месте, он волей-неволей возвышался бы над больным и смотрел на него сверху вниз. А так они оказались лицом к лицу, и, право же, я охотно поменялся бы с Бессбороу местами и вытерпел бы все его муки, если бы Шелли сидел рядом, утвердив локоть на моей подушке. Впрочем, стоило нам с Энсоном войти, как он поспешно поднялся на ноги.
- Бедный мой Анри, тебе очень плохо?.. – начал Милашка, приближаясь к постели своего незадачливого друга.
При звуке его голоса Бессбороу сделал над собой усилие и приподнялся на подушке.
- Убирайся… – прохрипел он.
- Что?.. – растерялся Милашка и коротко оглянулся на меня, безмолвно спрашивая, не померещилось ли ему это.
- Я говорю, пошел вон! – крикнул Бессбороу. Ярость немедленно вызвала у него новый приступ, и он тяжело откинулся назад, на подушку, скрипя зубами от боли. – Все это из-за тебя… И опять ты здесь… Нет, больше я не вынесу… И вы! – Бессбороу вдруг уставился на меня своими страшными сумасшедшими глазами. – И вы тоже убирайтесь. О, как вы меня мучаете!..
- Вам действительно лучше уйти, – вдруг сказал Шелли.
- Это почему же? – осведомился Милашка. – Он просто бредит, разве вы не видите?
- И все-таки ваше присутствие его беспокоит, – Шелли говорил спокойно и твердо. Я никогда не видел его таким. Он как будто отделил себя и Бессбороу от меня и Энсона и всерьез собирался защищать своего от чужих.
Милашка сначала хотел огрызнуться и даже открыл рот, но, встретившись взглядом с Шелли, вдруг передумал и коротко сказал:
- Пойдем, Байрон.
Я было помедлил, но уже в следующую секунду малодушно ретировался, сопровождаемый криками Бессбороу:
- Вы сказали, что я буду жить! Вы сказали, что я буду жить! О, зачем вы дали мне надежду?..
Появился хмурый и озабоченный смотритель замка. Когда он соглашался приютить у себя Бессбороу, он явно не предполагал, что дело настолько серьезно и ему придется на неопределенный срок уступить свою хибарку приезжим англичанам. Энсон поднял ему настроение, вручив несколько золотых. Смотритель сразу стал любезнее, принес нам свечи (а я даже не заметил, что уже вечереет!) и, что было еще более кстати, скромный ужин. На хлеб и сыр мы с Энсоном не обратили внимания, однако вину обрадовались как дети. Оно было дрянное, кислое, но с какой же жадностью мы его пили!
Должно быть, я захмелел, что неудивительно: с самого утра я ничего не ел, а нервы мои были крайне истощены. Поэтому дальнейшее я помню смутно.
Кажется, снова приходил доктор, но только зря потревожил больного, у которого от легчайшего прикосновения к животу начинались дикие корчи. Смотреть на него было страшно: он то катался по кровати, то затихал и лежал на спине, запрокинув голову и ловя губами воздух. Изо рта у него беспрестанно текла густая, вязкая слюна. Сначала он сдерживал стоны, потом перестал и наконец начал кричать в голос, проклиная все и всех и особенно страшными словами понося Энсона и меня. О, как ему хотелось жить! Хотелось тем больше, что его смерть была так нелепа, почти анекдотична: это надо же – отравиться косметическим средством для лица, и из-за кого – из-за Милашки!
Более всего меня тревожило, что Шелли неотступно находился рядом с ним и видел весь этот ужас. Кому, как не мне, было знать, до чего он впечатлителен и как на него подействуют эти душераздирающие сцены. Поэтому я решился снова приблизиться к моему ангелу и сказал как можно искренне и убедительнее:
- Шелли, пойдем. Тебе нельзя здесь оставаться, ты сойдешь с ума. О Бессбороу позаботится кто-нибудь другой. Вот, например, доктор… Заплатим ему, и пусть он сидит или пришлет какую-нибудь женщину…
У Бессбороу был период штиля, однако, услышав мои слова, он снова заметался по постели и схватил Шелли за руку:
- Нет, пожалуйста, останьтесь со мной!..
Я сам нетерпеливо отцепил его холодную потную руку от Шелли и повторил:
- Ну же, пойдем, мой дорогой. Тебе нужно отдохнуть.
Тут мне пришло в голову, что Шелли не уходит, потому что все еще боится меня (хотя, видит Бог, даже в моей памяти утренняя сцена несколько потускнела, вытесненная более свежими впечатлениями!), и я прибавил:
- Обещаю, что я к тебе и пальцем не притронусь. Даже не подойду к тебе.
Шелли посмотрел на меня с глубоким изумлением.
- Вы правда думаете, милорд, – спросил он, будто не веря своим ушам, – что дело в этом? Вы полагаете, что я могу бросить несчастного, когда он нуждается во мне?
- Шелли, – сказал я умоляюще, поймав его руки, – оставь его, что тебе в нем? Я нуждаюсь в тебе не меньше.
Он резко высвободился. В нем начала закипать ярость.
- Как вы смеете!.. Здесь, в такой обстановке!..
- Я люблю тебя! – это все, что я мог сказать в ту минуту.
- А мистер Энсон? – неожиданно осведомился Шелли с несвойственной ему каверзностью. – Его вы тоже любите?
В первую минуту я обомлел. И только потом понял: Бессбороу исповедался перед смертью. Нетрудно себе представить, что он мог наговорить, движимый отчаяньем и ненавистью.
- Не знаю, что вбил тебе в голову этот человек, – начал я пылко, – но не спеши судить. Позволь, я все объясню. Энсон никогда не был для меня…
- Молчите! – закричал Шелли. – Неужели для вас и впрямь нет ничего святого, если вы способны говорить о таких мерзостях прямо в присутствии человека, которого вы же и убили?!
- Ты бредишь, Шелли! Я его не…
- Убили! Вы и ваш, как вы его изволите называть, Милашка!
У Бессбороу начался очередной приступ, и он принялся корчиться, рыдая, скрипя зубами, проклиная все на свете. А я – я постыдно сбежал, не вынеся этого зрелища.
Милашка, уже основательно нагрузившийся, сидел в соседней комнате, откинувшись на стуле и взгромоздив ноги на стол. При моем появлении он отсалютовал стаканом. Перед ним стояла целая батарея винных бутылок. Я опустился на стул напротив него, и так мы сидели до утра в молчании, как два сообщника.
Невидимый в темноте, Шелли стоял у ограды своего сада, глядя на освещенные окна. Несмотря на поздний час, Мэри и Клэр еще не спали. Они, конечно же, волнуются: он должен был вернуться еще вчера, а вместо этого запропал еще на целые сутки. Правда, лорд Байрон вернулся раньше (Шелли специально задержался в Шильоне, чтобы не пускаться в обратный путь с ним). Может быть, он как-нибудь успокоил женщин, придумал для них какое-нибудь объяснение?
Шелли медлил, не решаясь войти. Придется рассказать Мэри и Клэр о смерти лорда Бессбороу, а он этого не вынесет, он просто не в силах второй раз окунуться в этот кошмар.
Но все-таки надо домой. Эгоистично с его стороны тревожить любящие сердца. Шелли толкнул калитку, и тут же рядом послышался громкий всхрап и звяканье сбруи. Черный, как царившая кругом ночная мгла, конь был привязан к изгороди. На этом коне ездил Байрон, а это значит…
Ну да, так и есть. Из-за поворота аллеи, хромая, выступила еще одна черная тень.
Шелли снова захотелось убежать, и Байрон, словно каким-то образом догадавшись об этом, сказал:
-Ведь ты не будешь больше от меня бегать, не правда ли, Шелли?
Его глубокий низкий голос звучал ровно и безо всякого выражения, не давая ни малейшей возможности догадаться о том, какие чувства он испытывал. Неестественно белое лицо, в темноте похожее на маску, также сохраняло свою обычную мраморную неподвижность.
Шелли надо было попасть домой, но Байрон стоял у него на пути. Для того чтобы сделать несколько шагов в том опасном направлении, юноше пришлось собрать все силы.
-Вот так, - одобрительно промолвил Байрон, следя за его приближением. – Умница. Иди сюда.
-Я собираюсь домой, милорд, - скороговоркой, чтобы скрыть дрожь в голосе, сказал Шелли.
-Но сначала мы поговорим.
-Нам не о чем разговаривать.
-Ты так думаешь? – Байрон заступил ему дорогу. Они оказались лицом к лицу.
-Что вы себе позволяете?! – вскричал Шелли.
-Тихо! – Байрон схватил его за плечи и рванул к себе.
–С ума вы сошли, что ли?!
-От любви к тебе, мой дорогой, трудно не обезуметь. Кстати, ты тоже говорил мне много раз, что любишь меня. Ты только вспомни.
-Я имел в виду не такую любовь, - резко ответил Шелли. – Вы это прекрасно понимаете.
-Нет, мне очень жаль, но я действительно не понимаю, как может быть много видов любви на разные случаи жизни. Я знаю, что ты мне сейчас начнешь плести разную дребедень о слиянии душ и идеальном чувстве, и заранее прошу тебя: уволь, я достаточно наслушался этих сказок в свое время. – Байрон силой усадил Шелли на садовую скамью и наклонился над ним, продолжая удерживать его за плечи. – Ты так любишь твердить, что любое мое слово для тебя закон, вот я и проверю, чего стоят твои обещания.
-Если бы я знал, что вы захотите так гнусно воспользоваться моими словами, я никогда бы этого не говорил!
-О, так мы уже на попятный? Досада-то какая!
-Оставьте меня!
-А когда мы увидимся снова?
-Никогда!
-Буквально?
-Да! Я не желаю вас больше видеть! Я… - Шелли запнулся, не находя слов. Байрон смотрел на него, словно не веря своим ушам. И Шелли, торопясь сжечь все мосты, покончить со всем разом, опасаясь, что, если он будет медлить, у него может не хватить решимости, продолжал: - Да-да, вы не ослышались, я абсолютно серьезен. С этой минуты все кончено между нами. Я не виню вас за то, что вы не были по-настоящему моим другом: я прекрасно понимаю, что не стою вашей дружбы. Но я никогда не прощу вам вашего притворства, того, что вы приблизили меня к себе, заставив поверить, будто я действительно вам нужен… сам по себе, с моими мыслями и чувствами. Ах, это низко, это просто подло с вашей стороны! Когда-то я мечтал жить рядом с вами, творить рядом с вами, перевернуть мир бок о бок с вами, о том, чтобы мы вместе посвятили себя какой-нибудь великой цели и вместе достигли ее – о, я верю, что мы смогли бы! А еще я мечтал – как о великом счастье, как о венце всем прочим моим чаяниям – о том, чтобы умереть за вас и для вас. Но это оказалось напрасным, ведь вам совсем не это нужно. Вы оказали мне великую честь, но если бы я раньше знал, чему я обязан этой честью – я отказался бы от нее по доброй воле! Я не желаю платить такую цену за счастье быть рядом с вами: я слишком себя уважаю. Я боготворю вас по-прежнему, но видеть вас я больше не хочу. Поэтому – расстанемся.
Закончив свою речь, Шелли хотел подняться со скамьи, но Байрон удержал его.
-Расстанемся? – повторил он. – Ты сказал: расстанемся? Опомнись, Шелли! Ты нужен мне, без тебя я… без тебя моя жизнь будет адом, и ты сам это знаешь. Ты не можешь меня бросить, ты обещал быть со мной всегда, ты обещал спасти меня! Только вспомни!
-Спасти вас? – Шелли устало покачал головой. – Я не знал, как тяжело, как безнадежно вы больны, когда давал это безрассудное обещание. Тогда мне казалось, что я сумел пробудить в вас что-то… хорошее, а на самом деле то, что я пробудил в вас, являлось…
-…Любовью, Шелли!
-Нет, милорд, не любовью. Если бы вы меня любили, вы вели бы себя по-другому, но ведь вы не умеете…
В этот момент Мэри Шелли зачем-то вышла на открытую террасу и услышала доносящиеся из сада голоса, один из которых, как ей показалось, принадлежал ее мужу.
- Милый? – крикнула она в темноту. – Это ты?
- Да, Мэри, я здесь, иди сюда! – закричал Шелли с отчаянием, как будто звал на помощь – да так оно, собственно, и было.
- Неплохо придумано, - ядовито усмехнулся Байрон, отпустив его и поднявшись со скамьи. - На самом интересном месте… Итак, Шелли, я вынужден тебя оставить, как ты и требовал. Скажи же свое последнее слово: увидимся ли мы снова? Не торопись, взвесь все возможные последствия своего ответа – особенно если ответ будет отрицательный.
Уже слышались торопливые шаги Мэри и шелест ее юбок, и виднелся огонек свечи, которую она вынесла с собой в темный сад.
- Итак?.. – спросил Байрон. – Подаришь ли ты мне еще одну встречу – хоты бы одну, чтобы объясниться?
- Нет, - ответил Шелли едва слышно. Он сидел, обессилено откинувшись на спинку скамьи, запрокинув голову и закрыв глаза.
- В таком случае, прощайте, мистер Шелли.
Байрон отвязал коня от изгороди и вскочил в седло.
Джордж Энсон
Я открыл глаза в полной темноте, чувствуя себя как никогда паршиво. За всю жизнь у меня не было такого знатного похмелья! Я не мог вспомнить, где нахожусь, и был весьма удивлен, когда эмпирическим путем установил, что это вилла Диодати, спальня Байрона, а сам я лежу поперек кровати, одетый и даже в сапогах. Хозяина поблизости не было. Стояла, судя по всему, глубокая ночь, и я, сжимая раскалывающуюся голову, подумал: «Анри, должно быть, сходит с ума и разыскивает меня повсюду. Что я ему скажу?»
И тут я вспомнил, что Анри уже не нуждается ни в каких объяснениях.
Но что произошло с той минуты, как он испустил дух в Шильоне в ужасной агонии? Сколько времени, собственно говоря, прошло? Как я оказался на вилле Диодати? Куда дели… тело? И где Байрон? Ответы на эти вопросы тонули в вязком тумане похмелья.
Вдруг я услышал в пронзительной тишине ночи стремительно приближающийся конский топот и выглянул в окно. Всадник (полагаю, совершенно излишне объяснять, что это был Байрон: кто еще станет носиться на такой скорости в темноте, да еще по здешним скверным дорогам, рискуя упасть или выколоть себе глаз о какой-нибудь острый сучок?) стрелой промчался по подъездной аллее и только у самого крыльца круто осадил коня. Темпераментный чуткий конь, разгоряченный быстрой ездой и не любивший, когда так резко и сильно натягивали поводья, взвился на дыбы, и Байрон в седле своей позой и живописно развевающимся за спиной плащом напомнил мне Бонапарта на известной картине Давида – не хватало только треуголки. А если быть серьезным, то в тот момент, когда он гарцевал в своем черном плаще, на злющем вороном, я подумал, что в облике этого человека и впрямь есть нечто инфернальное.
Присмотревшись к нему, я понял, что он зол до бешенства, прямо весь трясется. Злость придала его движениям, обычно томным и развинченным, стремительность и резкость, и, быстро перебросив правую ногу через седло, Байрон зацепился шпорой за край своего плаща. (Я всегда недоумевал, на кой черт ему вообще нужен этот длинный широкий плащ, в котором и ездить-то неудобно? Видимо, Байрону просто нравилось, как он развевается за его спиной во время галопа.) Почувствовав, что запутался, он потянулся, чтобы отцепить плащ, при этом продолжая упираться в стремя левой ногой. Коню не понравились такие балетные па на его спине, и он недовольно взбрыкнул, отчего Байрон едва не свалился.
Поведение зверя усугубило раздражение его хозяина, а точнее, стало, по всей видимости, последней каплей. Стиснув зубы, Байрон несколько раз огрел коня хлыстом, причем бил именно по морде, с остервенением, почти со сладострастием. Это было тем более странно, что раньше Байрону, казалось, было проще ударить человека, чем своего любимца. Тот, бывало, выкидывал и более затейливые коленца, но всегда оставался безнаказанным. Байрон лишь любовно трепал его по холке и с гордостью говорил: «Ну и зверюга! Сущий дьявол, а не конь!» Уж как он носился с ним – куда там Калигуле с его Инцитатом!
Закончив экзекуцию, Байрон отбросил в сторону хлыст и, сорвав с себя разодранный плащ, отшвырнул его также, после чего бросился в дом. Я поспешил к нему навстречу, чтобы успокоить во избежание дальнейших вспышек ярости, когда его жертвами могли бы стать уже не животные, а люди. Байрон вошел в библиотеку, и я тенью проскользнул за ним. Не поздоровавшись со мной, не обращая на меня никакого внимания, он опустился в глубокое вольтеровское кресло.
Вид его выражал сильную усталость, даже изнеможение, как это с ним часто бывало после вспышки гнева. Я опустился на колени рядом с его креслом, взял его за руку и тоном заботливой мамочки спросил, что случилось.
Он стиснул мои пальцы точно клещами и зло прошипел:
-Это ты во всем виноват!
Я нисколько не удивился этому заявлению, зная обыкновение Байрона делать виновным во всех жизненных невзгодах первого же, кто оказался поблизости в кризисный момент, и кротко спросил, в чем моя вина. В ответ Байрон лишь обозвал меня змеюкой и ехидной и вскричал:
-О, зачем я только тебя послушал!
Но мне все же удалось мало-помалу выпытать у него все подробности комедии, первый акт которой состоялся в Шильонском замке, а второй – в саду у Шелли. Он начал рассказывать неохотно, но потом увлекся, испытывая потребность в том, чтобы выговориться, и под конец точно забыл, что у него есть слушатель (во всяком случае, создавалось впечатление, что он говорит, обращаясь к самому себе). Сказать ли? Я почувствовал гордость за нашего Ариэля и нечто вроде злорадства по отношению к Байрону, который уж и забыл, когда последний раз слышал в свой адрес слово «нет» и, однако, споткнулся там, где совершенно не ожидал. Бедный Байрон! Он не умел с достоинством переносить неудачи. Поэтому, рассказывая о своем провале, он просто рвал и метал. В таких случаях ему, как я уже говорил, было важно найти виновных, чтобы было кого проклинать и ненавидеть. Мне кажется, что он даже специально вызывал в себе эту ненависть: такие движения души, как вина, сожаления, опасения были для Байрона необычны и непонятны и потому причиняли беспокойство, а вот ненависть – другое дело, она была для него истинным облегчением. О, когда он начинал кого-то ненавидеть, тогда он был в своей стихии!
Как мы уже видели, он начал с того, что набросился на меня, но этого ему показалось мало, и он подыскал для своей ненависти другой объект – Шелли. Надо было слышать, какое словеса звучали в адрес «этого лживого мерзавчика», «этой слащавой маленькой дряни» и «этого лицемерного гаденыша»! Отказ Шелли трактовался как какое-то чудовищное вероломство, как будто бедняга был обязан разделить все извращенные чувства Байрона.
-Боже мой, - твердил Байрон, трагическим жестом закрывая глаза рукой, - как я мечтал, как я надеялся, как близко было мое счастье! И этот юный ханжа, этот чертов догматик взял - и одним махом все похоронил! Это, видите ли, противоестественно! Я думал, что он – единственный человек на свете, в котором я могу встретить понимание и который будет любить меня таким, какой я есть. Он так убедительно твердил о своей преданности, о том, что пойдет за меня в огонь и в воду, что мне ничего больше не оставалось, кроме как верить. О, это было моей главной ошибкой! Раньше я не верил никому и ничему, но устал от неверия и словно сам хотел обмануться, и, когда Шелли заронил в мою душу надежду, я ухватился за нее, вместо того чтобы выжечь ее каленым железом, как я поступал всегда. Мне казалось, что Шелли особенный, не такой, как другие, что у него слова не расходятся с делом и чувства не отделимы от души… И вот, пожалуйста! Стоило мне совершить что-то, что ему не понравилось, и – прощай навсегда, Байрон! Он так и сказал мне: «С этой минуты все кончено между нами». Он даже не пожелал выслушать меня – конечно же, прекрасно понимая, что все эти призрачные добродетели, которые он так усердно в себе взращивал, не выдержат столкновения с живым чувством, и, чтобы предотвратить свое падение, он поспешил заявить, что видеть меня больше не хочет! Как это пошло, как это мелочно, сколько во всем этом трусости и лицемерия!
И так продолжалось всю ночь напролет – я нисколько не преувеличиваю! Байрон то говорил, вновь и вновь жалуясь, как жестоко он обманулся, и предаваясь горьким воспоминаниям, то угрюмо замолкал и сидел, глядя в одну точку и явно думая одну и ту же неотвязную думу. Меня он словно не замечал. Я же не решался его оставить, потому что знал: когда он в таком состоянии, то способен буквально на все, может даже пойти к Шелли и пристрелить его, если на него вдруг накатит.
Наутро Байрон принял решение немедленно уехать.
-Я не могу здесь больше оставаться, - рассуждал он, полулежа в кресле и мрачно глядя в потолок. – Это же скандал! Шелли, конечно, не преминул рассказать обо всем своей Мэри, ну а та не могла не поделиться с любимой сестрицей. Всем давно известно: что знает одна женщина, то знает весь мир. А тут даже не одна, а две женщины!
Тут я впервые рискнул вставить словечко и заметил, что едва ли Шелли выжил из ума, чтобы рассказывать своей жене такие вещи. Услышав мой голос, Байрон слегка вздрогнул и посмотрел на меня с удивлением, словно не ожидал увидеть меня рядом с собой.
-О нет, ты же знаешь, какие дикие нравы царят в этом семействе, - ответил он. – У них нет друг от друга никаких секретов, и будь уверен: Шелли уже поведал обо всем Мэри и даже спросил ее, правильно ли он, по ее мнению, поступил. Нет, нет, я сегодня же исчезну.
И в своей горячке Байрон немедленно перебудил всех слуг и велел сей же час закладывать карету – он, видите ли, едет в Женеву. Я понял, что мне остается только напроситься его сопровождать.
- Где ты собираешься жить? – спросил я, когда мы въехали в Женеву. – Моя квартира к твоим услугам, если хочешь.
- Там сейчас твой Анри, – ответил Байрон, покачав головой.
Я решил, что мне тоже лучше подыскать себе другое пристанище, по крайней мере, пока моего бедного спутника не предадут земле, и мы остановились в отеле l'Angleterre. Байрон был угнетен и мрачен настолько, что мне уже не хотелось злорадствовать. Пусть он и не заслуживал сочувствия, та поистине роковая слабость, которую я питал к этому человеку, делала для меня невозможным смотреть на его страдания – ведь он страдал, действительно страдал, вот что самое интересное! Я уже говорил, что Байрон был чудно устроен: малейший каприз был для него жизненно важен. И теперь, пожелав Шелли и не получив его, он не находил себе места. Да, он был сам виноват во всем, но мне все равно было его жаль.
Мне не хотелось оставлять его одного в таком состоянии, но у меня была пропасть дел: следовало позаботиться о похоронах Анри и уладить все формальности, без которых современные чиновники не дадут человеку даже помереть. Да, может, и сам Байрон хочет побыть наедине сам с собой? И, когда мы расположились в номерах, я осторожно спросил, не следует ли мне сейчас уйти.
Байрон слабо покачал головой. Мы сели на софу, я обнял моего несчастного поэта, и он смежил веки и склонил мне на грудь свою бедную головушку, отяжелевшую от мрачных мыслей и выпитого бренди (кроме бренди он за весь день ничего в рот не взял).
-Не молчи, Байрон, - почти взмолился я. – Я здесь, рядом. Говори со мной, расскажи мне все.
-Ты не поймешь, - ответил он едва слышно.
-Пусть так, - согласился я, не собираясь с ним сейчас спорить. – Но могу же я хоть на что-то сгодиться.
Байрон открыл свои прозрачные светлые глаза и взглянул на меня.
-Пожалуй, можешь, - кивнул он с полуулыбкой. – Например, ты можешь позволить мне забыться на время, верно?
-Хотя бы так, - согласился я.
Он взял мое лицо в ладони – впервые за много дней он прикоснулся ко мне с нежностью. Невольный вздох вырвался из моей груди: я, конечно, знал, что истосковался, но до сего момента не представлял себе, насколько сильно. И в ответ, словно эхо, прошелестел едва слышный вздох Байрона.
Я думаю, никому не нужно объяснять, что это значит, когда двое одновременно вздыхают в объятиях друг у друга.
В следующее мгновение наши губы соединились в головокружительном захватывающем поцелуе, о длительности которого можно судить хотя бы по тому, что, начавшись на софе, он спустя какое-то время продолжался уже на пороге моей спальни, где я, притиснутый спиной к дверному косяку, извивался под прикосновениями желанных рук, проникших ко мне под одежду. Затем, все еще не прерывая поцелуя, мы упали на кровать и… Но тут скромность повелевает мне умолкнуть. Скажу лишь, что упомянутое лобзание продолжалось еще долго.
Когда все было кончено, Байрон сразу заснул мертвым сном. Мне не спалось, и я просто полулежал, приподнявшись на локте и разглядывая своего аманта. Никогда бы не подумал, что созерцание спящего любовника может привести меня в умиление, но это снежно-белое лицо в обрамлении разметавшихся темных кудрей, с чертами, смягченными сном… В одной довольно известной балладе соперник похищает у спящего поэта его лиру и присваивает тем самым его талант. Если б я мог провернуть такую же штуку с Байроном, то сумел бы подобрать достойные слова, чтобы описать, каким он был, когда я любовался им в ту ночь, но так как сие невозможно, вам никогда не узнать, какой он красавец.
Со временем сон Байрона сделался беспокойным. Поначалу об этом говорило лишь утяжелившееся дыхание и напряженное выражение, появившееся на лице. Мне сразу показалось, что ему снится что-то плохое, но я не решился его разбудить и понадеялся, что дурной сон пройдем сам. Однако он не проходил – напротив, становился глубже и страшнее. Байрон заметался и коротко простонал. От этого стона у меня поползли мурашки по коже – он был слабым, едва слышным, но сколько же в нем было боли! Длинные белые пальцы, на которых сверкали перстни, скрючившись, скребли по простыням, впивались в них, и раздираемая острыми ногтями ткань затрещала. Я принялся трясти Байрона и громко звать его, чтобы он проснулся, но долго не мог вырвать его из этого кошмара. Наконец он очнулся и резко сел на постели, сотрясаемый дрожью, стучащий зубами и глядящий перед собой безумным бессмысленным взором.
-Тссс, все хорошо… - прошептал я, промокая бисеринки холодного пота с его лба и висков.
-Я спал? – спросил Байрон сдавленным голосом, глядя на меня так, словно с трудом вспоминая, кто я и как здесь оказался.
-Да, ты заснул, и тебе просто приснился сон, вот и все, - ответил я и обнял его за плечи, заставляя снова лечь, но он отвел мои руки и встал с постели.
-Я пойду к себе.
Он ушел, я же все не мог заснуть и размышлял о том, что могло сниться Байрону. Воспользовавшись сном разума, эта мрачная фантазия могла родить такие кошмарные образы, каких не увидишь даже на офортах Гойи. Мне было немного страшно оставить его в одиночестве, и в конце концов я решил пойти и тихонько посмотреть, как он там.
Стараясь не шуметь, я выглянул из своей спальни в холл и увидел, что дверь, ведущая в комнату Байрона, приоткрыта. Небольшой щели было достаточно, чтобы я мог разглядеть трепещущий огонек свечи, горящей там. Байрон явно не спал. Я замер, весь обратившись в слух, пытаясь разобрать, что он делает, исходя их тех слабых звуков, что доносились до меня в глубокой ночной тишине. Я мог различить характерный шорох пера, торопливо скользящего по бумаге… Бог ты мой, неужели он стишки кропает – после таких-то сновидений?! Вскоре он прекратил свою писанину и стал ходить по комнате, просто бесцельно ходить туда-сюда – я видел, как мелькает его тень в свете свечи, и слышал его неровные, хромающие шаги. Воля ваша, а в этом было нечто ненормальное, и я решил, что должен вмешаться.
К счастью, у меня был какой-никакой предлог, чтобы войти к нему: его одежда все еще была разбросана по полу в моей спальне. Я подобрал ее и постучался к Байрону.
-Это ты, Энсон? – послышался из-за двери его голос. – Входи.
Он стоял у окна, бесцельно уставившись в непроглядную ночь, но, когда я вошел, резко повернулся ко мне. Его лицо было белее его сорочки из голландского полотна, и жутко выглядели синие вены, проступавшие на висках и на шее.
-Хорошо, что ты пришел, - сказал он. – Я как раз хотел тебя видеть.
-Зачем? – удивился я.
-Затем, - Байрон приблизился ко мне вплотную, - что ты один можешь заменить мне лауданум.
-Лауданум? – повторил я, однозначно решив про себя, что он бредит.
-Мне прописали это зелье, чтобы не было снов. Когда-то оно помогало безотказно, но со временем стало действовать все слабее, между тем как дозу приходилось увеличивать, и пришлось от него отказаться.
-Так эти ночные кошмары у тебя бывают часто? – поразился я.
-Почти каждую ночь, - ответил Байрон, задумчиво играя поясом моего халата. – Впрочем, в последнее время они меня не тревожили. Можешь смеяться, но это было во времена моего знакомства с Шелли. Я уже начал думать, что избавился от них навсегда… и вот это началось снова.
-Но ты, кажется, сказал, что я чем-то могу помочь тебе? – неуверенно произнес я.
-Да, - Байрон потянул один конец моего пояса, развязывая слабый узел. Полы халата распахнулись, открыв нагое тело (я почему-то не подумал надеть сорочку). – С тобой я обычно чудовищно устаю и засыпаю таким, знаешь ли, мертвым сном без сновидений, какой обычно наступает после дозы лауданума. Как раз это мне сейчас и нужно, как ты, наверное, догадываешься.
Он легко потянул один мой рукав – и халат из плотной ткани, покрытый богатым золотым шитьем сам под своим весом тяжело соскользнул к моим ногам. Странно: вроде бы мне было не впервой стоять перед Байроном в чем мать родила и раньше это отнюдь не приводило меня в смущение, но теперь мне почему-то было неуютно под его мертвым взглядом. Я физически ощущал, как он пытается вызвать в себе желание – буквально приказывает себе пожелать меня, хотя ему явно было не до того. И когда он все-таки, стиснув зубы, повалил меня навзничь на кровать, речи об удовольствии даже не шло. Он просто старался измотать себя, чтобы устать и заснуть тем глубоким сном, о котором мечтал.
На сей раз ему это удалось. Он проспал до утра, во сне навалившись на меня, и я под тяжестью его тела не мог не только пошевелиться, но даже вздохнуть как следует. У меня болело все, что только могло болеть. Утром я дал себе слово непременно сосчитать синяки, которые после такой ночки неминуемо должны были украшать меня в изрядном количестве.
На следующий день Байрон вел себя так, как будто этой, мягко говоря, странной ночи вовсе не было. Зато его поведение по отношению ко мне разительно изменилось. Так, завтракали мы вместе. Вернее, это он заявился ко мне без приглашения прямо в халате, точно, прости господи, мой супруг, а я даже не подумал спросить второй прибор, уверенный, что буду завтракать один.
За столом мы обсуждали спокойно и деловито, как нам похоронить Анри. Байрон был готов во всем мне помогать и даже сопровождал меня к британскому консулу. (Консул, судя по всему, остался в уверенности, что это мы с Байроном каким-то злодейским способом прикончили беднягу Анри.)
Обедали мы также вместе. За десертом (лафит и оранжерейная клубника) Байрон жестом пригласил меня в свое кресло. Удивляясь, что это на него нашло, я сел к нему на колени, а он, вкладывая мне в рот одну ягоду за другой, пустился в рассуждения о том, что на виллу Диодати больше не вернется, а вместо этого поедет путешествовать. Составленный им маршрут был таков: через Альпы – в Италию, затем через море – на Балканы и дальше на Восток. Слушая сказочные названия, знакомые мне по его же поэмам, я не мог не замечать, что он все время говорит не «я», а «мы»: «Мы поедем…», «Мы остановимся…», «Мы посетим…». Когда он обронил фразу вроде: «В долине Аоста нам придется задержаться: ты неопытный путешественник и не можешь ехать быстро…», у меня не осталось сомнений. Он хочет, чтобы я был его спутником.
Мое сердце охватила радость, которую я сдержал: открытая демонстрация чувств могла бы все испортить. Вместо этого я лениво спросил:
- Погоди, Байрон, ты что же, хочешь, чтобы я ехал с тобой?
Он уставился на меня с глубоким недоумением, точно мы всю жизнь путешествовали вместе.
- А ты чего хочешь? – спросил он. – Неужели вернуться в Англию?
- Нет, конечно!
- Тогда какого черта тебе надо?
- Ах, я просто не думал об этом. По правде, Восток меня не слишком прельщает. Но, может быть, тебе удастся найти убедительные доводы… – Я цедил лафит, делая вид, что не замечаю, с каким бешенством смотрит на меня Байрон.
Стиснув зубы, он стряхнул меня с колен на пол, взял за загривок и заставил склониться перед самым неопровержимым доводом на свете.
Так-то лучше. Сейчас главное – развлечь Байрона… и увезти его подальше от Шелли, от этого бедного дурачка Шелли, который, сам того не желая и не зная, разбудил опаснейшую стихию. Так какой-нибудь листочек, подхваченный ветром, случайно попадает в жерло вулкана – и начинается извержение. Я не знаю, что будет, если Шелли когда-нибудь попадется Байрону снова. Да хранит его Бог от такого поворота событий!