Омут
31 июля 2022 г., 20:28
Примечания:
О том, что было через несколько дней после того, как Лютер забрал студента к себе (после встречи на детской площадке у участка).
Музыка для лучшего погружения в атмосферу: The Retuses — VARANASI B*RN
Лютер не может спать. В квадратной бетонной коробке комнаты все теперь звенит в глухой тишине: стрелки циферблата монотонно чеканят свои шажки до неприятного зуда под кожей. За окном даже ржавые девятки не скрипят по объездной между домов. В этом ебаном мире все свернулось в один пустой гнетущий тишиной ком, чтобы в этом вакууме запутанных мыслей даже шелест листвы под окном с неприятным скрежетом царапал нервы. Лютер злится, острые скулы играют желваками. Он встает с пригретого узкого дивана, с глухим шорохом срывает пачку сигарет с полки под рукой и идёт на балкон. И уже сложно понять из-за какой зависимости: чтобы выкурить пару-тройку сижек или лишний раз пройти мимо спящего мелкого. Совершенно случайно.
Лицо пацана в складках белых пуховых одеял, как в пышных облаках морской пены. В этой комнате тишина кажется плотнее и гуще, чужое сопение врезается в неё ярче, рассекает как острый нож, только получается небрежно, как будто лезвие ведёт ребёнок — до жути рвано. Лютер не шумит, аккуратно проходит к приоткрытой балконной двери, как большой но аккуратный лис, ныряет в узкую щель.
На улице темно - небо затянуло каким-то несуразными цветами. Как будто краски смешали в стакане с водой и вылили на звезды. Не видно ни черта. Зато видно Ниона. Сквозь табачный дым и изрезанное браком стекло его силуэт не портится: волосы слишком красиво ложатся на серые от темноты ткани, а тонкие пальцы, как с тех дурацких картин в музеях — теряются в складках, даже иногда подрагивают. Глаз не оторвать. И от этого все внутри мешается в какой-то до жути неприятный сгусток чувств, которые даже самым отборным матом не опишешь, будь даже рядом бутылка водки. Так спазмирующе пульсирует где-то под рёбрами, ноет и комкается во что-то с каждой секундой более болезненное, но отдалённо приятное. Как боль в мышцах. Только от неё не хочется разорвать себе грудь, не хочется зарычать от бессилия, когда в очередной раз ловишь себя на страной мысли, стыдном желании.
Ниону снится плохое. Он пытается барахтаться, кричать, но только чувствует, как ныряет ещё глубже. Все смешивается в одну консистенцию страха, холода и боли. Он уже слабо понимает, где тёплая отцовская рука петлёй душит его горло, где на фоне плачет пьяная мать, где толпа людей, которые пинают его и смеются, где его собственное тело совершенно нагое сливается с чем-то бесконечно чёрным и тянущим, как, если бы в твоих мышцах напряжение довели до точки кипения. Нион плачет, кричит, просит, бормочет в полусне что-то невнятное и уже теряется, когда по затылку льётся тёплое. Как теплое молоко. А в плечах становится узко, но безопасно. Непонятно и резко его окунают в ванну горячего воздуха или света, где дышать тяжело, но приятно. Он хватается за это и не отпускает, вжимается и расслабляется, падая в сладкое тёплое небытие.
Лютер прикрывает глаза. Он прячет за веками утробный страх собственных чувств и тонкую пелену стыда за поступки. Там, в темноте, он не видит истинной картинки настоящего, там он может забыть о придуманных отговорках "зачем" и "почему". Он не обнимает Ниона, он успокаивает его, ведь так надо. Под тихое сопение он уже сливается с этой кроватью, с подростком в такую желанную сонную кашу. Из мыслей вымываются мотивы, догмы, позиции и мораль. Остаётся только отдаться этому мутному потоку и провалиться в сон.
Он спит хорошо и на удивление крепко впервые за долгое время, только под самое утро, когда уже будит свет из окон, лениво нежится в полусне, просыпается от того, что что-то щекотно ласкается об нос. Только спустя пару минут по запаху и шёлковой текстуре понимает, что это чужая макушка — немного ерзает по подушке, замирает и подрагивает, как и все тело, которое плотно влито под позу Лютера. Как мотылёк, который плотно застрял в паутине, почти танцует в попытке сбежать.
Все слишком непонятно, душно, тесно, жарко. У Ниона всегда с границами привычного общепринятого "нормально" было сложно. В другом доме с другим человеком сзади себя он вряд ли бы ощутил этот до оцепенения парализующий накал. Это же обычный утренний стояк, обычная поза для сна на узкой кровати? Это же просто слишком высокая температура чужого тела, слишком спертый воздух в комнате? Это же вполне нормальное дрожащее волнение под ребрами? Правда же ведь, да?
Сейчас просто нужно немного поерзать по постели, чтобы выбраться из-под тяжеленной мужской руки, передвинуться дальше, где воздуха больше, где он не сушит язык и губы, где можно свернуться калачиком, чтобы спрятать стояк, где затылок не будет плавиться от чужого дыхания.
Мужчина хмурится, и не открывая глаз подминает подростка к себе, жмёт ближе тяжёлой рукой, которая и без того под собственным весом вдавливает в постель. Лютер не хочет думать, анализировать причины чужих кошмаров, он просто знает, что если пацан снова трясется, то его обязательно нужно спасти. Нужно защитить и успокоить. Поэтому он одним движением буквально впечатывает тело в себя, сутулясь. Нос уже не так щекочут волосы, пока он отирается о чужое горячее ухо.
— Тише, — хрипло сонно и совершенно бездумно шепчет Лютер, и смазанно приглаживает светлую голову. Он ещё не достаточно ясно мыслит, чтобы предпринять что-то более серьёзное по отношению к чужому беспокойству. Опять кошмар?
— Тише, — и по позвонку словно прожигает косую электрический разряд. Нион вздрагивает и едва заметно скулит от какой-то странной волны наслаждения и возбуждения, окатившей тело. Он сводит брови, жмурится до дрожи в веках и закусывает губу в попытке прервать случайный стон. Всего одно слово и, все десять минут жалких попыток выбраться из-под спящего Лютера катятся к чертям, весь жар, все спазмирующее возбуждение захлестывает с такой силой, что уже невозможно дышать — Нион ушёл под воду. Он кусает нижнюю до боли, как будто это могло бы что-то исправить или сделать его более незаметным. До безумия горячее тело сзади вжимается в спину. Подросток чувствует, как плавится, как горит его кожа в тех местах, где голая чужая грудь прижимается к его лопаткам, где твёрдая плоть ощутимых очертаний врезается в его задницу. Голова кругом идёт и, пацан напрягается в теле, сжимается в себя, подтягивает к животу колени, сгибаясь в кошачье колечко. Щеки уже пекут от румянца, сердце выбивает грудную клетку, а все, что ниже пояса вот-вот расплавится в сладкий сироп.
Нион все ещё ерзает по постели, но уже не старается выбраться из-под тяжёлого тела Лютера — бесполезно. Дышать тяжело, страх и стыд сбивают дыхание в какую-то невнятную кашу. Не будь дядя полицейский таким грузным, он бы позорно сбежал в туалет и втихую справился бы с этим жутко неудобным мокрым местом в трусах сам. Но сейчас пульс бьёт по вискам, страх быть пойманным сносит крышу, а возбуждение с каждой секундой превращает все это в едва осознаваемую поллюцию. Он должен что-то сделать.
Должен сделать это незаметно, чтобы никто не увидел, что там случилось.
Он уже не соображает, просто тянет тощие дрожащие пальцы к своему паху неуверенно, стыдливо, но аккуратно и медленно, чтобы не разбудить Лютера. И замирает, даже забывая, как дышать, когда грубые пальцы по касательной смазывают вязкую нитку слюны, задевая губы.
Мальчишка все ещё возится, Лютер хмурится, нехотя поднимает тяжёлую ладонь с чужих волос и небрежно мажет касанием по щеке тыльной стороной пальцев. Костяшки проезжаются по бархатной коже, припухшим полосам на щеках и после шершавых губ задевают что-то мокрое и вязкое. В эту секунду что-то сжимается в груди, заставляет приоткрыть глаза и задержать дыхание. Сознание еще нежится в полусне, но уже отдаёт трепетом, когда по влаге большого пальца проходится прерывистый горячий выдох. Мозг ещё слабо понимает, но что-то на задворках сознания начинается шевелится со стыдной резвостью. У Лютера смазывается реальность и сон, он чувствует, как шумно сглатывает Нион, когда его губы смыкаются, как они опять подрагивая мягко касаются грубой кожи пальца и опаляют её горячим рваным дыханием.
По венам растекается какой-то обжигающе-сладковатый яд, пропитывает каждую клеточку в теле, отравляет позорной похотью мысли, подменяя мотивы. Мозг отказывает, сейчас в рациональность вклинивается больное "хочется", оно ползет по жилам, не давая возможности остановиться. Оно просто ведет Лютера, пока на фоне, как белый шум, журчит переплетение из "нельзя", "неправильно", "постыдно". Нион как цветок, который хочется трогать, нюхать, сломать и присвоить. Нион как зверек, который подставляет живот под ласки, гнется, извивается. Просит еще, но без слов.
Всего секунда — и кончик пальца подаётся вперёд, вжимает шершавую мягкость, а затем скользит по влаге к щеке, размазывая слюну за контуры губ, а нутро будто кто-то режет изнутри, а затем заливает мёдом. Больно и безумно приятно.
Это напоминает пьяный танец. Вот ты делаешь шаг, а тело само безвольно продолжает движение, рассекает воздух так легко, как будто рождено только для того, чтобы качнутся в нелепом жесте, перетекая в другой, рисуя картину своей шаткой тропинкой в блаженство. И пацан словно такт, такой родной, красивый, гипнотический, с которым хочется слиться воедино, пока время растягивается из текущего во что-то замедленное. В одну точку кипения, где пространство снаружи стирается в ничто, где есть только то, что должно быть.
Касания уже теряют разграничения между собой — рука уже кавычками упирается в чужой кадык, давит слабо под жалобный стон, опускается ниже, пробует на ощупь ключицы, яремную ямочку, соски, впалый живот, читает невербальное. Проходится по груди и выпирающим тазовым косточкам медленно, чётко считывая с тела подростка все то, о чем оно так кричит дрожью, резкими сокращениями мышц под ладонью вплоть до костлявых влажных пальцев у паха. Конечная точка не удивляет. Эти руки на стояке как идеальное завершение общей картины, плавный завиток золотого сечения, та самая гармоничная финальная нота в сонате.
Нион словно под каким-то токсином — не может пошевелится, только бьётся в мелкой дрожи. Но от касания к паху даже через свои пальцы глухо скулит и выгибается сильнее в пояснице, тем самым ещё теснее вжимаясь в чужой стояк. От такого как будто воздух выбивают из груди, как делала во дворе гопота, когда по молодости зажимала в переулках. Только сейчас Лютер рычит по-другому, отирается носом хаотично о чужой затылок у уха, и сплетает свои пальцы с чужими на мокром члене пацана.
Дальше все смазывается во что-то горячее, сложно отделимое друг от друга, вздохи, шорохи, шлепки — рука двигается машинально, сжимает где надо умело, гладит, растирает влагу. Нион уже не стонет — скулит, как щенок, пока чужой пах трётся сквозь ткань спортивок о его зад. Перед глазами уже мутно, ничего не видно из-за слез, волос застилающих небрежно едва приоткрытые глаза. Он задыхается, беспомощно елозит стопами по постели, извивается в чужих руках.
Лютеру нравится его танец, его запах, жар, исходящий от тела. Он по-змеиному плавно просовывает под парня вторую руку, ползет грубыми пальцами по жилам изящной шеи к линии челюсти, но хватает узкое личико как-то непроизвольно грубо, вжимается горячие щеки пальцами медленно, пока другая ладонь контрастно резко гуляет по крепкой плоти. Лицом мужчина отирается о голову парня, ведет щекой по взлохмаченным волосам, губами вскользь касается шеи, уха, которые бы с животным удовольствием прокусил до крови.
Нион весь сжимается, упирается стопой в чужую ногу, как в единственную почву, которая в отличии от реальности рассасывается. Все тело передергивает, пальцы на ногах сводит и выкидывает в вязкую пучину приторных спазмов, пока под веками играет и трескается фейерверк, приятно разрывающийся волной блаженства в теле и чем-то липким в ладошках, которыми он пытался накрыть свой член. Лишь бы на постель не попало, чтобы дядя Лютер не ругался...
Когда парень затихает, ощутимо размякая в руках, помимо прожигающего разум и тело возбуждения в такт сбитому дыханию в мысли ритмично просачивается что-то нехорошее. Ощущается горечью на языке даже сквозь вязкую слюну, накрывает тяжелой черной пеленой тревоги, разбавленной чем-то нестерпимо мучительным. Лютер чувствует, как к горлу подступает тошнота, ком, перекрывающий воздух, он сжимается в тяжелую грузную точку, которая делит все на "до" и "после". И теперь за "после" только холодный страх и ненависть к себе. Черная как смола трясина, где он, так старательно пытающийся стать святым, рисующий из себя спасителя, теперь тонет в общем дерьме на уровне отбросов по типу той накуренной шпаны со вписки или поехавшего бати Ниона. В висках еще пульсирует, в груди бешено колотится сердце, а в голове полная пустота, отдающая чем-то болезненным по всему телу. Только эта боль поднимает с теплой кровати, заставляет загладить растрепанные волосы сухой ладонью в печальном жесте, заправить выпирающий стояк за резинку штанов и уйти в ванну.
Или, может, сбежать?