ID работы: 12445522

Не быть услышанным

Слэш
PG-13
Завершён
9
автор
ordessia бета
Размер:
4 страницы, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
9 Нравится 6 Отзывы 2 В сборник Скачать

Ханахаки

Настройки текста
Примечания:
      Костлявые смуглые пальцы, оттенённые объёмом сжимаемой округлой вазы, спотыкались о косые трещины, невротично поддевая ногтями выемки между краями. Подушечки не стеснялись обводить естественную остроту до хлипкой болевой пульсации; рукава белого ночного халата струились вдоль выточенных локтей, раскидываясь в складки только у запястья, сметая мгновенным концом неряшливые взбырзги крови.       Грудь дергалась при любом вдохе неряшливо, так же, как могло дергаться свежее желе на тарелке; кривилась, как простынка от ветряного порыва, а ребра скручивало между собой жгутом до омерзительного давления на легкие, которые вот-вот начнут цеплять глотку и раздирать стенки в немых выдохах игольчатых слов.       В мыслях мела пурга, не освежающая застойный поток разбросанных предложений, до самой тонкой извилины омерзительно замораживающая горячий процесс мыслительных шестерёнок; в них застрял снег, а изморозь узорчато ползла вдоль позвонка, скручивая желудок в льдинчатых ветвях. Омут тишины пронзил голову, он не слышал слов и даже не изъявлял намека на желание разобрать поток чужих изречений, в которых читалось отречение и предательство, играющие в пролетающем подтексте: обыденные и натуральные, как ежедневный отчет об лабораторных залежах экспериментов, как оглашённое недельное меню.       Гримаса была непередаваемо искажающейся в сплетении нескольких эмоций в одну новую, сложную, ему присущую в типичной отличительной манере, которую, признаться честно, уставший, потасканный временем взгляд, мучительно-мутный сквозь слой пленки не только навернувшихся защитных слез необъяснимой тоски, но и темнеющего забвения, по-настоящему протирал изгиб чужих черт, полировал их в трескавшихся кусочках памяти. Акон сам не понял, когда скрылся в голых досках половиц; склонил голову в необъяснимой провинности, чувствуя набухающее удушение в собственном горле, чувствуя порхающие лепестки, их, бушующих в трахее, щекотцу и загусающий карамелью яд, бегущий по венам: токсин кружил тупеющую голову, дурманил нос в затхлом вкусе цветовой нотки, опутывал грубыми оковами спешащее сердце.       — Как сентиментально, самому тошно, — он не говорит, он скрипит через силу, сглатывая сладковато-железный привкус с собственных губ. Какой-то набор дерзких слов, нетипичных для рядового дня Акона. Но этот не будет рядовым никогда, день, помеченный крестом, единственный и последний для смелости укрощённого в годах духа, забытой смелости и давно запылившихся на полках амбиций и взглядов, но сияющей где-то в центре цели.       — Я не разрешал тебе говорить, тебе сейчас не до пустой болтовни, какого черта ты творишь? — голос самого Маюри был непривычно соскальзывающим с ритма, Куроцучи не слышал, не видел и продолжал изъявлять ребячество в игнорировании, бегло осматривая третьего офицера от торчащей макушки до больничной пижамы, которую тот одной рукой сжимал меж пальцев, подтягивая плечи к шее. Капитан руководствовался ограждённой реальностью, которую ткал по стежку в собственном крушащемся разуме; реальностью, лоб в лоб стискивающей в стенах действительности, окружавшей со всех окон, слепящей тонкими полосками, от которых мужчина всеми неправдами отворачивался.       Пальцы Акона пуще теребят рубашку пижамы, его спина слабнет, стремясь согнуться в полукруг, с его губ летит одышка, мешающаяся с брызгами застоялой крови, а поверх в мерной танцующей манере, точно по неслыханному ветру в воздушном застое комнаты, рвано плывет благородный цветок со сросшимися округлыми лепестками приятного пастельного оттенка; он касается плевка крови с каким-то блаженством, а Маюри блекнет, неразумно смотря на бутон, а цветок, в свою очередь, словно тянет корни к сакральному капитанскому центру, щекоча что-то за сознанием.       — Мы так боимся смерти, что на её одре готовы вывернуть душу, — его встряхнуло, а колени офицера закружились, боязно опускаясь.       — Боимся её факта, — голос — режущий шепот.       — Боимся остаться недосказанными, — обросшие под кожей тянущимися стеблями пальцы свободной руки холоднее жидкого азота, они касаются весьма горячих пальцев, все ещё сжимающих вазу, и опускаются поверх.       Удел Куроцучи — остаться безмолвной оболочкой, с усилием теряющей связь с собственным осознанием происходящего; он приоткрывает губы, но ничего не произносит.       Он не хочет быть и принимать.       Офицер же не стремится привести в чувство капитана, он ищет лазейки, чтобы отложить в чужих уголках досягаемости собственные чувства, с болью трогающие увядающий в спешке мозг.       — Вы — тот, кого я хотел увидеть и вы — тот, кому я доверяю свой страх, ведь вы первый и последний, кого я хотел бы запомнить, — Акон смотрит исподлобья, смаргивая противные эмоциональные слезы; какая-то горечь в послевкусии с них щиплет язык. Напротив лишь с каменное лицо, ненаигранно застывшее в будничном выражении, но торнадо в сердце ищет отголоски извне. Кроткая капля строит отражающую предательскую дорожку на бледной впалой щеке.       — Я не надеюсь, что вы услышите, но быть в досягаемости к вам — уже добитая цель, — тишину крушит лишь жидкий, хрипящий кашель и трещины, поползшие по основанию вазы, раскалывающее её осевшие части; она гулко катится, собирая неровности пола, а ладони ведут под подбородок, несчастно окутывая горло сковывающим теплом, подушечки плотно прижимаются к бугоркам кожи, а волосы распадаются, задевая чужую макушку с редким пробором.       Глаза Маюри — отсутствующие, как всегда: истинный ломкий фарфор; они не способны отразить, они поглощают, редко бликуя нутром обладателя.       — Почему ты меня не слушаешь, дисфункции слуховых каналов не было выявлено, — мужчина смотрит, но не фокусируется, взгляд не достигает физической опоры, распыляясь в воздухе.       Пульсация на подушечках тенится, поглощается встреваемыми паузами.       — Мне казалось, ты разумнее всех тех балбесов, — большие пальцы скребут под чужим ухом. — Но в их компании ты развился назад.       — Эта манера поведения, — с отдышкой Акон выносит слова, — следствие множества выводов, в которых я хочу стать на шаг смелее. Большее — будет излишком, я доволен тем, чего добился. Смог добиться.       Тыльная сторона ладони Акона задевает тыльную сторону капитанской, весомо обводя. Пальцы Куроцучи прилегают к перекрытию остаточного кислорода.       — Поднимайся, — слабеющее тело тянут кверху, но оно растягивается, опускаясь. — Ты никогда не приносил мне столько проблем своим поведением, что за дерзость, на которую ты не получал моего одобрения, вставай!       Неподатливая пониманию агрессия скомкивала терпимость, тяжелила плечи, заставляя и без того лоскутные обрывки дыхания рваться кривыми половинками; заостренные ногти проваливались в мягкую кожу, скребли по плотному цветочному стеблю и дребезжали в торможении.       Офицер остался в немом перебирании губ, сжимая с вянущей силой пальцы на тонкой ладони, подводя обрывисто к запястью и назад. Казалось, лицо Маюри было перед ним и трепещущая тактильность может попробовать чужие щеки, скулы, достать до тонких губ и подбородка, но также оно оставалось неумолимо далеко, оно всегда строило километры и перепрыгнуть их в последний рывок — подвиг, которым Акон не смог и не сможет насладиться, оставив таящую надежду за кромками собственной последней памяти и запечатлеть это будет единственным рациональным решением, пока считанный кубик льда плавится.       — Останьтесь, — это была даже не просьба, это не было мольбой или приказом: это — словесные очертания душевной боли в её кратком очерке, это был самый короткий факт его жизни, который пылился в ожидании. Это была детская забава домысла, обросшая скелетом годов.       Для директора эти слова — обременяющая горечь, с которой разжимается чужое горло, а волосы перестают путаться на проборе. Он оттолкнулся, как пружинистый мяч о пол и, сколько не беги, пока он продолжает скакать, — не догонишь.       Тянись, но не дотянешься, как в мечте достать до звездного неба.       Почему даже сейчас звезды на этом небе для него гаснут, оставаясь равнодушными? Такова их физиология: быть притягательными, но не быть тронутыми, оставаясь в окружении холодного космоса и любезными только с ним. Акон спрашивал себя: ≪Почему я не могу стать частью его звезд? ≫ Но Акон знал ответ: остывшим красным звездам не по пути с горящей яркостью тяжелой синевы, и тогда он спрашивал следом: ≪Могу ли я его согреть? ≫       Не мог.       Дельфиниум напоминает звезды из сказок. В груди офицера цветы обрели своё небо, которое должны усеять: оплести кости, изображая своеобразный млечный путь; сковать легкие, выглядывая, как из-за преграды астероидов; украсить свой космос отравляющим символизмом.       Цветы — мысли в интерпретации действия.       Акон оставался запертым в себе, и бутоны пожелали того же; его слова не обретали слушателей, а звездные лепестки — зрителей. Но почему истина — этот завсегдатай — стала дурящей болью? Она была таковой с зарождения; только научный разум пренебрегает душевными терзаниями, оставляя силу механическому воздействию.       Только научный разум не учел, что человеческие чувства ему не чужды.       Он не учел желания оставить чувства видимыми.       Он не учел, что его смысловая жизнь заканчивается там, где сквозит отсутствие Куроцучи Маюри.       Он не смог учесть грызущее отчаяние безразличного капитанского взгляда, но смог учесть разодравшую бы его боль эмпатического непонимания, и боялся признать безответность.       — Акон, — с усладой голос забурлил в погасшем сознании, и Акон был благодарен за последний подарок с его губ; за голос, потерявший пренебрежение.       За то, что он остался.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.