***
Лю Минъянь смотрит в его скетчбук, купленный позавчера, и тихо шепчет, что это смахивает на помешательство. Но Ло Бинхэ не заостряет на её словах внимания, продолжая выводить карандашом черты худого строгого лица, почему-то улыбающегося. А Шэнь-сяньшэн по-другому не может. Он застывает суровой недвижимой натурой, когда захочет, примет без труда образ непримиримого Бога, разбалованного аристократа, молодого щёголя-соблазнителя, умного делового человека и гордого победителя. И как только звучит роковая фраза – «занятие окончено» – он отмирает, впитывает кружившую вокруг жизнь, оставляя каменными постаментами всех студентов. Потянется привычно, по-кошачьи, разомнёт руки, положа реквизит на место, и улыбнётся хитро-надменно, но совершенно беззлобно. У глаз ореховых, с неазиатской зеленцой, появится росчерк тончайших мимических морщин от косого прищура, а длинные волосы будут худощавой рукой с великолепно длинными ровными пальцами растрёпаны. Последние работы-портреты всей их группы занял собою господин Шэнь. А у Ло Бинхэ он занял почти все мысли. Тридцать три холста – от небольших, с его ладонь, до исписанных гигантов – посвящены в его честь. Кто-то скажет: «ужасающая продуктивность», «быть не может, чтоб одна рука». Бинхэ ответит: «влюблённость». Да такая, что не каждую ночь глаза сомкнёшь. Потому акварель под древнекитайский стиль. Полотна акрила, гуаши и масла. На них сяньшэн презрителен и твёрд. Четвёртый блокнот – мазки угля, крошка пастели, чернила и грифель – в его чертах лица в моменты пробуждения, в сильных, но плавных изгибах его плеч, в лентах рук и ладном стане. Ленивая мягкость, кошачья сонливость, свет и ласка. Мысли его – истинные картины сумасшествия. Ещё ярче, беспредельно живые, дышащие собой настолько, что задыхаются. Округлый алеющий рот, глаза – покрытая травой земля – в пелене слёзной росы, закинутые руки, изломанное тело - всё в палитре акварели, в частичках Древнего Китая, заключённой в различных мазках гохуа. Шэнь-сяньшэн в его порочных думах перекривлён в удовольствии, его молочная белая кожа в сотни раз превосходит все холсты, на которых он мечтал когда-либо писать.***
Господин Шэнь явно питает к нему слабость. Дивится любому портрету с его чистым ликом, когда ленно проходится в промежутках собственного отдыха между стайками мольбертов, неизменно грациозно маневрируя в попытках, не дай Боги, кисть не всколыхнуть. Его глаза – зелёные, слегка мутные, лучшие камни нефрита – превращаются в полумесяцы всегда, когда он проходит мимо Ло Бинхэ, что тут же начинает медлить, не торопясь, не сходя с места, пусть Шан-лаоши и выгнал уж всех из просторного светлого зала. Божество, названное как ни есть подходяще – Шэнь Цинцю, – его ясная осень, пусть их знакомство выпало на март, и в душе цветёт самая что ни на есть весна; оно любит уделить ему крохи внимания, и Ло Бинхэ жадно присваивает их себе. Поза его благородной музы раскрывается во всей красоте лишь с его ракурса, где всегда падает самый наилучшим образом свет. Слова любящего томное молчание сяньшэна удостаивают его, мягчайше, с грудной вибрацией вопрошая о самочувствии, интересах и фрагментах казавшейся не такой, скучной без присутствия господина Шэня жизни, а Бинхэ с благоговейной радостью всё выдаёт.***
Ло Бинхэ обжигает щёку солнечным светом, сидя у окна и, чуть щурясь, вглядывается в черты, уже наизусть заученные, Шэнь Цинцю. Сегодня его сяньшэн Бог Войны. Бинхэ выводит спадающие к ногам ткани верхнего одеяния, расшитого в горделивой манере мастерицами и умельцами со швейного направления. Ему кажется – вместе с тем лёгкая тень заканчивается в складке, – что Цинцю, если бы и стал Богом Войны, так это было бы и не сколько из его желания вознестись, и не сколько тому в радость. Шэнь-сяньшэну истинно быть Богом Литературы, зная, какую страсть тот питает к любому чтиву и его оценке, а ещё лучше – совместить себе роли музы персиковых садов и небесного чиновника. Но Ло Бинхэ не спорит с преподавателем, рисует, что позволено. И меж тем тайно любуется, скрывает дрожащую широкую улыбку в приподнятых уголках губ и размашистых взмахах кисти, перенося водянистую акварель на холст... ...пока сам не замечает за излишком жаркого света и великолепия Шэнь Цинцю, как пустеет аудитория, стихает в коридоре звонкий голос Шан-лаоши, и он один на один остаётся с громыхающими сердцем и сапогам, над которыми так же славно потрудились студенты не его направления. Медленные шаги зигзагом петляют к нему, ведь Шэнь-сяньшэн никогда не идёт Ло Бинхэ напрямую, никогда слишком открыто не дарит свою милость. Но не они замедляются, как перед холстом Бинхэ, ни на миг. Всё ближе и ближе шорохи и тихий звон; многослойные одежды, струящиеся с широких плеч Цинцю, текущие по груди и ногам в пол, умудряются велением требовательных, излишне аккуратных рук ничего не задеть и не сбросить на пол. Тыльной стороной ладони Ло Бинхэ стирает лёгкую влажность со лба, кладёт кисть на выступ мольберта, прежде чем немного откинуться на спинку стула и снизу вверх взглянуть на Шэнь-сяньшэна, который на него не смотрит, для начала уделяя внимание холсту. – Бинхэ способен делать хоть что-либо не идеально? – у Шэнь Цинцю интонация неверяще-поражённая, губы изгибаются в короткой усмешке, а брови немного взлетают, и лицо приобретает выражение, которое Бинхэ назвал бы отчасти надменным, отчасти завистливым и отчасти пренебрежительным, если бы не видел трепещущих ресниц и светящихся глаз. – Шэнь-сяньшэн, Вы перехваливаете. Это пока что очень грубая работа. Несмотря на то, что произносит его рот, его душа поёт от похвалы, и тело напрягается в дрожи возбуждённо-радостной от плеч до копчика. Длинные пальцы оглаживают раму, на которую натянут холст, и Ло Бинхэ пропадает в этом моменте на пару секунд. А может и больше – сегодняшняя жара делает всех немного вялыми, искажает чувство времени, – потому что Цинцю успевает склониться перед ним, с той же отвратительно нравящейся Бинхэ усмешкой, и их взгляды, пристальный и рассеянный, встречаются. – Бинхэ не жарко? Ты сидишь на таком палящем солнце... И тут парень сам замечает маленькую неприятность: Шэнь-сяньшэн никак не озаботился о своём состоянии, не менее плачевном. Ло Бинхэ может спокойно игнорировать – быть столь неряшливым перед тем... было в этой мысли и что-то притягательное и желанное, но и стыдливо слабое – налипшую ко лбу чёлку, взмокшую спину и наверняка искрасневшиеся щёки. Но глядеть на господина Шэня: на его уставшие потемневшие глаза, на изнеможённое жарой лицо, на влекущую внимание каплю пота над верхней губой... Бинхэ тяжело. Во всех смыслах. Потому что мысль в его голове только одна: "Каково было бы слизать её...". И его разум возвращается после непоправимо-совершённой вещи. Например, как язык, самым кончиком стёрший влагу, скопившуюся в милой впадинке – будто он, возомнив себя Богом мановением иссушил оазис в белой пустыне. Шэнь Цинцю смотрит на него близко-близко и как-то расфокусировано, в шоке округлив глаза, и отстраняется-выпрямляется так же медленно, с какой скоростью Ло Бинхэ понимает, что натворил. Он мешком, неподходяще-неизящно, падает обратно на стул, прикрывает и рот, и щёки, и даже глаза – всё-всё-всё от чужого взгляда, но румянец жаром лихорадочным расползается от корней волос до обнажённой шеи. И щебечет что-то скороговоркой в руки непонятно, и взглянуть сквозь едва раздвинутые пальцы... честно, боится. Бинхэ боится его гнева, разочарования, отвращения. Боится отказа от объяснений, от приходов в это скромную художественную академию. На секунду молодой человек будто вернулся на десяток лет назад, в ту отвратительную череду собственных страхов, когда он был просто маленьким мальчиком, когда чьё-то "нет" раз за разом отпускало ещё ниже. И оттого он, готовый сжаться нервным комком, притянув к себе колени,– но уже не кем-то выше и влиятельнее, а перед кем-то, ему значимым – тянет голову в плечи. Бинхэ ясно осознаёт, что его влюблённость – вещь сверх нормы, яркая и терпкая, извращённая и, чуть что, крайне разрушительная. – Кхм, у Ло Бинхэ... весьма специфичные способы... мн, – когда он всё же поднимает взгляд, то господин Шэнь, вытянувшийся прямее струны... оказывается, смущён донельзя, и то читается во всём: в том, как тот предложение составить не может, в отвороте головы, в огромных рукавах, призванных развеваться по ветру, но закрывающих почти полностью фигуру мужчины, и в другой позе – такой новой, совершенно не похожей на прежнюю властную гордыню, скорее на что-то робкое и ранимое. И, вроде, только утихнувший, безумный в своей силе запал возгорается вновь, как ластиком стирая возможный страх – Бинхэ подрывается с места, в его движениях бесконечные стремления. Он подлетает к сяньшэну, обнимает судорожно и чрезвычайно крепко, утыкается носом в прилегающий к тонкой шее воротник, потому что не может себе сейчас позволить коснуться трогательной голой кожи, что на пару сантиметров выше. И шепчет-шепчет-шепчет, сам не понимая, что именно, но зная, о чём. Восхваляет, просит, обещает, практически плачет, запинается, может, даже повторяется. Болезненно, неприятно прямо, возможно, очень нездорово, но трепетно, так, как понимает он, как поймёт и любой. Ло Бинхэ плохо держат ноги, он цепляется за господина Шэня, как потерявшийся путник за звезду-надежду, но тот позволяет им сползти вниз. И из-за своей, в этот момент одной на двоих, слабости они валятся меж мольбертов, и в первые секунды парня волнует только, не ударился ли тот – он винить себя днями будет, если узнает хоть об одном синячке. А потом одно волнение сменяется другим. Шэнь-сяньшэн лежит под ним. Не в съёмной двушке Ло Бинхэ. Не на мягком матраце, в котором он бы желал топить молочное тело своей любви. Не под тусклым светом слепящего цветастого заката, который бы с трудом пробивался сквозь плотные шторы. Они в загромождённой аудитории, воздух в которой переполнен уже знакомым, неповторимым, водянисто-красочным запахом. На неудобных досках, о которые могут оббиться прекрасные, выступающие, как крохотные крылья над спиной, лопатки. И на Шэнь Цинцю, заставляя смежить веки от такого яркого неприличия, падают, без труда проникая в помещение через слегка запылившиеся стёкла, солнечные лучи, согревая также и затылок молодого человека. У Бинхэ губы дрожат – не то хочет извиниться, не то разрыдаться, не то потянуться ими куда не следует. Но между его рук распласталось в вихрах тяжёлых одеяний давно уже не недостижимое Божество, а сердцу милый сяньшэн, что лицо быстро прикрыл локтем, на обозрение оставив лишь глаза-огранённые нефриты. – Эм, этому кажется, что Бинхэ ошибся. Этот Шэнь не такой, как надумал себе Бинхэ – он куда менее возвышенный, куда менее достойный челове-мх, – парень просто и грубо затыкает чужой рот ладонью, злясь, как на себя – за обращение, – так и на мужчину, который вздумал преуменьшать свою значимость. С обратной стороны пальцы касаются мягких мокрых губ, а указательным он может чувствовать чужие зубы в приоткрытой влажной глубине, и Ло Бинхэ кажется, что голова начинает сильнее кружиться. – Замолчите, замолчите!.. – он хрипит тихо-тихо, глазами гипнотизируя белоснежные нетронутые мочки, по полу слабо-слабо скребёт, потому что мысли его – все к чёрту. Бинхэ наверняка выглядит в глазах господина Шэня помешанным. Ему срочно надо сохранить дистанцию, иначе кто знает, что произойдёт – не тогда, когда страсть и нежность, удивительно друг другу не мешая, разожгли широкий костёр, от которого дымом заволокло его разумные доводы, – потому Ло Бинхэ отодвигается, садится на пятки, почти снося чей-то мольберт с тонких деревянных ножек, не удержавшись. И лишь усугубляет ситуацию, отнимая к разошедшемуся сердцу ладонь. – Как Бинхэ может не понимать, ему нужен кто-то хороши-мм! Вокруг огня начинает всё громче и громче бушевать тёмный лес тяжёлых, нагнетающих его эмоций. Он, правда, не хотел, но ему не оставили другого выхода. Ло Бинхэ набрасывается, жмётся своими мокрыми от слёз, возникших, когда обидчивую злость внезапно затопила грусть, губами к губам Цинцю, роняет того, только приподнявшегося, точно не безболезненно на дощатый пол, сжимает точёные бока, угловатые изгибы которых не скрыть, коленями. Без всякого почтения хватает нефритовое лицо в свои грубые, мозолистые руки, да держит едва-едва, самыми кончиками. Он отлипает от этих губ, когда становится чересчур жарко. Кажется, что Бинхэ так близко к Шэнь-сяньшэну, что может найти невинные веснушки или маленькую родинку, неосторожный шрам или, нечаянно, что ещё, но он не видит ничего в мареве плывущего горячего воздуха и слёз. Только дышит-всхлипывает, пока его не смеют оттолкнуть. – Бинхэ... следует остановиться, подумать... – Прекратите! Прекратите! – его разрывает от противоречия действий и слов; Ло Бинхэ почти воет, умоляя: – Я сам знаю, что мне нужно. Это моё решение! Скажите мне: "Уйди", и я уйду. Да я лишнего взгляда в Вашу сторону не пророню, только дайте мне понять! – Тогда должен ли я останавливать тебя, Бинхэ? – спустя паузу, длящуюся как бесконечная ночь, серая точка поднимается вместе с уголком искривившихся губ, вопрос повисает риторически в окружающей их жаре, что продолжает накаляться, и интонация оказывается неожиданно покорной, ни секунды не несчастной. А мутный взгляд молодого человека, который впрямь вот-вот разрыдается, веря словам, но едва ли веря слуху, устремлён на замеченный у персиковых губ мазок краски, который собственными перепачкавшимися пальцами оставил – безызменно увлекаясь каждым портретом Цинцю, Бинхэ небрежен ко всему, кроме рисунка. Эту полупрозрачную каплю акварели он, ведомый тайной мечтой, оказавшейся столь близкой, может растянуть в орхидею, используя тонкое лицо в качестве холста. Без права на ошибку. И во второй раз Ло Бинхэ не набрасывается, как оголодавший пёс на подначку, а приближается мягко, тыкается в ещё не расцветшие губы, вместе с тем растирая краску почти что ногтем, превращая неосторожность в ветвь тропического растения. Молодой человек сминает лепестки персика, грудью к груди жмётся, и лицо чужое лелеет уже в ладонях, а не хранит хрупко в фалангах. Лижется, покусывает, желает не сколько осквернить сяньшэна, как позволял себе в фантазиях, а выразить всё, что сейчас волнами хлещется в душе. И замирает, когда до того недвижимые – будто тот мог вот-вот обратиться вновь в безымянного натурщика, статую-Божество – губы раздвигаются, и Шэнь Цинцю мимолётно проводит языком по его губам. Бинхэ накрывает. У него стоит, но дать волю толкнуться, доставить себе удовольствие – ни за что, невозможно. Разрешает себе разве что навалиться всем весом на мужчину да сжать узкую, подчёркнутую поясом традиционной одежды талию ногами чуть сильнее. Абсолютное сумасшествие. Они неведомо сколько времени – прошло ли пятнадцать минут от обеденного перерыва, или час уже подходит к концу? – совершенно не смотрят друг на друга, будучи ослеплены. Доверяясь как можно больше прикосновениям, их руки всё равно путаются где-то очень близко, не стремятся ни сдёрнуть ничего с плеч, ни дотронуться до сокрытого тканью – их руки ласкают щёки и скулы, гладят по волосам, проходятся щекотно по загривкам, цепляются за предплечья. И всё это без сомнений, только с беспредельной заботой. – Бинхэ... Бинхэ, Бинхэ-Бинхэ... Парень стонет дрожаще сквозь губы, откидывает голову и приоткрывает слезящиеся глаза. Цинцю. Сяньшэн. Как же тот красив непередаваемо, пусть и чёткие контуры расплываются от влаги, будто накрыты молочной вуалью – всё так бело, словно Ло Бинхэ не заполнял картину его лица розовыми и алыми красками мгновение назад! – Бинхэ, ты сидишь на таком палящем солнце... Бинхэ! Почему же его голос звучит так ясно, так взволнованно? – Боги, у тебя же не тепловой удар... Бинхэ?! Стоит ему проморгаться, как лицо Шэнь-сяньшэна и впрямь не задёрнуто пеленой румянца – оно светло, как снег, так же мерцает под лучами, бьющими сквозь слегка запылённое стекло. Но насколько же оно испуганно. Шэнь Цинцю возвышается над ним, сидящим на стуле перед мольбертом. Всё такой же: не обращающий на своё состояние внимания, стоит с потемневшими усталыми глазами, с изнеможённым лицом... и с каплей пота, собравшейся, как оазис в белеющей пустыне, во впадинке над верхней губой. Ох, блять. – П-простите, Шэнь-сяньшэн. Этот студент упустил какую-то часть урока. – Мм, Бинхэ, – мужчина, наименее похожий сейчас на безмятежное и не знающее мирских страданий Божество, но оттого не менее прекрасный – лучший, – раздосадовано вздыхает, потирая длинными ровными пальцами блестящую переносицу. – Просил же называть меня проще. И всё же!.. Как ты себя чувствуешь? Плохо? Тошнит? – Этот помнит, простите, Цинцю, – Ло Бинхэ неуверенно улыбается белоликому, как лотос чистому сяньшэну, всё ещё ощущая фантомные прикосновения к губам, к линии челюсти, к шее. Да только смотреть не знает куда: в нефритовые глаза или на чёртову капельку. – Нет, кажется, я в порядке. Разве что очень душно. И всё же, приподнявшись с места, парень стирает влагу, что так влечёт его внимание, костяшкой указательного пальца. – Ещё раз простите, Цинцю, я не мог спокойно на неё смотреть. Господин Шэнь застывает на пару секунд – не так, как на платформе, позируя, а по-особенному, не теряя своей еле заметной суетливости ни в чём – и касается кончиками фаланг верхней губы и сводит чёрные брови, прежде чем длинно выдохнуть. – Бинхэ должен был в первую очередь озаботиться своим состоянием... Кхм, только никому не говори, – сяньшэн вытягивает сильнее какой-то из рукавов и, зачесав слипшуюся паклями чёлку, вытирает им мокрый лоб Ло Бинхэ. И подмигивает. И на это очень красноречиво отзывается член молодого человека, который успевает порадоваться, что его джинсы достаточно узки, а футболка – достаточно длинна, чтобы не создавать между ними прочие недоразумения. – Цинцю, этот хочет предложить Вам разделить обед. Вдвоём. Нам было бы неплохо побывать где-то, помимо этой аудитории – здесь, правда, очень душно. Бинхэ своего обязательно добьётся. Так же настойчиво, как и во сне-галлюцинации, но по-другому, соответствующе его не-Божеству – мягко, чрезвычайно заботливо. Потому, дождавшись довольного, слегка смущённого кивка, парень ярко улыбается, обнажая белые зубы, и касается, немного задерживаясь, тонкой ладони Шэнь Цинцю. – Я отойду ненадолго в уборную, пожалуйста, подождите меня в коридоре!