ID работы: 12427994

Трактат о Смердякове

Джен
PG-13
Завершён
8
автор
Размер:
16 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
8 Нравится 6 Отзывы 3 В сборник Скачать

Трактат о Смердякове

Настройки текста
— Вы бы повременили пока уходить-то. Мне уж и спрашивать совестно, но сами ведь за помощь три рубля посулили, а теперь, видно, запамятовали… Мещанин мял в руках фуражку и заглядывал ему в глаза, привставая на цыпочки. В сенях было холодно, как на улице, но после горячо натопленного внутреннего помещения полицейской части это ощущалось еще не в полной мере. Тащить пьяного мужичонку вдвоем оказалось едва ли не тяжелее, чем одному, хоть мещанин толково и расторопно помогал. Не в нем дело, скорее у самого все валилось из рук, никак не удавалось сладить с мокрой от снега и скользкой ношей. К тому же снег бил в лицо колючими хлопьями и таял, заливая водой глаза, и не обтереть, пока не донесешь: отнимешь одну руку — тут же и уронишь, особенно если пьянице вздумается как-нибудь извернуться. В конце концов разглядеть хоть что-то сделалось решительно невозможно, и направлять принялся разбуженный мещанин, успевший уже прогнать остатки сна и сообразить, что к чему. Следует, впрочем, заметить, что Иван Федорович объяснил все и ему, и потом, в части, доступно и кратко, совершенно не сбиваясь. Вообще он обнаружил в себе удивительную в такую минуту ясность и стройность мысли, и каждый раз, когда он замечал, что с легкостью властвует собой, это наблюдение доставляло ему невероятное удовольствие. "Вот я сказал, и они поняли, — думал он, — значит, не совсем же с ума схожу, а может, и вовсе в рассудке". На сердце от этого становилось почти легко, и непременно сделалось бы и совсем хорошо, если б не обрывки каких-то случайных идей, чьих-то чужих слов, копошившиеся в мозгу и немного мутившие гладкость рассуждений. Иван Федорович сознательно отмахнулся от них и отложил на неопределенный срок. Времени весь путь занял немного, гораздо дольше ждали в части, пока посылали за доктором для мужика и пока дожидались от доктора окончательного вердикта, — Ивану отчего-то казалось невозможным уйти, не убедившись, что несли они человека живого, который будет еще жить, а не труп или полутруп. Были среди этого ожидания даже и такие минуты, когда чувствовалось, будто от жизнеспособности этого пьяницы зависит очень многое, и Иван всерьез и сильно начинал волноваться, выживет ли мужичонка. За всей суетой он напрочь забыл о трех рублях, обещанных мещанину за помощь, а тот никак не решался напомнить, а все сидел, ждал, и только теперь нагнал в сенях, осознав, что иначе упустит. Иван смотрел на него некоторое время молча, в голове вертелось, что что-то надо непременно сделать, а он забыл, но вот только что именно? Три рубля… Еще не до конца понимая, он машинально залез рукой в карман и вытащил деньги. По тому, как переменился в лице мещанин, нетрудно было догадаться, что сделал он все же что-то не так, допустил какую-то ошибку, но пришлось еще долго стоять, лихорадочно размышляя, прежде чем понял, какую. "Э, брат, рано ты себя хвалить стал, — заметил он себе, — расслабляться тебе нельзя еще, как я погляжу". Он поскорее спрятал полученные от Смердякова три тысячи — именно они попались ему в кармане, не удивительно, что мещанин несколько опешил при виде трех денежных пачек. К счастью, из найденного по другим карманам составить три рубля удалось. Несмотря на клубившуюся в голове муть, Иван сознавал совершенно ясно, что из смердяковской пачки брать ни в коем случае нельзя — еще бы, вещественное доказательство! — Благослови вас бог, — веско проговорил мещанин, взяв деньги и с каким-то особым уважением глядя на Ивана. Кажется, он сделал все, что должен был сделать. Он ощущал адскую усталость, даже до головокружения, но вместе с тем и удовлетворение — и от огромного своего решения, принятого теперь уже раз и навсегда, и от нынешнего незначительного, но все-таки важного поступка. Думать о том, что все еще оставалось у него на душе и тяжело тянуло вниз сердце, сил больше не было. Иван чувствовал себя, как если бы, пока они добирались до части, снег наполнил его голову и там, внутри черепа, не растаял, а, наоборот, как-то только сильнее смерзся и утрамбовался. Больше всего хотелось добраться до дома, упасть на постель и спать до утра — а там будь что будет. Он подумает обо всем завтра. Он развернулся уйти, но мещанин окликнул: — Вам-то, может, тоже помочь бы чем не помешало? А то похлопотали, чтоб к пьяни этой доктора, а доктора ведь и вам бы надо. Вон, шатаетесь как! У Ивана действительно как раз в это мгновение очень закружилась голова, и он едва не упал; схватился в последний момент за ручку двери и вышел — получилось неплохо, можно подумать, что так и хотел, а вовсе не оттого схватился, что в глазах помутилось. С крыльца сошел уверенно, даже без перил, и ноги на льду не поехали. После лестницы шагов пятнадцать, а то и все двадцать тоже не было ничего, и показалось, что уж не будет — но потом слегка покачиваться мир вокруг все же начал, не до того, чтобы держаться за стены, но ощутимо. Иван остановился и на несколько секунд закрыл глаза, но не помогло, стало даже немного хуже. Осталось только волевым усилием заставить себя идти дальше. Чтоб отвлечься от стучавшей в висках боли, принялся было считать шаги, но вскоре решил, что глупо, к тому же не отвлекало. Тут-то ему и вспомнилось, как он около часа тому назад отложил до завтра какие-то мысли, — отложить-то отложил, а с сердца все одно не снялось, так отчего же в таком случае не разобраться с ними теперь, прямо сейчас? Мыслей по существу оказалось две. Одна относилась непосредственно к завтрашнему суду, и не мысль это была — а так, переживание, что там да как, да что люди скажут — и это ведь важно, в конце концов, сколько ни храбрись и ни притворяйся, что плевать. Волновался, честно говоря, как бывало иной раз перед экзаменом в университете, может быть даже чуточку сильнее. Да что там, сильнее, и значительно — ни перед одним экзаменом так мерзко себя не чувствовал. Но тут уж делать нечего — назавтра все разрешится, а теперь только ждать. Не дрожали бы так руки… Верно заметил Смердяков, что пальцы ходят — их то и дело сводило судорогой. Сперва решил — от мороза, но, когда сжал руки в кулаки и запрятал в карманы, легче не сделалось. Прав, прав этот негодяй… Вторая мысль, которая беспокоила теперь Ивана, между прочим, касалась именно разговора со Смердяковым: что-то в том, что он говорил, или в том, как он себя держал с ним на этот раз… Ивана уже не удивляло, как раньше, что этакая тварь может так мотать ему нервы. Нет, в Смердякове, безусловно, было над чем задуматься. Пожалуй, в некотором смысле было и чего испугаться. Если рассудить по существу — что он знает о нем, об этом бульонщике? Совершенно ничего, честно говоря. А тот о нем? На первый взгляд показалось — много, очень много, чуть ли не все. Будто не просто наблюдал за ним, а забрался в голову — и как начнет одну за другой мысли вытаскивать, да еще, сволочь, нарочно погаже выбирает. Но по здравом размышлении — не такой уж этот негодяй и психолог, ведь сказал много, а ничего определенного не подметил. И вправду, что из того, что Смердяков сказал о нем, невозможно было бы применить хоть к какому другому человеку? К примеру вот — на каких словах этой твари до того сейчас раскис, что сказал ему, будто он умен? Вы, говорит, покоя желаете и чтоб не кланяться никому. А кто не желает того же? "Это он не особую черту мою угадал, — решил про себя Иван, — а общечеловеческое качество вывел, которое в каждом есть, естественное и безвредное. Да и чем он вздумал меня стыдить? Тем, что я живой и жить хочу? Он говорит, я натурой более всех братьев на отца похож вышел. Ведь и это я проглотил сейчас у него. А чем же похож-то? То-то и оно, надо было его к стенке припереть, не нашелся бы ответить. Что отцовой смерти ждал, даже где-то надеялся, — это он прав. Прав, принимаю; что сейчас, сам с собой принимаю, что завтра перед людьми приму. Надеялся — да, но не рассчитывал, ей-богу, не рассчитывал! Кому же вред от мысли, которая как в голове зародилась, так там и остается навсегда? Можно смерти-то желать извергу, а все же не убить, и для изверга все одно выйдет, как если бы и вовсе не думал и не желал в глубине души… Нет, решено — завтра пойти и сознаться во всем, чтобы не пострадал невиновный, пусть сказать на себя, но сказать и на Смердякова, и посмотрим, как он будет держать себя тогда. Он не верит теперь, что я способен пойти". Перед глазами снова возник ухмыляющийся Смердяков, с его наглой вкрадчивостью. Особенно неприятно было вспоминать, как он подмечал его состояние — нездоровы, мол, Иван Федорович? Будто заботится, тварь этакая. Интересно, способен ли Смердяков о ком-нибудь заботиться? А черт его знает, может, и способен, оказался же он способным убить, хотя кто бы мог предположить, что решится? Да что он вообще такое, этот Смердяков? Чего он хочет? И зачем отдал деньги теперь, когда еще мог сбежать с ними хоть за границу, а там начать новую жизнь, ресторан открыть, или что там он себе намечтал? Иван отчетливо представил Смердякова богатым парижским буржуа-ресторатором — самодовольного, на лакейском французском раздающего команды, и даже смешно не сделалось. "До того гадок, что уже, пожалуй, и не может быть смешон," — заключил он и почувствовал в кистях рук очередную, особенно на этот раз сильную судорогу. Ему отчего-то припомнилась самая первая встреча его со Смердяковым — то есть, разумеется, не первая, а так — самое раннее воспоминание, с ним связанное, да и вообще одно из самых ранних ярких его воспоминаний. Ему было тогда, должно быть, года три или почти четыре — не прошло и нескольких месяцев с Алешиного рождения, и мать еще хворала и все сидела на постели, иногда по целым дням, прижимая к груди своего младенца, и как-то мерно покачивалась, напевая себе под нос что-то до того грустное, что хотелось бежать в поле, в лес, далеко-далеко, к самому горизонту и там зарыться лицом в траву и плакать. Видел мать он, судя по всему, редко — все, что припоминалось о ней в тот период, сохранилось в памяти либо в виде звуков, все больше пения, но иногда, как с ней случался припадок, и рыданий — каких-то совершенно жутких, с подвыванием и причитаниями, — либо в виде обрывков, которые удалось ему подглядеть — то в щелку неплотно закрытой двери, то через окно. По рождении второго сына мать на какое-то время — не такое уж, впрочем, и большое, но вспоминавшееся как вечность — напрочь забыла о первом ребенке, и никто даже не думал хватиться, когда ему случалось ночевать у Григория в избе. О Смердякове тут было всего несколько картинок, размытых, как сквозь туман — вот он идет через двор по тропинке от дома отца к избе, а вот на траве, шагах в трех, стоит Смердяков и смотрит на него эдак внимательно-внимательно, будто ничего интереснее в мире нет, чем наблюдать, как он по дорожке идет. Взгляд этот Иван запомнил хорошо и отчетливо, потому, наверное, что видел много раз и потом — и в детстве, и даже теперь. Обыкновенно, когда человек глядит на что-то или на кого-то пристально — именно глядит, с целью разглядеть, а не с тем, чтоб только остановить на чем-то взгляд, потому как нельзя же его вовсе ни на чем не остановить, — в таком случае человек, как правило, смотрит с каким-нибудь выражением во взгляде — будь то хоть простое любопытство. А Смердяков смотрел совершенно без выражения. Не отсутствующим взглядом человека, погруженного внутрь себя, которому нет до тебя никакого дела, а так, что понимаешь: дело-то есть, а какое — кто его разберет. Тогда, конечно, так не рассуждал, в четыре-то года, но почувствовал, и оттого воспоминание получилось тревожное, как дурной сон, который и рад бы забыть, а не можешь. Иван не помнил, чтоб в ту пору Смердяков хоть раз заговаривал с ним, но видел он его у Григория часто — чем старше они становились, тем, казалось, чаще, хотя, может быть, дело было всего лишь в том, что от раннего детства в памяти сохранилось не так много, как от последних детских лет в отцовском доме. У мертвой кошки был чрезвычайно драный хвост, густая, лезущая колтунами буровато-серая шерсть и застывший стеклянный взгляд — невыразимо страшный, до крупной дрожи и озноба, до потери аппетита на весь день и до ночных кошмаров. Набрел на кошку он случайно — уголок сада за старой, уже тогда почти развалившейся баней был вообще-то его любимым потайным местом, и к такому внезапному и ужасному вторжению в этот уютный мирок он совершенно не был готов. Было это в их с Алешей последний год перед отъездом из Скотопригоньевска, а приходить сюда он полюбил еще раньше, несколько лет тому назад, когда часами просиживал на пеньке от спиленной, должно быть, еще до его рождения яблони и палочкой рисовал на земле разные буквы. Грамоте ни его, ни Алешу никто не брался учить до Ефима Петровича, однако как-то раз, когда Григорий, по своему обыкновению, в Великий пост принялся читать вслух Четьи-Минеи, Иван пристроился у него за плечом и стал смотреть, как он читает. Читал Григорий хорошо — медленно, обстоятельно, тщательно выговаривая каждую букву, и оттого вскоре запомнились самые простые и короткие слова, не по буквам, а скорее общим обликом, так что уж дальше по тексту можно было их узнать. Это новое занятие до того увлекло его тогда, что решился попросить Григория почитать еще, и тот с важным видом согласился, по-своему, вероятно, истолковав интерес Ивана — как рано проявившуюся в мальчике тягу к божественному, в то время как взаправду до содержания текстов Ивану тогда не было почти никакого дела. Куда интереснее было заглядывать в книгу, следить по строчкам, что читает Григорий, и стараться угадать слова до того, как он их произнесет. Иные слова удалось потом даже самому написать — веточкой на земле — трудно только было иногда вспомнить, в какую сторону повернуты некоторые буквы, даже брал тайком Григорьевы книги, чтобы проверить. Потом из этих букв получилось составить другие слова, которых в книге не было. Уходить за баню он начал после того, как за этим занятием его застал отец и так восхитился, что несколько дней кряду только об этом и было речи дома. Федор Павлович объявил тогда, что видит в нем необыкновенные способности, велел немедленно выдать ему бумаги и чернил и даже поговаривал, не нанять ли учителя, чтоб придать этим необыкновенным способностям, так сказать, русло и направление (однако неделю спустя напрочь забыл и никого не нанял). Ивану было неприятно излишнее внимание Федора Павловича, его совершенно не радовала отцовская похвала, больше походившая на похвальбу ("И это мой сын, мой мальчик!"), а чернилами писать было неудобно, они проливались и сажали кляксы — и зачем они нужны, если летом есть земля и песок, а зимой — чистый белый снег? Отцу попадаться на глаза лишний раз не хотелось, поэтому-то он и отыскал себе укромный тайник, где можно было и поиграть, и просто посидеть одному — когда стал постарше, полюбил сочинять в голове разные истории, — и даже что-нибудь спрятать. Целых три лета кряду (зимой, конечно же, за баню было не пролезть) уединение никто не нарушал. А на четвертое — вторгся чужак. И повесил на задней стенке бани дохлую кошку. Кошка висела за шею на каком-то обрывке веревочки — но до того искусно свернутом, что петля под кошкиным весом затянулась и, по всей видимости, не задушила, а сломала хребет — вся спина кошки была изогнута под странным углом. Почудился даже запах, то ли гниения (хотя откуда мог бы взяться, кошка явно еще не успела тогда протухнуть), то ли просто мокрой свалявшейся шерсти. Иван не забрал даже припрятанные накануне гладкие камешки, которые собрал на реке, и не проверил, что сделали муравьи с ягодой, которую он подбросил им в муравейник, чтобы понаблюдать. Он опрометью выскочил из-за бани, и убежал бы совсем с тем, чтоб никогда уж больше сюда не возвращаться, если б не Смердяков, шедший ему навстречу. Смердякову было тогда уже лет девять, это был очень худой мальчишка с каким-то бледным до изможденности лицом, но ростом он был тогда, может быть, даже чуть повыше Ивана. Природу этой его бледности и измученности Иван никогда не мог понять — кормили Смердякова неплохо, работой не загружали, ни в чем он не был обижен сильнее их с Алешей, а между тем разница была не в одном только внешнем виде, Смердяков всегда держался как бы особняком, следил за ними со стороны, никогда первый не приближался и не заговаривал. Тогда он тоже остановился шагах в пяти и встал бесшумно, не шевелясь, как ящерица, которая сливается с травой и корой, чтобы ее не заметили. На нем было какое-то странное белое одеяние, сделанное из старой простыни с прорезанной посреди дырой для головы. Отчего-то сразу сделалось совершенно ясно, что появление здесь Смердякова не может не быть связано с этой дохлой кошкой, что он не просто знает, что произошло, а, может, и причастен, может, и его рук дело. — Ты… чего здесь? — спросил Иван, не решаясь ни отступить, ни сделать шаг вперед. Смердяков сперва помолчал, склонив голову набок и хоть внимательно Ивана разглядывая, но отчего-то не решаясь смотреть ему прямо в глаза, а потом произнес медленно, как-то обкатывая каждое слово: — Гуляю. Смотрю. — А это вот?.. — Иван отчетливо помнил, как заставил себя повернуть голову и ткнуть пальцем в сторону того, что там висело. — Это, барин Иван Федорович, дохлая кошка. — Да вижу, что кошка! Это ты ее? — Может, и я; а не все ли вам равно? Вы бы своей дорогой лучше шли, а про кошку бы не говорили никому, а, барин? А я про то, как вы книжки из отцовой библиотеки не спросясь таскали, тоже ничего говорить бы не стал… Книги из застекленного шкафа он действительно брал тайком, не желая лишний раз пересекаться с Федором Павловичем, но и ничего плохого в том, чтобы это однажды раскрылось, он не видел. По крайней мере, последствий за собой это бы явно не повлекло, а вот повешенная кошка… Впрочем, рассказывать об этом он, разумеется, не собирался. Да и кому? Он обошел Смердякова большим кругом, но все-таки из любопытства оглянулся — и увидел, что Смердяков провожает его взглядом с кривой ухмылочкой заговорщика — общая у нас с вами теперь, мол, тайна, так выходит, Иван Федорович? Иван не стал подглядывать, что сделал Смердяков с кошкой дальше. Его мутило от одной мысли о том, как дергался, должно быть, облезлый кошкин хвост в предсмертных конвульсиях и как она выпустила коготки из мягких лап, тщетно пытаясь защититься, — да не успела втянуть обратно. От кошки было невероятно противно, но было и жалко ее. А на Смердякова он тогда очень разозлился. Не только за кошку, но и за то, что сам оказался как будто бы втянутым в эту историю, будто бы разделил в какой-то мере со Смердяковым этот секрет. И еще лишился тайника за баней — с камешками, муравейником и кустиком земляники. Это, наверное, было обиднее всего. История эта, впрочем, никакого дальнейшего развития не получила, тем более что вскоре умерла мать, и о Смердякове как-то забылось. Последнее, что помнил о нем из детства, — как он попрощался с ними, когда их с Алешей забирала генеральша. Генеральша с первого взгляда Ивану не понравилась — и как отвесила Григорию пощечину прямо с порога, едва взглянув на них (ведь не так уж они и плохо выглядели, в конце концов, чтобы за это драться), и как потащила их за собой, ничего не объясняя. Позднее, когда вспоминал этот день, рассудил, что более всего, должно быть, его тогда отвратило в генеральше то, что все ее старания шли будто бы не на благо им, а назло отцу, и предназначались только для Федора Павловича, для того, чтоб он ясно увидел, как низко пал — до того ты опустился, что даже детей твоих, гляди, этаких детей беру из жалости, как котят с улицы, и не стыдно тебе? До них ей дела не было вовсе, а лишь бы Федора Павловича уличить, поэтому она почти и рада была обнаружить их в положении как можно более жалком, чтобы только обвинить и пристыдить его, и даже до того искала их в таком положении застать, что во многом сама себе его бедственность выдумала. Быть может, все это было и не совсем так, однако тогда он не спрашивал себя об этом, просто почувствовал, что от генеральши, как и от отца, лучше бы держаться подальше. Не попадаться лишний раз на глаза. Они не успели ничего взять с собой, даже сообразить толком, что их увозят уже навсегда. Генеральша не глядя протянула куда-то в стороны обе руки, чтоб они могли ухватиться, и Алеша доверчиво вложил свою маленькую ладошку в ее лапищу, но Ивана как раз в этот момент окликнул Смердяков, даже не окликнул и не обратился, а так — констатировал факт: — Иван Федорович. Уезжаете. Иван обернулся — Смердяков стоял в глубине избы, в самом темном углу, а в руках у него было что-то белое, то ли салфетка, то ли полотенце, и только по этому белому предмету, да еще, может быть, по сверкающим из темноты глазам можно было определить наверное, что он там стоит. — Так прощайте, — проговорил Смердяков внезапно каким-то не своим, скрипучим голосом. Генеральша, увидев, что Иван не идет, сама протянула руку, больно ухватила его своими стальными пальцами повыше локтя и потащила за собой. Так и шли они до самой кареты — один сам идет, спокойно и добровольно (хоть Алешке и приходилось чуть не бежать, чтобы поспеть за широкими шагами генеральши), а второго силой тащат. Генеральша выудила откуда-то плед, накинула на них обоих, так что им пришлось прижаться друг к другу, чтобы хоть как-то в него завернуться, и припечатала ощутимым хлопком по спине (отчего-то выпавшим на долю Ивана). Алеша вскоре уткнулся головой брату в бок и задремал, убаюканный мерным постукиванием колес, а Иван невидящим взглядом смотрел на дорогу, и в голове у него крутилась одна фраза, повторяясь на разные лады и поворачиваясь то одним, то другим боком, та фраза, которую произнес Григорий, когда отъезжали, — "за сирот бог вам заплатит". За сирот. Это они с Алешкой сироты, выходит, при живом отце… А Смердякова с тех пор он не видел, вплоть до нынешнего своего приезда, когда и с братом Дмитрием, считай, впервые познакомились, и с отцом, не к ночи будь помянут, заново. Даже с Алешей узнали друг друга лучше, высказали, что было между ними недосказанного. А о Смердякове и думать забыл. Был какой-то противный мальчишка, вырос в еще большего негодяя — что голову-то ломать над этим? И ведь даже тогда, когда эта тварь начала его всерьез беспокоить, даже когда разговаривал с ним — всерьез разговаривал, на вопросы отвечал, и вопросы эти были неглупые, — и мысли не возникло попробовать взглянуть на мир его глазами. "На что способен Смердяков?", "опасен ли Смердяков?" — этими вопросами он задавался постоянно, но никогда — "что есть Смердяков?". Да ведь и верно поступал, что не задавался. Это гадина, вот и все; мало, что ли, гадин на свете? Все эти воспоминания и соображения на деле заняли у него не так много времени, но зато отвлекли от головной боли и от мучительного в его теперешнем состоянии пути через успевшие уже подняться снежные сугробы, так что вышла даже в каком-то смысле передышка. Он, меж тем, уже добрался до дома и теперь только, остановившись перед дверью, осознал как-то вдруг и разом, до какой степени все-таки нездоров и слаб. Войдя к себе, он откинул в угол пальто и сел за стол, сдавливая обеими руками голову, будто иначе она разлетелась бы на куски. Жест этот вызвала не столько боль, сколько ясное осознание того, что именно теперь, именно в эту самую минуту никак нельзя было сбрасывать того напряжения воли, которое одно поддерживало его в последние несколько дней, и что, быть может, оно и требовалось-то только для этой самой минуты, чтобы ее-то и встретить твердо стоя на ногах, а не лежа в постели. Несмотря на то, что он накрепко положил все дела оставить до завтра, казалось, что минута эта настанет непременно сегодня или даже уже настала. Мысли отчего-то все возвращались к Смердякову, и он не стал противиться их лихорадочному бегу, как бы стараясь что-то догнать, наверстывая то, о чем не подумал прежде. Зашла старуха принести чаю. Он было принялся заваривать, только чтобы хоть чем-то занять себя, и не собираясь пить, но вдруг внезапное чувство заставило его замереть, не донеся руку до краника самовара — еще чуть-чуть, и кипяток перелился бы через край, если бы не успел закрыть в последний момент. Медленно, в нерешительности он вытащил из кармана три радужные пачки и выложил перед собой на стол. "Зачем же этот подлец мне их отдал? — спросил он себя уже во второй раз за этот вечер. — Тут-то ведь и кроется какая-то тайна. В чем же тогда его расчет? Что он говорит на себя и прямо сознается — это ясно, он не боится, думает, что защищен, что мы с ним теперь повязаны, что я на него не покажу из страха, как бы он на меня не показал. Это он, конечно, дурак; но весь мотив его как на ладони, а с деньгами что же?.. Разве что хочет себя уж наверное обезопасить, а оттого не оставляет при себе улик. Очень возможно, что и так…" Однако его не покидало странное чувство, что все вовсе не так, что Смердяков задумал что-то такое, что никак нельзя допустить. Смердяков держал себя, смотрел, разговаривал, как… Как человек, который… Как решившийся человек. Иван вздрогнул. "И что эта сволочь себе…" — начал он шепотом сам с собою, однако не докончил фразы. Взгляд упал на три пачки сторублевых купюр. Теперь, когда они лежали все три рядом на столе, не могло быть никакого сомнения в одном обстоятельстве, которое он заметил только сейчас, — пачки оказались неодинаковой высоты. Они и так были достаточно тонкими — по десять бумажек в каждой, — однако явственно выделялось, что две пачки по краям чуть ли не вполовину возвышались над средней. Он сомкнул пачки совсем уже вровень и трясущимися пальцами прижал каждую сверху, чтобы не топорщились. Так и есть — одна пачка была несомненно тоньше двух остальных. "Хоть не считайте", — вспомнились теперь Ивану слова Смердякова. Он пересчитал деньги. В двух пачках повыше недостачи не оказалось — в каждой лежало по десять кредиток, но в средней, маленькой пачке насчитывалось всего семь. "То-то он потребовал их поглядеть, когда я уходил, — подумал Иван. — И как понимать его? Хорошее же теперь я представлю доказательство… А впрочем, хоть бы все деньги наличествовали — все одно прав подлец, так просто они не поверят, деньги есть деньги, может, я их и вправду из своих взял, брата спасти? Тут нужен Смердяков. Притащить этого гада, и чтоб он…" Ключик к разгадке этой тайны никак не желал подобраться, а тайна здесь была — даже не тайна, а загадка, и Иван чувствовал, будто загадку эту разрешить непременно должен он, и непременно сейчас, а иначе уж никому и никогда ее не разгадать. Но ниточка не подцеплялась; а время шло, и как-то незаметно подкралось знакомое ощущение — будто по сердцу прокатилась маленькая полурастаявшая льдинка. Затылок обдало холодом. Он ощутил вдруг ужасную, невероятную усталость. — Этак оно и в тот раз начиналось, — прошептал он вслух для того только, чтоб убедиться, что не уснул. Он заставил себя упереть взгляд в стол и не оборачиваться — по крайней мере, до тех пор, пока не станет ясно, что там со Смердяковым. Потом можно. Горячий чай выплеснулся из покачнувшегося стакана и кривым ручейком побежал куда-то к краю стола. Иван сгреб деньги обратно в карман, даже не позаботившись сложить их так, чтобы они не смялись, и поднялся с дивана со второй попытки, преодолевая головокружение и холодные мурашки нервной судороги, которая ощущалась уже не только в кистях рук, но и по всему телу. Внимание его с минуту было приковано к чему-то в углу, там, куда он только что положил заснеженное и промокшее пальто. Он сделал было даже шаг по направлению к тому, что беспокоило его в этом углу, и протянул руку взять пальто, но тут же отдернул, будто обжегшись, и усмехнулся. — Невежливо будет с моей стороны оставить гостя одного, — наконец проговорил он все еще с кривой болезненной улыбкой на лице. — Но веришь — совершенно сейчас необходимо. Знаешь, вот будто ты нарочно решил самый неподходящий момент отыскать. Ты вот теперь там сидишь, а как же мне… — он поморщился и попытался снова издалека подцепить рукой пальто, как если бы приходилось выдергивать его из-под какого-то склизкого и невероятно мерзкого гада. — Тьфу, не хочу связываться с тобой, сиди уж, после с тобой поговорим, если не развеешься благополучно к моему возвращению. Так пойду, не надо. Он бросил попытки достать пальто и поспешно, не оглядываясь, вышел на улицу в одном сюртуке. Снег, к счастью, перестал; но холод с первых секунд пробрал до дрожи — впрочем, знобило его уже несколько часов, в доме у этой гадины и началось. Однако теперь ему не было дела до погоды и до собственных ощущений. В голове стучало не до конца осмысленное и сформулированное опасение не успеть, хоть и не было ясно вполне, зачем нужно спешить. Он попытался перейти на бег, огибая выросшие то тут, то там сугробы, но чуть не упал на припорошенной снегом замерзшей луже. Вспомнилось, как Алеша в детстве, у Поленова, любил кататься зимой на таких ледяных корках — отойдет на несколько шагов, разбежится да и проедет на подошвах, если скользит хорошо. Случалось и поскальзываться, и падать, больно ушибаясь, чего Алеша никогда не пытался скрыть, да только это не злило его и нисколько не расстраивало, хотя другой бы ребенок разобиделся ужасно, даже если и вовсе не больно. Сердце у Ивана заныло от контраста — как тогда ловил у края лужи смеющегося Алешку, и как теперь такая лужа подкараулила и поймала его самого. Он трезво оценивал свои силы и понимал, что если упадет — едва ли тотчас встанет, а тогда уж непременно опоздает. Час, если не более, провозился с пьяным, потом еще дорога, и дома время потерял… Куда опоздает, к чему — он не знал, и одно это вызывало глубокую смутную тревогу, эхом отдававшуюся в голове и в груди, будто он — на дне глубокого колодца, и сверху кричат ему что-то важное-преважное, но слова отражаются от стен, и слышно только далекий неопределенный гул. Иван не знал, как долго добирался до дома, где квартировали Смердяков и Марья Кондратьевна со своей матерью, не заметил он даже и того, как вокруг сгустилась почти кромешная тьма — освещенный немногими фонарями кусок пути остался позади, а на затянутом тучами небе не блестело ни одной звезды. Только луна бросала ему под ноги бледные скользящие лучи, в которых и собственную ладонь едва разглядишь. Он постучал, и Марья Кондратьевна выскочила открывать почти тотчас же, как если бы сидела по какой-то заботе в сенях и только того и ждала, что кто-нибудь непременно постучит. Когда он вступил с мороза в сени, очки у него немедленно запотели, так что стало на мгновение совсем ничего не видно, но, наскоро обтерев о рукав сюртука, он водрузил их на прежнее место. Не до того теперь. — Где… Смердяков? — выдавил он хрипло, окидывая быстрым взглядом Марью Кондратьевну. Света в сенях было немного, но, насколько он успел уловить по ее позе и лицу, она была растеряна, даже испугана. — Они заперлись-с, — пискнула Марья Кондратьевна, — никого, говорят, к ним не пускать-с. Меня даже прогнали. "Да у ней слезы, вон, в голосе звенят, — заметил Иван, — не случилось ли чего?" Он прошел налево к двери, которая вправду оказалась плотно затворена, со всей силы дернул ручку в одну сторону, потом в другую. Если не показалось, за дверью послышался едва уловимый шорох, но утверждать этого было нельзя. Иван ударил кулаком в дверь, но руку повернул как-то неудачно — костяшки пальцев стукнулись о твердое дерево, и боль отдалась даже куда-то в локоть. Он выругался сквозь зубы, в задумчивости сделал неопределенный жест ушибленной рукой, стряхивая боль, и вдруг с размаху пнул дверь носком сапога. За спиной несмело что-то возразила Марья Кондратьевна, а в запертой комнате наступила тишина. Все шорохи как-то разом прекратились, и за дверью стало не просто тихо: там явно молчали — старательно, намеренно. Иван еще раз потянул на себя дверь и крикнул, с трудом совладав со срывающимся голосом: — Смердяков! Я знаю, что ты там и слышишь меня; открывай! Никто не отозвался, но шорох возобновился. Если в комнате шевелились, то очень медленно, нарочно стараясь, чтобы каждое движение производило поменьше шуму. А может быть, это всего лишь тараканы копошились под клочками обоев… С чего, кстати, взял, что он там и что он может открыть? От этой мысли на душе сделалось еще паршивее, хотя уже казалось, куда. — Смердяков! — крикнул он еще раз, и опять все замерло в комнате. — Если эта тварь там… Если только эта тварь там!.. — пробормотал он, все больше раздражаясь. Перед глазами его со всей отчетливостью встала вдруг картина — ухмыляющийся Смердяков, стоящий прямо возле двери и прислушивающийся. "Может, так оно есть, — подумалось ему, — слушает сейчас, гадина, как я тут зову его, еще, поди, посмеивается надо мною! А коли так — его счастье, что дверь крепко заперта, не то ведь убил бы его. А ну как он совсем не откроет? Окно у него выбить, что ли, с улицы?" Последнее, впрочем, он сразу отринул — окошки у Смердякова, насколько он помнил, были такие маленькие, что тут не то что не влезешь, увидеть бы хоть через них, что в комнате происходит. Воспоминание об этих крохотных окошках только усилило его досаду. Он ударил дверь опять сапогом и несколько раз обеими ладонями. — Смердяков, есть до тебя срочное дело. Эти слова он попытался произнести как можно спокойнее, чувствуя, что дошел уже до той грани, после которой раздражение переходит в ярость и начинает подчинять волю, так что остается либо положить все силы на сопротивление этому чувству, либо поддаться. За дверью волокли стул. Совершалось это едва ли не бесшумно, казалось стул сдвигают очень постепенно, за один раз — на самое маленькое расстояние из возможных, затем пауза, затем снова — на шажочек. Но если прислушаться, склонившись ухом к двери, этот звук можно было уловить с предельной ясностью. "Он там еще и усаживается? — вспылил Иван. — Он что, собирается ломать эту комедию долго?" И в это самое мгновение терпение его, которое он во все это время чрезвычайным напряжением воли и нервов сохранял, несмотря на то, что этим причинял себе немалое страдание, лопнуло окончательно и бесповоротно. Он оглядел темные сени, не найдя, что искал, прошел мимо застывшей в немом испуге Марьи Кондратьевны дальше в дом, на ту половину, где она обитала со своей матерью. Сперва он даже и не мог бы сказать с уверенностью, что именно собрался предпринять, и, распахнув дверь в избу, остановился на пороге. Мамаша Марьи Кондратьевны при виде него всполошилась. — Вы, сударь, к кому? Коли Павла Федоровича разыскиваете, так это вам в другую сторону будет. Она произнесла "Павел Федорович" очень скомканно, почти слепив воедино начало имени и окончание отчества, так что в первую секунду можно было и усомниться — правильно ли расслышал. Иван вздрогнул от неожиданности, что его окликнули, и не сразу отыскал взглядом хозяйку дома, которая приподняла голову с кушетки в темном углу комнаты. — Я… — пробормотал он, отступая в сени и рефлекторно поднося руку ко лбу, будто бы и сам не понимал, зачем пришел. — К кому… Мне бы, знаете, если б у вас нашлось… Он шевельнул пальцами, ища слова, но сжал руку в кулак и замолчал, не озвучив своей еще не до конца сформулированной просьбы. Возле печки, выходившей и в эту комнату круглым белым боком, на полу мелькнул вдруг прислоненный к стене небольшой топорик. Из-под заслонки выбивался красноватый отблеск, и отражался от лезвия топора бесформенным пятнышком. Иван шагнул обратно в комнату, прошел к печке и опустился на корточки над топором, как бы примеряя потрескавшееся топорище в свою руку. В мыслях его воцарился вдруг необычайный порядок. Исчезли сомнения, ложные страхи — вся шелуха лишних ощущений будто опала с его сердца, и осталась только ярость, горячей волной разлившаяся по всем сосудам и венам, так что, пожалуй, и согревала, пересиливая озноб, — да шершавая рукоять топора под пальцами. Многие, многие слова Смердякова припомнились ему теперь, его вкрадчивый голосок, казалось, отпечатался в мозгу и отдавался в ушах с каждым ударом сердца — чувствовалось это приблизительно так, как должен, вероятно, ощущать себя человек, надевший на голову небольшой церковный колокол ровно в тот момент, когда звонарю вздумалось потянуть за веревку. "Ничего не посмеете, прежний смелый человек-с!" Марья Кондратьевна отскочила и вжалась в стену, когда он стремительно прошагал мимо нее к запертой смердяковской двери. На этот раз он не стал ни стучать, ни звать, ни прислушиваться — просто замахнулся и нанес по двери первый удар. Дерево, видно, попалось крепкое — или топор тупой? Дверь даже не хрустнула, осталась только неглубокая отметина. Иван перехватил топор поудобнее обеими руками. Ладони соскальзывали, а если посильнее сжать пальцы — обе руки начинали предательски дрожать, а с ними ходуном ходил и топор. Наконец он совладал с собой, сделал глубокий вдох и на выдохе нанес еще один удар по двери. На этот удар ушли последние его силы — он покачнулся, хватаясь за стены, и еле удержался на ногах, а топор, с хрустом наискось вонзившись в дерево, остался в расщепе. Марья Кондратьевна, что-то несмело пискнув, вцепилась сзади Ивану в рукав, но удержать не смогла — затрещала ткань, и ей пришлось выпустить. Не оборачиваясь на нее, он рванулся так, что остановить его оказалось уже совершенно не в ее силах. Топор крепко застрял в двери, и первые несколько попыток вытащить его оттуда не увенчались успехом. Если бы Иван смог сейчас остановиться и с холодной головой посмотреть на себя со стороны, он, разумеется, попробовал бы извлечь топор постепенно, раскачивая последовательными движениями, вместо того, чтобы исступленно тянуть его на себя за рукоятку. Но о паузе не могло быть и речи, он уже не просто не мог успокоиться, но и не хотел этого. От одной мысли о том, чтобы упрятать обратно все, что требовало выхода, становилось тяжело на сердце. Весь месяц, а особенно последние несколько дней хранить в себе нарастающую тревогу и сдерживать чувства было трудно, но теперь, когда эта тварь заперлась нарочно, чтобы спровоцировать, чтобы понаблюдать, что будет… Сидит там, как в панцире, на безопасном расстоянии, — и дразнит; вот зачем, к примеру, волочил он стул? Куда? Зачем ему стул? Чем он шуршит там, этот… этот… Для Смердякова не находилось слова, и Иван только до боли сжал губы, но зато рукам было чем заняться — уперевшись одной ногой в дверь, а второй едва удерживаясь на полу, он тащил топор из щели, напрягая все силы, какие только еще оставались, и его гнев, терзания неопределенности, муки сомнений и, в конце концов, быть может, где-нибудь в глубине, на задворках сознания, страх — все преобразовывалось, переходило в это усилие. И становилось немного легче. Перед глазами пульсировал свет, в ушах стучала кровь, и озноб сменился жаром. Очки снова совершенно запотели, но ему и не надо было ничего видеть — зачем? Он ориентировался на ощупь, однако держать равновесие становилось с каждой секундой, с каждым движением все труднее. Весь мир вокруг ехал куда-то в сторону, на некоторые мгновения почти терялось даже ощущение низа и верха — казалось, что пол стремительно приближается, хотя ему пока удавалось держаться на ногах. Мысли сменялись с такой быстротой, что и мыслями-то считать их было почти невозможно — скорее стремительно проносящиеся в мозгу огненные всполохи: обрывки фраз, чувства, которым не было названия, смутные образы. Сердце заходилось и колотилось одновременно и в горле, и в животе, дышать сделалось тяжело, воздух вокруг внезапно как-то очень нагрелся. И все это время он вытягивал застрявший топор, едва не повисая на нем, пусть соскальзывали руки, пусть колени подкашивались, только бы достать, а потом сломать, сломать эту дверь, удар за ударом — и можно рухнуть на пол. Если не будет сил стоять, значит, их не останется и на то, чтобы думать, чтобы чувствовать. И тогда непременно станет легче. Еще одно, последнее усилие — оно дается ему особенно тяжело, но это только к лучшему, напряжение в мышцах ощущается почти с удовольствием — и топор выходит из двери. Выходит — и падает куда-то вниз, вниз… Кажется — весь полет сопровождается долгим гулким стуком, как бы растянутым во времени, словно его подхватило эхо, — или это в голове застучало? А вслед за топором будто и все вокруг переворачивается, кренится, заваливается назад — до тех пор, пока в плечо не вонзается острый угол дверного косяка. Он даже успевает подумать, что в этакие секунды время всегда замедляется до крайности, так что сам себя как со стороны наблюдаешь. Успевает пронестись в мозгу и второе — что дверь так запертая и останется, теперь ее снаружи некому, а изнутри… И, наконец, остается лишь третье — удержать голову прямо, а не то, пожалуй, так вовсе чувств лишишься, если затылком о стену… Мгновение, когда можно было бы утверждать, что все прекратилось, так и не наступило. Он сидел на полу, привалившись ушибленным правым плечом все к тому же дверному косяку. Ко второй руке кто-то мягко прикоснулся, два обеспокоенных женских голоса о чем-то зашептались между собой, и он уловил по короткому легкому деревянно-металлическому прочерку и по стуку удаляющихся шагов, что топор подняли и унесли обратно в комнату. Очень привычно и как-то уже раздражающе-обыденно болела голова. Он совсем ничего не видел из-за очков и различал только смену света и тени — впрочем, что впереди, что внизу, что по сторонам зияла одна чернота, слабо разбавляемая то тут, то там редкими всполохами. Но удивительно было то, что и внезапный его приступ слабости, и падение, и даже не доведенное до конца дело — все это вызвало в нем не злость, а усталое облегчение. Теперь-то уж от него действительно ничего не зависит. Он сделал все, что мог, и более не в ответе. И в ту секунду, когда вместе с силами к нему стало возвращаться и чувство вины — за то, что не справился сейчас и не доглядел тогда, — тьма со стороны смердяковской двери прорезалась вдруг светом, и в лицо ударило потоком воздуха. Свет со всех сторон обходил темную фигуру, выросшую над ним как из ниоткуда, фигура склонилась, потянулась к нему; он отпрянул, но его настигли, что-то скользнуло по лицу — и он обрел зрение. Дверь в комнату была распахнута, и на пороге стоял Смердяков. Он был полностью и чистенько одет, а не в халате, но лицом за считанные часы порядочно потемнел и вид имел, если это только возможно, еще менее здоровый, чем при последней их встрече. Глаза у него подернулись какой-то влажной дымкой, а под ресницами на нижних веках появилось по красной полосе, как если бы он был простужен или тер глаза. Смердяков смотрел исподлобья, изучающе — и Иван невольно вспомнил московского доктора, к которому приходил советоваться, а ушел с твердой решимостью, что не сдастся на милость эскулапам, покуда ноги держат. В одной руке у Смердякова был носовой платок в синюю клетку — тот самый, в который он плакал тогда, только теперь совершенно чистый. А в другой его руке Иван с изумлением увидел собственные очки, которые Смердяков методично и неторопливо протирал платком. Пальцы Смердякова с — Иван впервые обратил на это внимание — аккуратными коротко подстриженными ногтями двигались по стеклу крохотными кружочками, проходя одно и то же место по множеству раз, не забывая коснуться краев возле оправы и уж наверное не пропуская ни единой пылинки. Если глядеть только на его руки, можно было легко вообразить, что старательность эта показная — движения были чрезмерно подчеркнутые, даже нарочитые, до какой-то неприятной смеси исполнительности с ипохондрией. Но подобное предположение тотчас разбилось бы о взгляд Смердякова, направленный вовсе не на очки и платок, а на Ивана. В этом взгляде сосредоточилось все его сознательное внимание, а прочее выходило у него совершенно машинально. Ивану никогда раньше не приходилось смотреть на Смердякова вот так, снизу вверх. Из этого положения, да еще в зыбких свечных отблесках, немного все же расплывающихся без очков, обыкновенно сморщенная смердяковская физиономия казалась угловатой, будто бы грубо выточенной из камня. Тени падали длинные, вытянутые вниз, и от этого лицо становилось старше и серьезнее. Иван почувствовал себя вдруг крайне неуютно, и сердце опять волной захлестнуло раздражение, захотелось немедленно подняться с пола и отобрать у Смердякова очки, но сделать это, как он и ожидал, оказалось не так просто. Он поискал опоры, чтоб встать, и Смердяков предусмотрительно сделал шаг назад, продолжая, впрочем, его разглядывать и склонив голову набок, как прилежный ученик над партой. Очень кружилась голова, и предметы казались то дальше, то ближе, чем они на деле находились. Иван и не надеялся, что с первой попытки окажется на ногах, а все же кровь прилила к лицу, когда снова пошатнулся и пришлось сесть как сидел, чтобы еще раз не упасть. "Вот эдак завтра в суде буду ощущать себя, — промелькнула в голове мысль, — а этот негодяй, пожалуй, и не будет". Если ему не почудилось, по губам Смердякова пробежала легкая тень какой-то довольной гордой ухмылочки, но тут же и исчезла, будто не было. Смердяков управился с его очками и осторожно, бочком вдоль стены шагнул обратно на то расстояние, на которое только что отскочил, так что теперь нависал совсем близко, только руку протяни. Утопив клетчатый платок в недрах кармана, Смердяков медленно, зажав очки с каждой стороны двумя пальчиками и держа их дужками от себя, начал склоняться над Иваном, как бы примериваясь, и Иван не стал дожидаться, что за этим последует, — выхватил у него очки (это оказалось нетрудно, Смердяков сразу отдал), надел и отклонился как можно дальше к стене. Смердяков тоже будто опомнился. Он как-то весь собрался, поджал губы, отвел глаза и бросил сухо, все глядя в сторону: — Пришли-с. Потом неопределенно слегка качнул головой боязливо выглянувшей из своей комнаты Марье Кондратьевне. Та поспешно подошла. Смердяков ловко подхватил Ивана под локоть — гораздо более стремительным и уверенным движением, чем только что с очками. На другом локте тотчас же сомкнулись пальцы Марьи Кондратьевны, — и его потащили вверх, хотя лучше бы отпустили руки, дали бы опереться и равновесие сохранить. Но возразить он не успел, и пришлось подчиниться. Вспомнилось отчего-то, как он ударил Смердякова и как в другой раз грубо сгреб его за плечо, чтоб тот отвечал, — а теперь этот же Смердяков помогает ему на ноги встать. К горлу подступила досада; он высвободился и достаточно твердым для своего теперешнего состояния шагом прошел в избу. В комнате все было на тех же местах, что и раньше, и диван, и стол — только книга, под которую Смердяков прятал деньги, — что-то духовное — лежала не на столе, а на постели, ее краешек накрывала одна из белых подушек, и желтая обертка книги отбрасывала на нее грязновато-темную тень. Иван поискал взглядом, куда оттащил Смердяков стул, ожидая обнаружить его поближе к двери, — но нашел посреди комнаты, где-то между столом и печью. Он что, грелся там? И так адская жара в комнате. Смердяков проскользнул за ним и уже перетаскивал стул к столу, волоча по полу, и стул при этом производил почти такой же звук, какой слышал Иван из-за закрытой двери, только, разумеется, куда более громкий. Тараканы обнаружились в своем углу, как и прежде, один как раз вылез из дыры в обоях и быстро и деловито пополз вверх по стене. Если бы не тараканы и не свисавшие кое-где бесформенные клочки обоев, стена выглядела бы пустой и голой, и взгляду было бы совершенно не за что зацепиться, не считая углом выступавшей сюда печки и какого-то гвоздика, непонятно зачем вбитого на уровне повыше человеческого роста. Для чего бы этот гвоздь ни предназначался, рукой не достать — должно быть, кто вбил его сюда, стул подставлял. Иван посмотрел на Смердякова — тот стоял, не шевелясь, и придерживал за спинку стул, отчего-то будто бы не решаясь поставить его на все четыре ножки. Как надвигающаяся гроза, опять загрохотала на дне сердца тревога, стремительно вырастая во вполне определенное опасение. Он перевел взгляд на гвоздь и снова на Смердякова. Смердяков с внимательной серьезностью следил за ним, потом тоже оглянулся на гвоздь и внезапно, резко отпустив стул, так что он качнулся и едва не повалился назад, повернулся к Ивану спиной. — Ты там… чего это? — быстро спросил Иван. Смердяков не ответил. Молчание затягивалось, и только полминуты спустя тишину нарушил хлопок входной двери — по всей видимости, куда-то вышла Марья Кондратьевна. "Зачем бы это в такой час…" — мелькнула в голове искорка запоздалой мысли, но тут же погасла, потому что Смердяков заговорил — медленно, будто каждое слово давалось ему необычайно тяжело: — А очень вы быстро шли-то, Иван Федорович? — Шел… — вопрос Смердякова как-то не сразу уложился в сознании, смысл слов куда-то ускользал. — Это сейчас-то, сюда? Почему быстро? — Я так, без умысла спросил, — ответил Смердяков глухим голосом и опять не сразу, а спустя некоторое время. — На состояние здоровья вашего глядя, да и на то еще… что вот вы теперь пришли, а не после. — Почему деньги без трехсот рублей отдал? Говорил, три тысячи у тебя, а сам… Иван чувствовал, что слабость опять подступает, и потому поспешил задать этот вопрос, намеренно пропустив мимо ушей странные слова Смердякова. Он подошел к дивану и сел с краю, завернув смердяковскую постель. Смердяков молча тоже шагнул к дивану, выудил из-под подушки книгу в желтой обертке, раскрыл и все так же молча и как-то небрежно протянул Ивану. Деньги были вложены между страниц, и теперь две купюры лежали поверх текста, а одна, по всей видимости, застряв в переплете, осталась вертикально стоять. Иван вытащил сперва эту купюру, повертел в руке, задумчиво разглядывая, потом взял и всю книгу, машинально проглядел разворот, но взгляд ни на чем не задержался, и он наконец захлопнул книгу, убирая деньги в карман. Смердяков продолжал стоять перед ним то ли наблюдая, то ли ожидая вопроса. Вопроса Иван не задал. Смердяков мгновение еще постоял, словно никак не желал — или не смел — поверить, что вопроса не будет. Потом едва заметно улыбнулся уголками рта и сел на приставленный к столу стул. Одну руку он опустил в карман и шуршал там какой-то бумагой — подумалось было, что еще недостающие деньги, но нет, откуда — все три тысячи теперь полностью и окончательно перешли к Ивану. — Вот мы с вами и сочлись-с, — пробормотал себе под нос Смердяков. Таракан на стене напротив как раз дополз до гвоздика и застыл, решая, с какой стороны его обойти. Над собой он отбрасывал в несколько раз превосходившую его размером тень, и видно было, как он слегка поворачивал голову, отчего усики приходили в движение и рыскающе шевелились, будто пытаясь что-то нащупать. Передние его лапки были подоткнуты под брюшко, и в стороны торчали только кончики средних и два нижних коленца, внося в тень дополнительную причудливость. Таракан покрутил головой, зашевелил, наконец, всеми своими шестью ребристыми ножками, с усилием поворачиваясь назад, — и пополз по стене вниз, подальше от непонятного препятствия. Иван проводил его взглядом до самой дыры в обоях, где таракан смешался с толпой сородичей, так что сделалось невозможно определить, который из них — тот самый. Смердяков заговорил негромко, но Иван все равно вздрогнул от неожиданности. — А вот я чего еще вам скажу. Ежели вот собаке кусок мяса бросить, а в тот кусок, к примеру говоря, железную иглу вложить, а собака кусок-то этот возьмет да и проглотит, это ведь смерть наивернейшая, правда-с? Потому как жить трудно-с, когда от кого-нибудь иглу случается проглотить-с. Да ведь и такое бывает, что игла у ней в желудке эдак как-то под углом встанет, али еще как повезет, что и жить останется, как думаете? Снова скрипнула входная дверь. Послышались шаги. — Вот там… там они-с, — обратилась к кому-то Марья Кондратьевна, задыхаясь после быстрой ходьбы. * Марья Кондратьевна так барабанила в дверь, что задрожали оконные стекла. Открыв дверь, Алеша тотчас же пригласил ее проходить в комнату, но она как вкопанная встала на пороге и, дрожа и размахивая руками, принялась что-то рассказывать, поминутно дергая Алешу за рукав и повторяя, что "надо бегом, а то кто ж их там знает". Говорила она непонятно — от волнения и оттого, что бежала чересчур быстро, чтобы говорить связно. Алеша разобрал "ваш брат Иван Федорович" и "они топором-с", и еще "Павел Федорович наперво заперлись, а потом открыли-с и их впустили, и у них теперь тихо так, а я все одно боюсь". Он едва успел подхватить шапку и пальто и бросился за Марьей Кондратьевной в метель, одеваясь на ходу. Всю дорогу она успокоенно молчала, но шла быстро, оставляя смазанную цепочку следов на снегу. Когда вошли в сени, он наскоро стряхнул с воротника и с шапки снег и прошел в избу налево, как указала ему Марья Кондратьевна. — Иван! Иван, здесь ты? — позвал он, но получил в ответ только тревожную тишину. Иван и Смердяков неподвижно и молча сидели друг напротив друга, Иван остановившимся взглядом смотрел в стену, Смердяков — на Ивана. У Ивана в руках были "Слова" Исаака Сирина, которые он почему-то держал вверх ногами и судорожно сдавливал. Обоим потребовалось некоторое время, чтобы выйти из оцепенения. — Как славно, Алеша, что ты пришел, — проговорил, наконец, Иван, с трудом поднимая на него глаза. — Я тебе очень много сказать должен. Прости, что велел тебе ко мне больше не приходить, это я зря, прости. Я тебя всегда жду, и… И вот еще что. Про Лизу. Я… Алеша прошел к нему, даже не глядя на Смердякова, и обеспокоенно заглянул в лицо. — Брат, тебе бы пойти к себе. Хочешь, я отведу? Ты мне завтра расскажешь. Час уже поздний, к одиннадцати, а ты нездоров, и завтра… Пойдем. Вставай, можешь на мою руку опереться, вот так… Иван с Алешиной помощью поднялся с дивана и вскоре выпрямился, отпустив его руку. Он с нежностью посмотрел на Алешу. В комнату заглянула Марья Кондратьевна, и с лица Ивана исчезла появившаяся было тень улыбки. Алеше показалось, что он что-то вспомнил — что-то такое, что забывать было ни в коем случае нельзя, а забыл. Иван вышел в сени и сказал Марье Кондратьевне негромко: — Глаз не спускайте с него. Если он опять, то все пропало. Она кивнула, но смотрела растерянно, и Иван добавил: — Лучше бы одного его совсем не оставлять. Теперь, кажется, она поняла, во всяком случае, Иван поглядел на нее благодарно. И когда они уже выходили, из глубины избы раздался голос Смердякова, усталый и немного надтреснутый: — Алексей Федорович! Алеша вернулся на несколько шагов. — Брат ваш без пальто-с. Тулуп мой возьмите-с. Он махнул рукой в сторону двери, где действительно висело что-то меховое и бесформенное, и отвернулся к стене.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.