ID работы: 12440302

Любовь во время зимы

Гет
PG-13
Завершён
10
автор
Размер:
25 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
10 Нравится 7 Отзывы 3 В сборник Скачать

Любовь во время зимы

Настройки текста
Эта зима кажется Прасковье самой суровой за последние четыре года. Хотя бы потому, что она наступает летом. Большую часть времени Прасковья проводит в кровати, свернувшись клубком и уткнувшись носом в подушку. Дышать, конечно, почти нечем, зато никого не видно и не слышно. Иногда у неё мелькает какая-то детская, наивная надежда, что если она никого не видит и не слышит, то и её никто не слышит, не видит и не достанет. Прасковья думает о Мефодии — о ком же ещё? Перебирает обрывки воспоминаний, как ножи на кухне, чувствуя, как каждый вонзается в сердце и проворачивается в ране. Знакомство — раз, резиденция — два, Питер — три, поцелуй — четыре, поединок с Ареем — пять, МГУ — шесть, кафе — семь. И после каждой встречи привкус гари во рту от сожжённых слов внутри. Тебя творить – три года не говорить. Тебя ворожить – босой по углям ходить. Тебя целовать – под пеплом звёзды считать. Знает ли он, что ещё до их первой встречи Прасковья проводила целые часы, наблюдая за ним и незаметно для себя привязываясь всё сильнее и сильнее? Знает ли, как плакала на груди Улиты или Аиды Плаховны? Знает ли, как, улыбаясь Гопзию, подыскивала для него убийц, лишь бы Мефодий остался жив? Знает ли, какую боль обрушивал на неё мрак за то, что посмела полюбить, а она всё равно любила? Кровь делю на двоих без слов, Почернеют снега к весне, Алой лентой ночных костров Свою душу отдам тебе. Разве любовь — что-то противозаконное? Разве любовь — не то, через что призывает искать спасение свет? Разве она, Прасковья, не заслуживает любить и быть любимой? Разве она так многого просит? О нет. Только Разделённую нежность, Жар объятий твоих, Тот единственный трепет, Что один на двоих, Единенье желаний, Пониманье без слов, Ток взаимных касаний, Вдохновенье даров… Но Мефодий выбирает не её, он всегда выбирает не её, а Дафну. Самую светлую, самую чистую, самую идеальную. Беззащитную красавицу, похожую на куклу Барби с витрины. И ей он дарит свою любовь и заботу. Почему-то Дафне, отравленной ядом мавки, истерики сходят с рук. Ей прощаются разбитые тарелки, поминутные вспыхивания, заплаканные глаза и бессвязные выкрики по ночам. Ей же, Прасковье, нахлебавшейся мрака до краёв, не прощается ничего. Плачь, смейся, швыряй телефонные трубки в стену — всем плевать. Она для Буслаева лишь помеха. Та самая ложка дёгтя в бочке его будущего счастья. Что-то, чего он всеми силами старается избежать, не видеть, не касаться. Что-то, не заслуживающее человеческого отношения, сочувствия или хотя бы капли душевного тепла. Где теперь взять тепла – Всю душу я отдала, А другая тебя нашла, Другая за руку увела, Я её за то прокляла. Прасковья уже даже не надеется на понимание. Мир, где живёт Мефодий, очевидно какой-то другой. В нём, вероятно, люди плачут, потому что им очень радостно, смеются истерическим смехом исключительно чтобы действовать на нервы окружающим, а страдают ради собственного развлечения. Действительно: разве сложно Прасковье просто смириться с тем, что она немая, и не использовать бедных и несчастных лопухоидов как рупоры? Разве не понятно ей, что если Буслаев до неё не снизошёл, то она должна тотчас же уйти в сторонку и не мешать его великой светлой любви? Разве же не ясно, что уйти от мрака и рвануть к свету — самый простой и логичный путь, особенно когда у тебя ноль человек в команде поддержки, дар Кводнона и сыночек в качестве балласта? Мефодий живёт в другом мире, и, более того, частью этого мира сам и является. Прасковью поймёт лишь тот, кто придёт из её мира. Он пришёл, лишь на час опережая рассвет, Он принёс на плечах печали и горицвет. Щурился на север, хмурился на тучи, Противосолонь обходил деревню, И молчали ветры на зеленых кручах, И цепные птицы стерегли деревья. Зачем он пришёл, Шилов не объясняет, а Прасковья не спрашивает. Хотя бы потому что на вопрос «А зачем впустила?» ей ответить будет нечего. Он — выходец из её мира, только и всего. Ты вышел из голода, Из вечного холода, Из горной железной тьмы, Из древней тюрьмы… От Виктора не пахнет серой, а в тускло освещённом коридоре общежития нет нужды щуриться от солнца, но то, что он тартарианец, она понимает с первой же секунды. По тёмному пятну ожога на всю щёку, по быстрому, но ничего не упускающему внимательному взгляду, по виднеющемуся из-за спины мечу, что буквально окутан сгустком мрака. А с первых же его слов о Тартаре и о Лигуле Прасковья понимает, как он умеет ненавидеть. А ненависть иногда объединяет не хуже любви. Главное же, что это холодное и тоскливое одиночество заканчивается. А значит, зима в июне Прасковье больше не угрожает. "Ты не наш" — в синих окнах трепетали огни. "Ты продашь, ты предашь за гривну", знали они. Светлые им не доверяют. Для них они — живое воплощение Тартара, опасности, угрозы. А для мрака — отступники, не оправдавшие надежд неудачники, отыгранные карты колоды Лигула. Что бы не произошло, они могут положиться только на друг друга. «Мы с тобой одной крови» — звучит в мультике, что смотрит на телефоне Никита. И Прасковья с этим согласна. Мы с тобой одной крови Мы с тобой одной породы Нам не привыкать к боли Если имя ей – свобода Так уж получается, что свобода — это всегда боль. Хочешь быть сам по себе, чтобы «никто тебе не указ», чтобы никаких правил, запретов и ограничений? Тогда, отринув Свет, будь готов испить чашу боли Мрака. Хочешь быть свободен от постоянной угрозы нападения, от своего сомнительного положения, от страшного прошлого и мук совести за него? Тогда, уйдя от Мрака, попытайся всё же вернуться к Свету. Пожалуй, единственный вид свободы, приобретающийся не болью, а опытом — это свобода от чужого мнения. После долгой жизни в Тартаре и многократного балансирования между жизнью и смертью понимаешь, что мнение других о тебе — пшик, ни на что глобально не влияющий. Для Прасковьи, например, свобода сейчас — это не чувствовать на себе маленькие лукавые глазки Лигула и самой выбирать, кому положить голову на колени. Для Виктора свобода — не отказать себе в удовольствии немного подыграть Прасковье. И заодно показать всем светлым, что и они, тартарианцы, знают, что такое забота и ласка. Всё прямо как у Мефодия с Дафной. Как у светлых. Как у нормальных людей. Жаль только, что только «как». Мне ль не знать, что все случилось не с тобой и не со мною, Сердце ранит твоя милость, как стрела над тетивою Но обманываться, конечно же, не стоит. Конечно, не стоит. У неё уже есть Мефодий, напоминает сама себе Прасковья, а Виктор — лишь машина для убийств, тартарианец, он не умеет привязываться и чувствовать, ему на неё плевать. Они друг для друга никто. Разумеется, не стоит. Привязанности — зло, чувства — помеха, слабости — заранее подписанное поражение. Ей на него плевать, думает Виктор. Как и ему на неё. Они друг для друга никто. Они могут играть в «как у нормальных людей», но нормальной их жизнь никогда не станет. У них другая судьба. Лихая доля нам отведена. Не счастье, не любовь, не жалость и не боль - Одна луна, метель одна, и вьется впереди Дорога Сна По возвращении из Семидорожья в Москву, Прасковья ещё сильнее сближается с Виктором. Возможно, лучше узнав друг друга в серьёзной переделке, они начинают больше друг друга уважать. Возможно, необходимость боевого союза против Лигула становится совсем очевидной. Возможно, им надоело их одиночество. Возможно даже, что им просто хорошо вместе. Вместе высмеивать лопухоидные новости, вместе гулять ночью по Тверской, вместе шататься по старым заброшкам, вместе пить смородиновый чай, даже вместе молчать. Да, они привыкли быть вместе. Виктор всё чаще приходит ночевать домой, и даже сам иногда удивляется, как незаметно «домой» в его голове стало обозначать именно семидесятую комнату. А Прасковья всё чаще замечает, что как будто бы даже ждёт его, и сердится, если он не приходит. Конечно, она не волнуется. Конечно, дело лишь в том, что какой-то придурок, сволочь и законченный эгоист посмел заставить её ждать. Или, может быть, в том, что последнее время Мрак накатывает всё сильнее и сильнее, и ей всё чаще нужен кто-то рядом, чтобы пережить бурю? Мрак не оставит их в покое никогда, и это нужно понимать. Ни надежды, ни веры не надо нам. Нам тревога родная сестра Когда в глазах стремительно чернеет, а лёгкие пронзает острая боль, Прасковья испытывает даже не страх, а какой-то животный, первобытный ужас перед смертью. Наверное, они с Шиловым потому так отчаянно цепляются за своё существование, что понимают: в Тартаре им будет ещё хуже. Вероятно, из-за этой солидарности Виктор и спасает её от подселенца. Ну и из жалости к себе. Если она окажется в Тартаре, кто останется с ним? Кто поможет заботиться о Никите? Кто убережёт его самого от Тартара, если мрак всерьёз изберёт его своей новой целью? Никто. И Виктор это понимает. Акт спасения — никакой не жест доброй воли с его стороны, не жалость и не милосердие. Только голая выгода. Прасковья ведь давно не ребёнок, она всё понимает. Но почему она этим же вечером оказывается в его объятиях, и почему она плачет, водя холодным мокрым носом по его свитеру, Прасковья объяснить не может. Потом она, конечно же, его оттолкнёт, но уйти не сумеет. Потому что если они и уйдут куда-то, то только вместе. Забудь о том, о чём не знал, забудь мои слова, Не мной не сказаны слова, и ты о них забудь, А там за краем рыщет тьма, Как никогда, близка зима И тень твоя, мою обняв, уходит снова в путь Их путь лежит на восток. Через Новосибирск, через долгий ночной перелёт, короче говоря, через небо. А пока они прощаются с Москвой, на жёлто-шашечном такси проезжая мимо красных стен Кремля, мимо Яузы, мимо витрин дорогих бутиков, мимо памятников и светофоров. Из окна автомобиля эти привычные, казалось бы, места воспринимаются совсем по-другому, будто незнакомые. Примерно так, вероятно, чувствуют себя привидения, из загробного мира наблюдающие за своим домом. Может, Прасковья тоже давно уже мертва, только почему-то об этом не знает? Шилов приоткрывает окошко и делает быстрое движение рукой. Комиссионер за столиком летнего кафе расплывается пластилиновой лужицей, а нож возвращается к Виктору. Нет. Кажется, Прасковья всё ещё жива. И, кажется, она успела полюбить Москву. Говори-гуляй, Москва, да за околицу не выходи, Говори-пылай, Москва, высоко кружат гуси-лебеди, Говори ещё, Москва, о тёмном золоте семи холмов, Гори свечой, Москва, как летний дым горька твоя любовь! Их московское жилище сгорит в полночь. Запылают обои и шторы, вспыхнет мебель, почернеют немногие оставленные клинки Виктора, осыплется белым пеплом дверь, станут золой бесценные книги. Короче говоря, сгорит всё. Останутся только они трое, потерявшиеся между Тартаром, землёй и небом. И это всё, и больше нету ничего — Есть только небо, вечное небо Вот только мысли в голове у Прасковьи совсем не возвышенные. Потому что в этом небе она всё же чужая. Не больше, чем гостья на время рейса. И всё. А кто-то (кто-то белокурый и белокрылый, отметим между строк) в этом небе является своей. Ей не нужен самолёт, аэропорт и весь лопухоидный научно-технический прогресс. Небо и так принадлежит ей, причём с самого рождения, просто как данность. И это несправедливо. «Ведь несправедливо же, да?» — как сказал бы Мошкин. И Прасковья злится на свет. Ведь несправедливость, ложь и подлость — прерогатива Мрака. Свет должен быть справедливым, честным, праведным, милосердным. Обряженным в ослепительной белизны сверкающий плащ под цвет перчаток. Лично ей, Прасковье, должен. И её сердце, не успев толком согреться, леденеет для света вновь. Лепестки темноты холодеют в золе, А к полуночи будет от полной луны горячо Хотя полёт начинается в полночь, а лететь им всего четыре часа, в Новосибирск Прасковья, Виктор и Зигя (которого она всё никак не может начать называть Никитой) прибывают к восьми из-за разницы поясов. Ну чем не путешествие во времени? Прямо в аэропорту Шилов покупает атлас автодорог Сибири. И, хотя одна из дорог ведёт ровно на восток, выбирает почему-то ту, что идёт севернее, к Кемерово. Зигя же, только недавно евший в самолёте, при виде кафе заводит любимую пластинку «Купи-купи-купи», а Виктор как всегда недовольно хмурится и говорит, что детей баловать нельзя. «ВоТ сВоИХ дЕтЕЙ бАлОВаТь и Не БУдЕшЬ!» — размашисто пишет Прасковья в блокноте, и едва ли не впервые в жизни Виктор не находится, что ей ответить. Прасковья всё равно злится (и, отвечая её настроению, у четырёх машин на парковке вылетают стекла и начинает вопить сигнализация). Виктору лишь бы спорить, не зря говорят: мужики в любом возрасте дети, Шилов, в таком случае, упрямый подросток. Ну неужели не очевидно, что лучше потерять полчаса сейчас, чем потом искать магазины вдоль дороги, когда Зигино «Хачу кУсать!» будет не остановить? Шилов же угрюмо наблюдает за тем, как Прасковья тщетно пытается выманить Никиту из-под стола (эта увлекательная игра называется «мамуля, сматли, я кУсаю как собатька») и про себя отмечает, что Прасковья в желании сделать всё по-своему пробивает очередное дно даже для женской логики. Ну неужели не очевидно, что нужно успеть пройти как можно больше утром, пока есть силы, потому что тащиться ночью в снегу по темноте — удовольствие ниже плинтуса? В дорогу они отправляются, не глядя друг на друга и забыв один из чемоданов в аэропорту. За краем ясных, и ненастных, и напрасных зимних дней, Когда без звука рвется синь, когда и ночь без сна бела, Мы не вернёмся ни друг к другу, ни к себе С обратной стороны зеркального стекла. Километре на четвёртом Виктор спрашивает, как долго она собирается идти в платье. На это Прасковья через Зигю выговаривает ему, что, во-первых, её гардероб — это её дело, а, во-вторых, он мог бы заметить и раньше. Пятнадцатиминутный обмен любезностями, сводящийся к «Дура! — Сам дурак!», заканчивается перемирием на ближайшей заправке, где Прасковья облачается в громадные штаны, свитер и ватник, оставив итальянское шёлковое платье в дамской комнате в качестве коврика. К тому времени, как они отправляются дальше, окончательно светлеет. И солнце освещает уходящую вдаль дорогу и заснеженный лес, и нежное небо, а сугробы блестят бриллиантовыми искорками. И на секунду Прасковье кажется, что этот лес должен быть каким-то сказочным, да и сама дорога — необычной, неземной, действительно способной увести их на край света, подальше от всего человечества. По Дороге Сна - мимо мира людей, Что нам до Адама и Евы, Что нам до того, как живёт земля? Только никогда, мой брат-чародей, Ты не найдёшь себя королеву, А я не найду себе короля Их не найти ни на записях камер, ни на видео-регистраторах, ни по рассказам очевидцев, ни пустив по следу заклинание, потому что никаких следов они не оставляют. Даже магия, которая, как известно, имеет индивидуальный отпечаток, скрывается рунами. Они оторваны от всего мира. Пусть укроет цепи следов моих иней Чтоб никто найти их не мог. На четвёртый день начинается снегопад. Нет, метель. Ветер несёт крупные, тяжёлые хлопья прямо в лицо, напрочь застилая видимость. Шилов морщится, часто моргает, кутается в шарф, поминутно отворачивается, сгибается едва ли не вдвое, чтобы хоть как-то противостоять непогоде. Прасковья плетётся сзади, стараясь идти по его следам и всё равно по колено увязая в снегу. И даже когда через несколько дней метель прекращается, похолодание неумолимо наступает — и где-то впереди легко угадывается зима. Gaudete, Gaudete, как выходит зимний ветер Из ледового чертога, из железного дворца. Он жестокий, ясный, синий, весь в узорах клавесина, И с морозным звонким треском разбиваются сердца Холод, ветер. Ветер, холод. Снег. Причём холод сам по себе проблемы бы не составил. А вот пронизывающий до костей ледяной ветер, особенно хорошо чувствующийся где-то в рёбрах, продувающий грудную клетку и спину — очень даже. Прасковья мысленно признаётся ноябрю в самой сильной ненависти, на которую способна в полуживом состоянии, но истерить, когда ветер порывами сбивает с ног, технически сложно, и она предпочитает срываться на Викторе, щелчком пальцев периодически роняя ему на голову что-нибудь снежное и габаритное. Тот до поры до времени проявляет редкое терпение, а уже в виду гостиницы опрокидывает её в сугроб — «исключительно в целях профилактики излишней наглости». Что, конечно, терпеть никак нельзя, и бывшая королева мрака в ответ насылает на него целый снежный вихрь — своего рода улучшенный вариант лопухоидной игры в снежки. Зима приходит за теплом, В горячих пальцах снежный ком, И никаким неверным снам Не замести дороги нам - В ночь под невидимым крылом. К счастью, ночевать в лесу им так ни разу и не приходится — Прасковья думает, что если бы Виктор предложил это хотя бы в шутку, она бы его убила. Нет, вдоль дороги всегда есть, где переночевать, будь то аккуратная гостиница или насквозь прокуренный мотель для дальнобойщиков. Другое дело, что стоит подумать и о грядущей зиме. Потому что идти по бесконечной дороге на восток всю зиму они явно не смогут. Они начинают искать убежище. Темнеет кровля декабря Под звон полуночных штормов, Да, ты не спрашивай меня, Лишь просто дай мне кров В заброшенной избушке лесника их точно никто искать не будет. Прасковья впервые в жизни видит настоящую русскую печку, и, хотя Виктор ворчит, что с ней будет куча возни, она его не слушает. Вообще Виктор как будто специально принимается её отговаривать. Электричества нет, только печка и дохлая керосиновая лампа, удобства на улице, воду надо растапливать в ведре, стирать ручками в тазике и ютиться всем вместе в одной комнате. «Ты здесь не выдержишь», — Виктор не говорит, но Прасковья легко это угадывает, и её гнев тремя молниями ударяется в сосны. Она справится. Она ничем не хуже его. Они же с ним одной крови. Встретимся ли мы снова Там, за поворотом круга? Мы с тобой одной крови Отражения друг друга Прасковья совершенно не умеет мыть окна, зашивать наволочки, выметать из углов паутину и соскабливать въевшуюся в половицы грязь, отмывая черноту кипятком. И если Шилов рассчитывает, что она это будет делать по той простой причине, что кроме неё это сделать некому… … То он прав. Как всегда прав. И за эту вечную правоту Прасковье хочется его убить. А ещё за то, что в первый же вечер Виктор не приходит домой, и она не может сказать ему, как он её достал и как сильно она не хочет его видеть. А ещё за то, что пропадает он не один, а с Зигей, оставив её одну гадать, что с ними происходит. За то, что ложась спать в пустом, холодном и тёмном доме Прасковья чувствует себя как в гробу, и, когда в половине двенадцатого из прихожей раздаются странные звуки, её, начисто забывшую про грифа, накрывает волна дикого ужаса. Прасковья слышит, как колотится её сердце, чувствует холодный пот на спине и понимает, что ещё чуть-чуть, и она просто сойдёт с ума. В принципе, приблизительно это с ней, наверное, и происходит, когда уже после полуночи Шилов всё же возвращается, а она, вместо того, чтобы убить его, кидается к нему на шею (а тот морщится, совсем не героически охает и бурчит что-то про поясницу). Как же она его ненавидит. Как же она рада его видеть. В догадках угрюмых хожу, чуть жива, Сумятица в думах, в огне голова. Что сталось со мною? я словно в чаду. Минуты покоя себе не найду. Они затапливают печь, и, хотя с непривычки тратят на это слишком много времени и дров, заплясавший огонь оживляет мрачную избушку. За неимением подсвечников они ставят свечи в найденные среди хозяйственного скарба водочные гранёные стаканы и ставят на подоконники, и сразу становится не просто светлее, но и как-то продуманно-уютнее. Виктор выгружает из рюкзака крупы, консервы, чай, кофе, прочие продукты, пластиковую посуду, ещё свечи. Что-то сразу перекладывает в ведро и выносит на холод, что-то распихивает по шкафчикам и полкам. Естественно, не переставая ворчать, что это вообще-то женская работа. Впрочем, и приготовление ужина ожидаемо сваливается на него. И Прасковья мимоходом думает, что мир действительно очень непредсказуем, если она сидит сейчас где-то в глуши, в собственноручно отмытом доме, и ест гречку с тушёнкой из русской печи в час ночи. Из всех возможных сценариев её жизни этот — самый невероятный. И самый лучший. Искры ночей все горячей Плавится хрупкий наст Занялся мох, но наш лисий бог Он не оставит нас Зигя, наевшись, засыпает почти сразу, а они вдвоём сидят у печки ещё долго. Прасковья испытывает странное чувство дежавю, укладываясь на коленях Виктора — как тогда, в спортивном зале. Вот только сейчас им не нужно ничего никому доказывать. Рядом нет ни Мефодия, ни Дафны, ни вообще кого-либо в радиусе десятка километров. И Прасковье кажется, что никого в мире не существует, все сгинули в снегу и ветрах, а есть только их маленький мир внутри избушки. Только уютно потрескивающие дрова, весёлые язычки пламени и расстеленный плед. И Прасковья думает, что если бы с ней был не Виктор, а кто-нибудь другой, то ситуация была бы двусмысленной. А если бы это был Мефодий, то даже удачной. И совместный вечер имел бы все шансы плавно перейти в совместную ночь. Но в суровой реальности рядом не Мефодий, а Виктор. Виктор, к которому не цепляются на улицах даже суккубы. Виктор, который значение слова «чувства» не понял бы даже со словарём. Виктор, выкованный, наверное, из того же металла, что и его меч. Виктор, которого она часто ненавидит, ещё чаще с нетерпением ждёт, порой хочет убить, иногда готова расцеловать, а в такие вечера как этот, ожидает с его стороны проявления чего-то, чему сама едва ли готова дать название. Но это что-то будет явно находиться за чертой. А черта эта есть — пусть и невидимая, но несомненная, безапелляционно отделяющая допустимое от недопустимого. В область допустимого попадает её голова на его коленях и его лёгкие, почти невесомые прикосновения к её волосам. Всё остальное — недопустимо. По крайней мере, для тех полуродных-получужих людей, кем они являются. И иногда Прасковье очень хочется переступить эту черту и посмотреть, что будет. Например, сейчас. А она привыкла потакать своим желаниям. Раскалена лоза. Чуешь, как жжёт внутри? Не закрывай глаза, так и смотри, смотри, смотри И Прасковья, на секунду приподнявшись, касается губами шиловского подбородка. Даже не целует. Просто касается. И, прежде чем Виктор успевает хоть как-то прокомментировать её демарш, отстраняется, залезает на печку и с головой укрывается одеялом. Она всё-таки преступила. Когда средь угольев утра ты станешь мне чужой, Когда я стану и тебе чужим, моя душа: Держись за воздух ледяной, За воздух острый и стальной, Он между нами стал стеной, осталось лишь дышать. Но никаких страшных последствий, язвительных реплик или выяснений отношений завтра не наступает. Хотя бы потому, что, наступив, оно уже не завтра, а сегодня. Всё как всегда, всё как обычно. Они снова друг для друга никто, они снова чужие и взаимно одинокие. В глазах Виктора снова сталь, в её — снова лёд. Как будто ничего не произошло, ничего не произошло, ничего не произошло. И Прасковья мысленно клянётся самой себе, что больше она эту красную черту не перейдёт. Не сейчас, не когда Мрак заваливает её кошмарами, не когда ей так нужна поддержка, чтобы справиться с этим ужасным предчувствием беды. Зови, зови, декабрь, ищи себе зимы, Ищи себе пути, стирай с ладоней соль. Послушная ладья, да правим ей не мы, На первом корабле твоя алеет боль. Эта ладья Прасковье снится. Ровно как и весь бой. Она видит, провалившись в забытье, как падает Мефодий, как обшаривает карманы Джафа Ирка, как она медлит, не решаясь показать копьё, и как Буслаев сам сжимает его. Прасковья кричит так, что, кажется, остатки её голоса все тратятся на этот крик. Из носа начинает литься кровь, её пронзает острая боль, но боль физическая ничто перед нравственной. Мефодий убит, убит, убит насовсем. А как же она? А как же их гипотетическое счастливое будущее вместе, когда Дафне на голову падает кирпич, а они вдвоём рулят мраком, а Виктор… … а Виктор немилосердно встряхивает её, крепко держит за плечи, не давая свалиться с высокой лежанки. Прасковья вырывается, бьётся, задыхается от боли, а во рту у неё металлический привкус. Это её жизнь закончилась, это она умерла, или не умерла, но должна умереть, должна, должна, непременно должна умереть… Когда реальность прекращает расплываться, комната принимает строго вертикальное положение, а голос окончательно пропадает, Прасковья перестаёт вырываться и Виктор осторожно отпускает её. Вытирает платком её лицо, приносит воды, помогает спуститься. Прасковья пытается зажечь свет, но пальцы дрожат, и спички падают на пол одна за другой. Виктор отбирает у неё коробок, у него спичка, естественно, вспыхивает с первой попытки, и на столе у них появляется зажжённая свеча. Чёрная. Хотя Виктор приносил белые. — А как ты хотела? — удивляется Прасковьиному удивлению Шилов. — Всё, кина не будет. Поиграли в уход от мрака и будя. Прасковья мотает головой. Виктор вздыхает, словно досадуя, что ему нужно объяснять такие элементарные вещи. Это его лицо (и этот вздох, и это закатывание глаз) Прасковья ненавидит. Но сейчас даже она решает воздержаться от поучительных истерик: Шилов и так едва стоит на ногах, да и выглядит едва ли лучше её. — Буслаев… ммм… убит. Нас там не было, но мы это знаем, потому что с его смертью Дар Кводнона покинул его тело и перешёл к нам. А поскольку у Вихровой, Чимоданова и Мошкина осталось приблизительно ничего, то весь Дар теперь у нас. Виктор устало опускается на нижнюю печную уступку. В первый раз Прасковья смотрит на него сверху вниз, и в первый раз, наверное, замечает, насколько он худой и сутулый. Помедлив, она садится рядом. Достаёт блокнот и помаду, щурясь, выводит буквы при жалком печном свете. А МеФОдиЙ??? Виктор хмурится. — Что Мефодий? Мефодий, естественно, попадёт в Эдем, где его давно ждут светленькие. Всё хорошо, эйдос в порядке, может ещё орден какой дадут за геройство. На твоём месте я бы беспокоился не о нём, а о нас. ПоЧЕму О нАС? — Ну как. Если раньше Дар был разбит на три части, то теперь на две. Тебе и раньше было плохо, а станет ещё хуже, — обнадёживающим тоном замечает Виктор, и встряхивает слежавшуюся подушку, давая понять, что разговор окончен. — Спокойной ночи! Льдистым днём друг к другу прильнём Вместе пойдём ко дну Брат-свиристель, позови нам метель Злую лесную луну Прасковья тем не менее к себе не поднимается, а молча стоит в тени. Виктор стаскивает заляпанный её кровью свитер, оставшись в одних лишь спортивных штанах, и идёт выуживать из угла таз с водой. Прасковья беззастенчиво разглядывает его худое ребрастое тело. Мефодий намного шире в плечах, у него крупнее спина, в целом он выглядит сильнее и мощнее, но Виктор из тех, кого называют поджарыми — сухой, лёгкий, в одежде кажущийся скелетом, но при рассмотрении вблизи жилистый и мускулистый. А ещё у Виктора на коже, что называется, «живого места нет» — бесконечные шрамы, царапины, ожоги, рубцы. Слышишь? Море омывает шрамы, Посыпает крупной солью Струпья цвета бычьей крови, Словно память древней боли. И Прасковью охватывает какое-то странное, почти материнское чувство, или, быть может, какая-то женская жалость и вместе с тем — дикая нежность. Это желание прикоснуться к этим шрамам, взъерошить Виктору волосы, обнять, согреть и согреться, прижаться, раствориться. И этим желаниям тесно у неё внутри; это новое чувство поднимается откуда-то из глубины, оно идёт по венам и артериям, оно наполняет её всю. И, не найдя выхода, полыхает огнём в её груди, сжигая сердце изнутри. Пусть сгорают уголья бесчисленных дней В обнажённой груди дотла. Не имеющий голоса логос во мне Раскаляется добела. Сколько они уже здесь? Прасковья не знает. Наверное, уже декабрь. Она выращивает в ведре помидоры, стирает и штопает бельё. Виктор заготавливает дрова, или возится с печкой, а раз в неделю уходит в посёлок за продуктами и новостями. Иногда она увязывается за ним, дышит морозным хвойным воздухом, слушает, как хрустит под ногами снег и смотрит, как Зигя пытается кормить пугливых белок. О Кводноне или о Мефодии они не говорят. Но иногда Прасковья из окна смотрит, как тренируется во дворе Виктор, и понимает, что он всё ещё опасается нападения. Если она пытается обо всём забыть, то Шилов не забывает об их положении ни на секунду. Каждый вечер он проверяет защитные руны, хранит клинки в идеальном состоянии, и держит нож под подушкой. И Прасковье хочется верить, что этих мер достаточно. И не надо о снах и вере О клинке, за спиной хранимом, Ветер смоет мои потери Даст твоё позабыть мне имя Но, естественно, это не так. И гибель Маши ещё раз показывает: мир несправедлив, свет слеп, а мрак жесток. И Виктор, конечно, оказывается прав: невозможно забыть о мраке, выйти из игры, уйти по бесконечной дороге или отсидеться в спрятанной избушке. По крайней мере, не для них, давно проклятых, обречённых. Хватит обманывать себя. Пора им возвращаться. Я хотела остаться с тобой, Я уже успела посметь. Пахнет снегом прозрачная боль — То ли даль, то ли высь, то ли смерть… Но почему ей предлагают стать валькирией именно ледяного копья? Того самого копья, которое однажды едва не убило Дафну. Копья, которое убило Мефодия. Копья, чья прежняя хозяйка оказалась отступницей. Почему?! Потому что нормального копья она была бы недостойна?! Валькирия золотого копья не отвечает, но Прасковья и так понимает, что права. Что ж, могло бы быть и хуже. Если бы Фулона начала говорить, что копьё ещё не полностью очистилось от мрака, что Прасковья должна пройти это очищение и перерождение вместе с копьём, что это её последний шанс пробиться к свету, что её эйдос загибается и без подселенца… …то Прасковья бы, наверное, её убила. Потому что она, в конце концов, пришла не за светлыми проповедями, а за копьём. А что будет дальше — она не загадывает. Жизнь за последний год отучила. В наших зрачках - Острые грани вечного льда, А на клыках - Свежею кровью пахнет вода. Испытания для новоиспечённой валькирии начинаются ещё до боя. Во-первых, это осуждение, с которым сталкиваются и Прасковья, и Шилов. Нет, конечно, в открытую никто ничего заявлять не осмеливается, Фулона за этим следит. Вот только уничтожить неловкие паузы или исправить Прасковьину репутацию, переписав её биографию, она не в силах. Прасковье кажется, что каждая валькирия считает своим долгом, брезгливо оглядев её, прошептать что-то остальным. Что все они только и ждут, что она не справится, предаст или струсит, и они смогут её с полным правом презирать. Что Виктор и так проявляет чудеса выдержки, до сих пор никого не убив (и Прасковье не хочется думать, какая участь ждёт того несчастного, который осмелится назвать Шилова «оруженосцем»). Во-вторых, оказывается, что Мефодий жив. И, более того, он светлый. Одно это известие уже морально выводит Прасковью из строя. А тут ещё Даф. И почему-то Прасковье стыдно за то, что она находится в стане валькирий. Столько лет они с Мефодием и Дафной были по разные стороны баррикад, а сейчас что? Можно подумать, она сдалась, признала, что во мраке для неё будущего нет, добровольно скатилась до слащавенького Света! В-третьих, к ней подходит Хаара. Явление, конечно, тяжёлое и безрадостное само по себе, но в особенности когда валькирия разящего копья начинает рассказывать про кодекс. Прасковье хочется спросить: а нельзя ли было рассказать обо всём ДО того, как она успела в это ввязаться? Или от неё ждут, что она с радостью признает, что любить ей сейчас запрещено и вообще вся её жизнь должна свестись к беготне с оружием? А в-четвёртых, оказывается, что в битве ни Шилов, ни другие оруженосцы участвовать не будут. То есть Прасковье, никогда прежде копьём не сражавшейся, можно сразу заказывать гроб, саван, белые тапочки и место в Тартаре. Она намеревается возразить, но против Фулоны начинает активно выступать Хаара, и поддерживать её Прасковье как-то не хочется. А кроме того, взгляд Прасковьи случайно падает на Виктора. И на такую знакомую усмешку уголком рта, когда он говорит о чём-то с Варсусом. И Прасковья внезапно понимает, что даже если она и могла бы на что-то повлиять, она бы ни под каким видом не заставила Виктора умирать за неё. В конце концов, это она ему давно обязана жизнью. Пора и отдавать долги. Видишь мерцание Лезвий средь стонов разодранной ночи, Слово "прощания" С жизнью, что стала мгновенья короче! И Виктор, кажется, благодарен ей за её выбор. Когда общий круг распадается и валькирии прощаются со своими оруженосцами, Виктор сам оказывается рядом и до боли сжимает её руку, так, как раньше никогда не делал. А потом кладёт ладони ей на плечи, и как будто бы хочет что-то сказать, но молчит. И Прасковья его очень хорошо понимает. Прощай, и если навсегда, то навсегда прощай, Когда б за край – иди, прощай и помни обо мне! И Прасковье очень хочется, чтобы прощание оказалось излишним. Хочется выжить. Выжить и вернуться. Я обещаю вернуться в наше личное никогда И она возвращается, а вот Радулга, Малара, Бэтла и Хола — нет. И Прасковье кажется, что это неправильно. Потому что как раз они: и отважная Радулга, и насмешливая Малара, и мягкая Бэтла, и строгая Хола — они все должны были выжить, чтобы нести свой свет и дальше. Они были достойными жизни. Но почему-то выживает неприятная Хаара. И неопытная Даша. И сама Прасковья. На чужих берегах - Переплетение стали и неба, А у мёртвых глаза — Переплетение боли и гнева. Тела погибших валькирий укладывают в деревянную ладью и сжигают. Прасковья зачарованно смотрит на взметнувшееся к небу пламя. А выжившие валькирии стоят рядом с ней. И, кажется, никто её не винит, и не вспоминает о её «мрачном» прошлом. И никто не плачет. Даже Брунгильда и Даша. Кажется, не такой уж Свет слащавый и сентиментальный, думает Прасковья, уже сидя в Багровском микроавтобусе. Ирка время от времени ёрзает, оборачивается и смотрит на неё тревожно, будто боится, что Прасковью вот-вот накроет, но от лишних вопросов и комментариев воздерживается. Виктор сидит рядом, и у Прасковьи возникает дежавю: именно так они ехали в аэропорт, правда, тогда с ними был ещё и Зигя, сейчас оставленный у Эссиорха. Неужели с тех пор прошло только два месяца? Как будто что-то из прошлой жизни. Ирка оставляет им номер своего мобильника, просит не стесняться и звонить, если будет что-то нужно, и Багров и Шилов совершенно одинаково хмыкают. Но пришла зима, холодны небеса, Под покровом вьюг пролетает век. На плече моём побелела коса И любовь моя не растопит снег. Прасковью после всех ночных событий немного пошатывает, а голова, что называется, тяжёлая. Виктор доводит её до квартиры, аккуратно придерживая за локоть. Помедлив, стаскивает с неё ватник, шапку и варежки. Руки под ними всё равно оказываются ледяными, а пальцы — негнущимися. Вздохнув, Виктор начинает растирать её руки своими. Затем на секунду отворачивается, чтобы проверить защитные руны на двери, и вздрагивает, когда прохладная ладонь касается сзади его шеи. Прасковья смотрит на него так, будто впервые видит, и в глазах у неё стоят слёзы. А затем, без лишних объяснений, она делает шаг вперёд и обнимает его. Задетый ватник с шумом падает с вешалки. Я никогда не заходила так далеко, Я никогда не была к себе так близка, Если зима – это будет моя зима, Если зима, мне в ней будет нелегко Виктор неловко проводит рукой по узкой девичьей спине. Одно дело — рявкнуть или съязвить, когда истерики вспыхивают без повода, и совсем другое — когда причина психовать действительно есть. Шилов ни разу не телепат, но не нужно уметь читать мысли, чтобы понять, как Прасковье нужна поддержка. Вот только какая? «Ну, поплачь, сейчас можно, никто не осудит»? Или ответить на объятия, наплевав на последствия? Виктор не гнушается ложью, но с собой он привык быть честен. Он привязался, «прикипел» к этой сумасшедшей девчонке — иначе почему он до сих пор с ней? Едва ли она значит для него что-то меньшее, чем Ар или Никита. Это раз. Но если он оказался таким непроходимым идиотом, что продолжает всю жизнь к кому-то привязываться и наступать на одни и те же грабли, это значит, что дистанцию между ними нужно увеличивать срочно и принудительно — чтобы не повторилась ситуация с Аром. Это два. Но увеличивать дистанцию в каком бы то ни было смысле ему хочется меньше всего. Это три. Сдавшись, Виктор опускает руки на спину Прасковье. Медленно, очень медленно покачивает из стороны в сторону, удивляясь, откуда к нему пришло понимание, что нужно делать именно это. Затем, видя, что его не отталкивают, сводит руки сильнее, смыкая у позвоночника, прижимает подозрительно послушную Прасковью к себе. Обречённо наклонившись, касается подбородком её тёмной макушки. Шилов говорит себе, что Прасковья-после-боя мало чем отличается от Прасковьи-после-кошмара, по крайней мере состояние у неё такое же плачевное и наполовину бессознательное, соответственно, ничего особенного не происходит, он просто утешает её, как делал это десятки раз. Что завтра после такого сближения между ними снова наступит отдаление и отчуждение, они снова станут друг другу чужими и холодными. Всё это было много-много раз. И почему-то Виктору от такой перспективы безрадостно. Прасковья выдыхает ему в шею — и от её горячего дыхания расслабившегося было Виктора бросает в жар. В повисшей тишине этот выдох — как удар колокола над водой. Наверное, надо что-то сказать, разрубить эту сковывающую тишину словом, будто мечом. — Ты не виновата, — тартарианец поднимает на секунду одну руку, убирая упавшие на глаза волосы, и снова возвращает её на спину Прасковье. — Ты новенькая. Твоя задача была просто выжить. Ты справилась. А этим просто не повезло. Прасковья недоверчиво мотает головой. — А… что.. альше? — возражает она. — Мы… икто! Не …вет, и …е мрак! На это ответить нечего. Прасковья явно начинает закипать. Виктор примиряюще вскидывает ладони вверх, но, кажется, делает только хуже, потому что Прасковья тотчас же выскальзывает из его объятий и намеревается уйти. Как там говорят лопухоиды? «Начали за здравие, кончили за упокой»? Нет, не то. «Худой мир лучше доброй ссоры» — пожалуй, да. Виктор хватает Прасковью за запястье, бесцеремонно разворачивает и снова тянет к себе, и та почему-то подчиняется. Иногда действия намного убедительнее слов. — Послушай. Мы ведь оба жили в Тартаре, не год и не два, правильно? Так вот, лично я предпочитаю, чтобы мне было плохо здесь, чем оказаться в Большой Пустыне, где мне будет ещё хуже. Мы здесь, мы на Земле, нас до сих пор не убили. И вряд ли убьют, пока мы вместе. И неважно, кто мы. Тартарианцы, лопухоиды, то есть, тьфу, люди, валькирия и оруженосец, светлые, тёмные, полосатые в крапинку… Понимаешь? Прасковья смотрит недоверчиво, но кивает. Виктор осторожно размыкает руки и делает шаг назад, словно показывая, что больше не собирается удерживать её. Но прежде чем развернуться и уйти в свою комнату, хлопнув дверью, Прасковья неожиданно подаётся вперёд, сама обхватывает лицо Виктора двумя руками, наклоняет к себе и целует. С жаром, с жадностью, и в то же время с какой-то исступлённой яростью, будто, целуя, одновременно пытается этот поцелуй перечеркнуть. Или, что более вероятно, лишить Виктора кислорода. Пальцы у неё холодные, а губы — горячие, пухлые, чуть потрескавшиеся в уголках рта. Поцелуй со вкусом ненависти и отчаяния. Растворялась я в нежности В ласке губ трепетала В поле снежной безбрежности Исступлённо рыдала Они съезжают на Яузу — четвёртое их жильё, не считая десятка гостиниц и мотелей во время их сибирского путешествия. В полнейшей тишине они собирают вещи, так же молча завтракают и пьют кофе, даже в лифте едут, не глядя друг на друга. На выходе из подъезда Прасковья поскальзывается и едва не падает — благо, Шилов успевает подхватить её. Прасковья тут же вырывает руку и поспешно вытирает её о штаны. Конечно, им друг на друга плевать. Конечно, они помнят про четвёртое правило Кодекса. Конечно, они не занимаются самообманом. Это война — не моя война (Это совсем не моя война) Но и поздно, и не промолчать, И если весна — это будет моя весна (Если вообще придёт весна) А для начала снег нам необходим Прасковья — валькирия ледяного копья. Но зима, снега и лёд ей надоели до тошноты. Помнится, в Семидорожье она единственная из всех была уверена, что там весна. Весна — это окончание зимы, это выход из сумрака и холода, это тепло, это воздух, это жизнь, это сирень и одуванчики, это, как ни банально, свет. Прасковье очень хочется весны. Но она совсем не уверена, что вообще до неё доживёт. Только ветер злой стучит ко мне в окошко, Я совсем одна, холодна. Подойди ко мне, согрей меня немножко, Может я, очнусь тогда. Когда Прасковья видит, как по-хозяйски Меф облокачивается на Дафну и обнимает её на плечи, она по привычке злится и ревнует. Когда Буслаев дважды игнорирует её и замечает только после шиловской стрелки, Прасковья ещё верит, что у неё есть шанс разжалобить его и расшевелить хоть какие-то струны в его душе. Когда они наконец-то говорят наедине и в голосе Мефодия проскальзывают сочувствующие нотки, она почти торжествует: вот-вот она добьётся своего. Но когда Мефодий действительно о б н и м а е т её, и она может с полным правом праздновать долгожданную победу, она испытывает лишь разочарование и обиду. И это — всё? — хочет спросить она неизвестно кого. Она получила то, что хотела? Она хотела того, что получила? Так значит, мечта исполнилась? Можно радоваться? Но почему-то радости нет. Нет ни любви, ни страсти, ни торжества, что вот её обнимают, а светлая кукует в одиночестве. И как только руки Мефодия обнимают её, она с силой отталкивает его. Не так. Слишком просто, слишком легко, слишком хорошо и правильно. Слишком никак. Будто она — не она, а какая-нибудь Саша, Лиза, Таня, Лида, Катя, Вера, Наташа — любая девушка, одолжившая ему конспекты перед экзаменом. И Прасковье кажется, что никогда она ещё не чувствовала себя такой одинокой, как в этих идеальных, «какувсешных» объятиях. Её взлелеянная и выстраданная мечта разбивается о реальность, как кусок льда об асфальт. Неужели ей нужно было тратить столько сил, времени и нервов, чтобы, достигнув цели, понять, что ей это совсем не надо? Тебя ждала я, жаль, нет крыльев за спиной Тебя ждала я, полетела б за тобой Тебя ждала я, помнят камни и вода Тебя ждала я, но осталась здесь одна Даже в плохо освещённой барже заметно, что вид у Шилова помятый — неудивительно, если вспомнить, как Зигя, подчиняясь Пуфсу, отшвырнул его к стене. А ведь такая же участь могла постигнуть и Прасковью, если бы Виктор не успел её оттолкнуть. — …ольно? — спрашивает валькирия, замечая, что куртка у Виктора порвана на локте и весь рукав залит кровью. Виктор морщится и уклоняется, когда она пытается коснуться. — Не больно. Не трогай. Само пройдёт. Само, так само. Прасковья не спорит, по опыту зная, что Шилов может быть таким же упрямым бараном, как и Буслаев. Она подходит со спины, мягко приобнимает его за плечи и сама удивляется, как легко и естественно у неё это получается. Одновременно ей приходит в голову шальная мысль, что неловкие и неумелые объятия тартарианца ей по душе гораздо больше, чем идеальные Буслаевские. Но Виктор отстраняется. — Что-то не …ак? — спрашивает Прасковья почти чисто. Шилов хмурится. — Не так. Скажи, тебе что, совсем всё равно, с кем обниматься? — резко спрашивает он, и Прасковью шокирует даже не столько грубый вопрос, сколько грубый тон. Валькирия отшатывается. — Ты …еня …ас! — ломко выкаркивает она, от растерянности и впрямь как будто пытаясь за что-то оправдаться. Виктор пожимает плечами. — Раньше тебя это не сильно волновало, — едко замечает он. — А теперь что, решила наверстать упущенное? Какой у нас нынче курс? Полминуты объятий за спасение жизни, Буслаеву всё что угодно и за бесплатно, а за психологическую помощь поцелуи в клюви... Договорить Шилов не успевает. От смачной оплеухи лицо его откидывается назад, а на щеке отпечатывается красная пятерня. Прасковья, белая от ярости, вытирает руку о платье. Поблагодарила за спасение, называется. Слова закончились, остались только камни, Осталось ослепительное море, Остался тихий признак древней боли. И что теперь — куда тебе, куда мне? И вот они сидят у огня и молчат. И тишина действует обоим на нервы. Они оба делают вид, что ничего не произошло, но воздух между ними густой и наэлектризованный: хватит и малейшего разряда, чтобы громыхнуло. Зиги рядом нет, он уже второй вечер запирается в комнате с «пластылынчиком», из-за чего в комнате слишком тихо и пусто. А ещё они едва ли не впервые за последние полгода — или даже больше? — обходятся без ежедневного ритуального чая. И от этого холодная пустота внутри становится ещё очевиднее. И кажется, что весна никогда не придёт. Я не верю отражениям в воде и в блеске меча, Не верю, что будет рассвет, что тлеет в груди. Мрак даёт о себе знать. По-зимнему низкое свинцовое небо давит на них своей упругой тяжестью. Доспехов валькирии Фулона ей не даёт, но иногда Прасковья боится прикасаться даже к наконечнику копья: а ну как действительно обледенеет? Иногда у неё случаются приступы лунатизма — Шилов уже дважды возвращал её домой с каких-то высоток, где она, опасно балансируя, ходила по крыше, чему-то улыбаясь во сне. Один раз помутнение рассудка происходит средь бела дня, когда она бросается навстречу проезжающей машине, хорошо хоть Виктор успевает ухватить её за рукав и её лишь задевает боковым зеркалом. Всё чаще Прасковья просыпается разбитой, с головной болью и тошнотой. Под глазами прочно закрепляются тёмные мешки, а в уголках рта формируются маленькие язвочки, из-за чего попытки хотя бы разомкнуть губы сопровождаются болью и даже приёмы пищи превращаются в мучение. Гелата снабжает её витаминами, антидепрессантами и снотворными. После неудачной попытки отравиться последними Прасковья отправляет все эти таблетки в помойное ведро, мысленно посылая туда же «гениальные» советы Улиты о шоппинге, насквозь пропитанные светлой пропагандой лекции Эссиорха или попытки кого-нибудь из валькирий «влезть в душу». Они больны войной, они больны дождём, Они больны луной, они больны огнём! Виктор справляется лучше её. Разве что уходит «искать приключений» намного чаще, чем раньше. Прасковье очень хочется верить, что он трезво оценивает свои силы, а не пытается поскорее погибнуть. Когда Шилов по два, по три дня не приходит домой, Прасковья думает, что, наверное, ей нужно лучше контролировать себя — не пришлось бы переживать, что если с ним что-то случится, то они навсегда расстанутся в ссоре. Но потом Виктор возвращается, и после первой же минутной радости от встречи, они снова отдаляются друг от друга. Иногда Прасковья ловит себя на мысли, что она даже рада, если Виктор приходит потрёпанным и уставшим. Сценарий уже стал привычным: дрался — был ранен — отлёживался на какой-то заброшке, чтобы не нашли — занёс трофейный дарх Фулоне — где у нас антисептик, и бинты, и, желательно, ужин. Тогда она, будто бы забыв о всех их разногласиях и ссорах, совсем как раньше бережно обрабатывает его раны, выслушивает короткие наставления от старшей валькирии и сидит у его кровати, пока он не засыпает. Но подобных мирных моментов становится всё меньше. Чаще Прасковья срывается из-за каждой мелочи, а Шилов в ответ не упускает случая поиронизировать и ужалить словом побольнее. И Прасковье кажется странным, что когда-то в тайге она могла подолгу лежать у Виктора на коленях, наблюдая за игрой света от печи на его лице. Сейчас эти долгие часы вместе оказываются вытеснены короткими, скомканными, неловкими объятиями в полнейшей темноте, старательно отворачиваясь друг от друга. И всё же, когда у Прасковьи случаются припадки среди ночи, Виктор приносит ей воды. Как бесконечно мы с тобой устали, Печаль доступна даже людям стали, Иди сюда. Я дам тебе воды. После очередной провальной тренировки, когда шесть из двадцати бросков — вообще не в мишень, а остальные попадания далеко от центра, тот факт, что всё плохо, невозможно отрицать даже Прасковье. Виктор молчит, памятуя о стеклянном граде на набережной (чему предшествовало его «Может, нам стоит кидать мишень в твоё копьё, чтобы ты попала?»), проломленной крыше («Идея сначала целиться, а потом кидать, для тебя слишком революционна?») и треснувшей прямо над его головой балке («Ты вообще копьё метаешь, или тапок в крысу?»). Но защитой от подзеркаливания себя не утруждает. «После двух месяцев тренировок результат, конечно, блестящий» — считывает валькирия, и, хотя лицо у её оруженосца как всегда непроницаемое, этот внутренний голос сочится неприкрытым сарказмом. «Что, иметь свои мысли — это уже преступление?» — мелькает следом, и Прасковья отворачивается, чтобы не видеть его насмешливый взгляд и ненароком не сорваться. А если там, под сердцем, лёд, То почему так больно жжёт? Не потому ли, что у льда Сестра — кипящая вода, Которой полон небосвод? Прасковья лишь молча ставит копьё к стенке. Мало того, что на сегодняшней тренировке оно ни разу к ней не вернулось, так ещё и вовсе отказалось дематериализоваться. Слишком много Мрака. Слишком много эгоизма, гордыни, упрямства, саможаления, самообмана и прочего по списку — всё, как по светлой методичке. Права Фулона, прав Виктор, правы треклятые светлые. Никакая она не валькирия. Она чучело с палкой. Она бесполезна. Она никому не нужна. Зачем ей жить. Что она вообще такое. Она никто. Будет лучше, если она умрёт. Почему бы ей не умереть, да, почему бы не умереть, она может броситься в огонь, ведь пламя — это так красиво, и, должно быть, совсем не больно и вовсе не страшно. — Ненормальная, сгоришь! — доносится откуда-то сзади, а потом Прасковью самым грубым образом хватают за плечи и куда-то тянут. Оказывается, она успела очутиться уже совсем рядом с огнём и даже сунуть туда правую руку. Прасковья с трудом стряхивает с себя обрывки видений, точно прилипшую паутину. Осматривает повреждённую ладонь, дует на обожжённые пальцы. — Снова Кводнон? — не столько спрашивает, сколько констатирует Виктор. — А те…я это …олнует? — на автомате огрызается Прасковья. Виктор хмурится. Смотрит не на неё, а на её потемневшую руку. — Вообще-то да. Волнует. Если ты умрёшь, то весь дар Кводнона свалится на меня, а мне такого счастья не надо, — трезво замечает он. — И вообще нам сейчас нельзя ругаться. Стоит между нами появиться трещине, как Мрак вставит туда клинья, нас разделят и поодиночке сломают. Очень верное суждение, мысленно поддакивает Прасковья, то есть сейчас, по-видимому, трещины между ними никакой нет, и вообще всё замечательно. Виктор куда-то отходит, но буквально сразу же возвращается. — На. Приложи к руке, — протягивает он ей сколотый наконечник ледяного копья. Прасковья прикладывает. И тут же, морщась от боли, отбрасывает. Рука покрывается тёмными волдырями. Слишком, слишком много Мрака. Лоб сразу же оказывается залитым потом. Прасковья дышит мелко-мелко, наблюдая, как короста медленно поднимается от пальцев вверх по руке, кожа вспухает, кровь внутри как будто горит, но на ногтях эта корка твердеет и превращается в… — Лёд, — ошеломлённо говорит Виктор. Лёд. Вот о чём предупреждала Фулона. Поверх ледяных пальцев ложится белый иней, и это даже красиво, мелькает в голове у Прасковьи. Белая кожа миллиметр за миллиметром покрывается ожогами, из-за чего кажется, будто огонь неспеша съедает бумагу. Вот только вместе копоти там остаётся лёд. Крайние фаланги между тем уже коченеют. Тёмная короста приближается к запястью, и Прасковье кажется, что в её руку втыкают сотни раскалённых булавок. Шилов по-прежнему стоит рядом. Ни от стрелок, ни от меча сейчас толку точно нет — даже если отсечь руку, где гарантия, что проклятие не успело просочиться в кровь? Нужно соображать быстрее. Кводнон в очередной раз пошёл на прорыв. Вот откуда огонь. На это копьё взбунтовалось. Отсюда лёд. Но что послужило самой первой причиной, спусковым крючком, пробившим магический иммунитет? Прасковья смотрит на свою ладонь. Длинные белые пальцы, ободранные ногти с облупившимся лаком, недавно натёртая мозоль от копья. Рука как рука. Этой рукой не подписывали договоры с мраком, не стреляли в младенцев, её ни на кого не поднимали… Стоп. Валькирия оглядывается на Виктора. Она ведь так и не извинилась за ту пощёчину. Прасковья медленно — подчёркнуто медленно — поднимает повреждённую руку и касается щеки Шилова. И, хотя пальцы промёрзли почти на всю глубину, каким-то чудом ощущает теплоту его кожи. И, хотя момент сейчас совсем неподходящий, в голове у неё всплывает другое воспоминание: её руки, обхватывающие его лицо, стук бешено колотящегося сердца и их сливающиеся в поцелуе губы… Вслепую вновь перелистай Пергамент нам доступных тайн — Лёд, раскаленный докрасна, Любовь страшнее, чем война, Любовь разит верней, чем сталь.…ости! — как всегда проглотив половину звуков, выдыхает Прасковья. Но лёд не исчезает. Он лишь перекидывается с её пальцев на скулу Виктора. Она очистилась. От гордости, эгоизма и страха. Теперь его очередь. — И ты прости, — не совсем внятно произносит Шилов из-за деревенеющей щеки. — Я дурак. Наговорил тогда кучу всего и… Виктор умолкает. Нет, его преступление — вовсе не сгоряча сказанная фраза. А всё то, что предшествовало ей. Его ревность, на которую он не имел никакого права. Его уже-давно-понятно-что-не-привязанность-а-любовь, нарушающая Кодекс. И его пренебрежение этим Кодексом, ведь как иначе можно назвать их многочисленные касания, объятия, тот безумный поцелуй, одно воспоминание о котором — сладкая пытка… Трудно. Очень трудно. В один миг признать любовь, которую всегда отрицал. Представить себе во всех чертах, что даёт эта любовь. И в следующий миг от неё же отказаться. Детское «нечестно!» так и просится с языка. Они прошли вместе буквально огонь, воду и медные трубы, они вдвоём сопротивляются Мраку, от них зависит весь мир… Неужели нельзя просто оставить их в покое? Неужели они не имеют права на своё счастье, на свою жизнь? Да, он не первый оруженосец, с этим сталкивающийся, наверное, не он и последний. Преступивший сам и увлёкший не на ту дорожку свою госпожу. Но если он любит её, то он должен от неё отказаться, и по-другому никак. И он просит Свет — впервые в жизни просит, причём не за себя, а за Прасковью. Просит, чтобы тяжесть их преступления легла только на него одного. Пусть это будет мрак, пусть это будет смерть, пусть это будет Большая Пустыня… Но только для него. И пламя сходит с его щеки. В то время как пальцы Прасковьи, уже вполне живые и тёплые, обхватывают его за плечи. А её алые губы, никогда ещё не бывшие такими желанными и недоступными, стремительно приближаются к его. — Кодекс, — быстро предупреждает Шилов, отстраняясь. — Нельзя. — …ожно! …о мной …ожно! По …ругим прави..ам …одекса меня бы …е узнали те, кто …нал …ежде! А меня все …омнят! На меня …одекс не действует! — частит словами со скоростью пулемёта Прасковья. И Виктор замирает буквально на секунду — чтобы окончательно удостовериться, что это не сон, не фантазии, а самая настоящая реальность. Можно... И пусть они по-прежнему лакомая добыча для мрака, пусть им ещё надо будет решить, как справляться с Даром, пусть мечу Кводнона и придётся срочно искать замену, пусть им даже нужно будет снова уйти из Москвы и скрываться ото всех, возможно, оставив Никиту…. Но сейчас это всё не важно. А важно лишь то, что он накрывает её податливые губы своими, а её пальцы невесомо скользят по его плечам. И этот поцелуй у них никто не отнимет, что бы ни случилось потом. Ничего не останется от нас, Нам останемся, может быть, только мы, И крылатое бьется пламя между нами, Как любовь во время зимы.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.