ID работы: 12447271

Аутодафе

Гет
PG-13
Завершён
15
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
6 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
15 Нравится 6 Отзывы 2 В сборник Скачать

Настройки текста

I

С тех пор, как замер последний осколок тверди, и мреющие галактики ― бледные, как зрачок слепого, или сине-зелёные, как старая медь ― встали на свои места, и вновь звучная, страшная тишина отозвалась в пустоте Крозмоса, ему явилось много снов и странных видений. В них ― богиня Элиатроп, что баюкает в ладонях багровый дофус с прожилками из оранжево-красного сердолика. Она подбрасывает его, будто солнце на́ небо, и дофус рдеет, истекает светом — и близнецы, спящие в нём, греются в нестерпимом, жарком пламени. Их не страшит смерть в огне, они сами ― огонь. От жара трещит скорлупа. Богиня не колеблется: она вонзает острые ногти в грудь и поит детей ― того, кто подобен ей, и ту, кто подобна Дракону ― своей серебряной, звёздной кровью. Теперь она течёт и в них. Насытившись, драконица ― ещё слабая, всего лишь огненная змея ― обвивается вокруг брата и утихает. Рты их серебрятся от материнского проклятия. Таковы были его первые сны ― бессвязные и полустёртые. Но сны, приходящие этой ночью, на диво ясны. Не такие ли видел король-пророк, удалившись на священную гору? Не такие ли видит юная Нора, любимица богини?.. В этом сне ― храм из белого, с радужным отблеском, камня, для коего здесь нет названия. Уходят вверх витые колонны в звериных орнаментах, мягко падает свет сквозь витражи, и благоуханный холод идёт от расписных эмалевых плит. В нишах — статуи первородных из охристой кости. Купол изукрашен смальтовой мозаикой: бирюзовое и молочно-дымчатое стекло, как отражённые в воде облака — тело всеблагой, святой матери; исчерна-лиловое, глянцевое, будто выложенное из чешуи драконов, ему поклонившихся — тело проклятого, но равновеликого ей отца. Хвост Дракона оплетает ноги Элиатроп, персты её — нежные, чуть розовые, как речные лилии ― ласкают поросшую рогами, безобразную голову. Жрица Мина в лёгких, струящихся одеждах возносит молитву богине, преклонив колени. Благоговейно подняты тонкие, смуглые — в золотых браслетах — руки. Всё было ей, не столь давно рождённой, ново: и инкрустированные лазуритом глаза, и жертвенный дым, и вновь и вновь открываемое ей таинство. Робкие послушницы ставят перед алтарём блюда с подношениями — и Мина, чьей душе так радостно и спокойно, неустанно благодарит Её. Не таков их нынешний храм, схожий с цитаделью — тёмный, из пёстрого змеевика, с росписью сумрачной и безыскусной — где богиня предстаёт лишь в прежнем своём подобии, и голос её тих и невнятен. Как и впредь, Мина устраивала мистерии в её честь, и желающие служить Элиатроп всё так же являлись во храм и, когда на то была высшая воля, проникали сквозь завесы; но богиня оставалась глуха — она потонула в песках, и в пустых её глазницах завелась смерть. В её храме нет бога — и даже Дракон, её тень, эта губительная, опасная мгла — и тот покинул их. — Ты безжалостна. Ты ненавидишь всех, кого породила. И более всех — нас с сестрой. На что тебе бессмертные, страдающие дети? О, ты боишься... — и оттого, молчаливая, скрылась от нас. Богиня делает вид, что нема ― и всё так же спокойно, безучастно улыбается нелюбимому сыну, обнимая едко скалящегося Дракона. Но купол медленно тает ― и ему открывается чистое, беззвёздное небо… То иное, диковинное видение. Мёртвая пустыня ― вся в перемолотых останках войны: костях тех, кто отдал жизнь за спасение этого призрака, да обугленных, точно жестяные безделки, скелетах мехазмов. Чёрная, вязкая нефть вместо воды. И ядовито-больные луны восходят над могилами. Но зрелище вывернутого наизнанку дома вызывает кривую усмешку. У его ног, истерзанные патиной — развалины храма, что некогда заложил он сам. Но в нём нет сожаления ― только усталость. — Всё, что произошло, и всё, что произойдёт — твоя вина, ― говорит Килби, зная, что Элиатроп услышит его даже в тиши этого мрачного инобытия. ― Твоё попустительство. Тьма давит ― и он просыпается, вспоминая пряный вкус крови богини ― сам не зная зачем. Память его — ни единой лакуны! — бесконечная, тоскливая костница с урнами, в каждой из которых — всеми давно позабытая тайна, или причудливая коллекция сродни той, что устроил он в нижнем отсеке — заспиртованные твари, от коих осталось лишь видовое имя ― и нет на свете архивария, что сумел разобраться бы в ней. Рассудок, запертый в мёртвости тела, тихо тлеет. Он не в силах вместить всего — и всё-таки вмещает, и оттого ему так невыразимо и тошно. Порой Килби думает, что лучше бы ему истлеть до конца. Но тот по-прежнему безошибочен и точен. И потому мысль, так долго зревшая в нём, наконец созревает. Килби открывает портал, небрежно оглянувшись, и спускается в полость храма-корабля — как в гробницу, исполненную мерзости. Гладкие, матовые стены испещрены фресками. Он проходит, безразлично разглядывая их, мимо фрагментов, что вещуют о пришествии мехазмов, и мимо тех, что уходят вглубь веков ― когда только-только отзвучал первый Танец, и тех, где запечатлён совет — и лишь рядом с пурпурно-золотым силуэтом Шинономе рука его замирает, и сквозь головную боль на миг пробивается подобие чувства. — Шинономе… — выдыхает он, тронув фреску. Пальцы подрагивают. Она поймёт, она не станет судить его… Настороженно, с презрением сторонится его молодой король; со страхом — нежная Нора (она что-то знает… что говорит ей богиня?) Но не она, нет! Она уже всё поняла однажды. Из ярко-алого, будто жидкая лава, сердца выплавлен льдистый элиакуб — престранная энигма, порождение ума измученного и извращённого — и теперь он, без дела лежащий в тайнике, оживает. Громкое, требовательное его биение раздаётся на многие, многие световые годы ― и сердце бьётся: тяжёло, неохотно отдаёт отнятую силу. Элиакуб горит в его руках, как мрачная, горькая звезда, что восходит на небе перед Концом, возвещая смену вех — и отступать некуда. И ночь становится светла. — Я знаю, что ты сделал это, — шипит Шинономе, выступив из тени. Голос её низкий, чуть хриплый от страха. И взгляд, обычно расслабленно-печальный, теперь гневен и беспокоен. Прекраснейшая из дочерей Дракона, чьи глаза золоты, кожа искрасна-темна и губы — как открытая рана, принимает свой истинный облик. Длинный, усеянный шипами хвост нервно бьёт по полу. — Я чувствую, как дрожит воздух, как неслышимый его крик течёт, мчится сквозь время. Он услышит, он придёт… Тот, кто по твоей прихоти бессердечен. Зачем? — рычит она, едва сдерживая пламя. — Зачем ты воскресил это страшное предание для смертных детей? — Сестра, милая моя сестра, послушай, — шепчет Килби, припав лбом к её искристо-шершавой, многоцветной чешуе. — Настало время уйти. Сколько раз солнце обернулось вокруг планеты с тех пор, как мы сошли на неё? Нам больше нечего здесь искать... Но эти безумцы, ради кого я не щажу себя, не пойдут за мной — только если механический зверь вновь не спляшет на руинах храма Элиа. Голодно, неистово — будто бы и не делал так бессчётное число раз — он гладит её, но Шинономе с рыком, недовольно поводя рогами, отстраняется. Она возвышается над ним, как волна расплавленного металла, и слова её резки и горестны. — Не думал ли ты, что смысл жизни существа, живущего вечно — уменьшать чужую боль, а не преумножать её? — Шинономе дышит ему в плечо, и огненный, горячий её вздох жжёт самумом. — Чем ты старше, тем нетерпеливее. А я устала. Как сладок долгий сон на блаженных островах... Спя в дофусе, я не помню себя — и впереди лишь тепло и мягкий свет. Всему живому и неживому полагается забвение. Но не нам. Не требуй от меня многого. Я бы отдала всё за то, чтобы больше не просыпаться. — Но ты не можешь бросить меня, — ласково, но твёрдо отвечает он. — Скажи, что пойдёшь со мною в бездны, лежащие по ту сторону Крозмоса… — то далёкие, невыразимые пространства, отделённые от нас прозрачно-тонкой, и всё же непроницаемой пеленой… — Я не брошу тебя, — Шинономе прерывает его и отчего-то стыдливо отворачивается. — Но одно столетие, тягостное и медлительное, идёт за другим, и несть им числа. И камни столько не живут... Сколько ещё эонов мы будем скитаться? Сколько будет ещё умерших, выпитых без остатка звёзд? — Кто знает... Но у меня нет никого, кроме тебя, — льстит Килби в надежде, что она простит его и примет человечье обличье. ― Если ты, ты одна, останешься со мной, я буду счастлив. И правда ― Шинономе унимает гнев. Она припадает на передние лапы и утомлённо склоняет голову, позволяя обнять себя. От вкрадчивых его прикосновений разъярённый зверь в ней смиряется: она шипит напоследок ― и оборачивается человеком. Шинономе берёт его ладони в свои и долго, пристально изучает его золотым своим взглядом. И, касаясь сестры, Килби думает, что будет вечно тосковать по её горячей коже — будто это единственное, чего не в силах уберечь его память. — Мой возлюбленный брат, — Шинономе быстро, легко целует его, и всё же поцелуй её обвинителен и жгуч. — Раньше ты не был таким жестоким. Я жертвую ради тебя собственной волей, а ты ради меня — ничем, ― спокойно, тихо говорит она ― и уходит. Никогда, никогда она не говорила ему таких слов — даже когда мир был юным ― и Килби молчит, ощущая, как чудовищное, сросшееся воедино тело мучительно распадается: расползаются, как гнилое волокно, мышцы, выламываются кости ― и теперь уж ему не быть никогда цельным. Одна лишь нить ― незаметная, как нерв, едва-едва скрепляет расколотые рёбра ― но и она рвётся, неизбежно рвётся. — Нет, сестра моя, нет, — как в бреду повторяет он, выходя в ночь. Явление мстителя близко — и небо алеет. — Не для себя одного я делаю это. Прислушиваясь к нарастающему гулу, меркнет созвездие Дракона.

II

По выжженному полю, по трупам лу-фу, бредёт неуклюжий колосс с наспех заделанной — чёрной, истекающей ртутью ― дырой посередь груди и жжёт всё живое алым, ищущим оком. Оргонакс чувствует, как где-то рядом пульсирует, зовёт его вырванное сердце… Без него он ― всего-навсего неразумный автоматон. Потрескивают разряды стазиса, рукоклешни впустую хватают воздух. Килби равнодушно смотрит вдаль, наблюдая за неторопливо-монотонным движением, точно багровый пепел и тёмно-красное зарево, проступающее в черноте туч как рубцы на сухой, истончившейся плоти, его вовсе не тревожат — и высоко поднимает руку, горящую неугасимым, голубым пламенем. Оргонакс слышит зов ― сердце стучит громче, настойчивей ― и смутное беспокойство свивается в его проводах. Он стонет, скрипя всем корпусом, и оборачивается ― и долгожданная месть, импульсом пробежавшая по железной глыбе, оживляет его. На них ложится исполинская тень. — Не смей. Я всё равно сильнее тебя, — рычит Шинономе, разворачивая крылья, что закрывают собой полнеба. Пурпурная чешуя потускнела от копоти, истаяло золото рогов, венчающих её, и всё же она до боли, до исступления прекрасна. Поток огня из оскаленной пасти разбивается о броню мехазма — страшного, всё так же неумолимо идущего ― но её жарчайшее, плавящее руды пламя не причиняет ему вреда. Бессмысленно, будто бы и беззлобно смотрит он на драконицу, посмевшую бросить ему вызов — и ослепительный, мощный свет пронзает её насквозь. Килби отворачивается, и предсмертный крик сестры оглушает его. О, как он ошибся! Нить не оборвалась нисколько — и только сейчас, разрываясь, обожгла и ослепила. Раньше её смерть ― дело странно привычное, ведь и звёзды гибнут, разгораясь так ярко, чтоб потом выстыть до черноты ― не была столь мучительна. Но теперь боль рвёт пополам ― и что-то внутри отмирает: словно бы половины его нет и не было никогда, одна безвидная пустота, сочащаяся сукровицей. Едва удаётся дышать. Шинономе силится подняться, но не может: когти царапают землю, хвост хлещет по камням, и рвётся тонкость крыльев —  и от жалобного её рёва драконы, отбивающие атаки Оргонакса, замирают в воздухе. Они не смеют оплакать сестру, но их тоскливые, сочувственные крики наваждают небо. Она затихает, но всё ещё судорожно ворочает головой, терпя агонию — и в тревоге выискивает его глазами. Их взгляды встречаются ― и Шинономе с облегчением смыкает веки. Теперь он может пошевельнуться. Ковыляя между обломков и комьев земли, он приблизился к той, что закрыла его своим телом. Нелепая, жалкая жертва. В голове ― приливает к вискам, стучится в черепе ― гадкая мысль о предательстве. Сбежала, сбежала в забвение, оставив его одного! (О, предав однажды, как легко предать снова!) Она знала, как велик гнев короля. Она испугалась их участи ― и не захотела разделить её с ним. А ещё, склонясь над ней, Килби вспоминает о том, что ныне никто из них, не выдерживая разлуки, не перерезает горло — и не бросается с обрыва, покорно сложив крылья, но осознание смерти того, в ком бьётся твоё сердце, и чьи черты так удивительно подобны твоим — колко и дико. Он прикасается к драконьей коже — ещё горячей, горяче́й камня в горне, но медленно остывающей ― и гладит так же любовно, как и хладную фреску. ― Шинономе, ты всё-таки оставила меня. Сперва высыхает плоть: рассыпается горстью кровянистых гранатов чешуя; тает мякоть, обнажая остов ― и течения вакфу поднимаются вверх как нагретый воздух; с тихим шорохом истлевают кости, в тени которых, как в клетке, могли бы обитать хищные звери — и наконец огромное, массивное тело распадается прахом. От великой драконицы не остаётся ничего. — Кажется, вскоре я последую за тобой, — сухо замечает Килби, слыша яростный рёв Фаэриса. И они приходят. Напряжённо, с вызовом смотрит на него молодой король — и его дракон, рыча, заслоняет брата спиной. Одинокий Фаэрис — где же его трепетная, прорицающая во тьме Мина? — щерит зубы и ходит по кругу, вздымая алую пыль, но не осмеливается напасть. Они знают, что ополовиненный, лишённый сестры, Килби весь — чистая боль и злоба. Им страшно. — Не должно казнить того, кто казнится сам, — неслышно говорит он, сжимая в руке, как перезревший плод, элиакуб. Прохладным током бежит по венам тоска, и от отчаяния кружится голова. — Дражайший совет не даёт мне права на скорбь? — Ты сам виновен в её смерти, — с едва скрываемым отвращением молвит король. — И в смерти всех, кто доверился тебе. Он подаёт знак ― и драконы взмывают ввысь, и крылья их трепещут в пепельно-чёрном хаосе. Килби оглядывается, будто надеясь отыскать на месте, где истлела Шинономе, след её недавнего явления. Мутным, непонимающим взглядом окидывает он тех, кто восстал против него. Их раны зарубцевались, но его рана — свежа, до безумия свежа… Хоть бы каплю своей боли сделать чужой. Вновь оглядываясь, он видит восход, и пустыню, и трупы падших, и спокойная улыбка проступает на сжатых, побелевших губах. Он позволяет элиакубу завладеть собой — и надменно, точь-в-точь новоявленное божество ― кланяется королю. — Не тому, в ком течёт драконья кровь, стоит бояться вас. Король высится поодаль — такой юный и пылкий, но на деле дивно сдержанный — и наблюдает за казнью: безнадёжной, бредовой выдумкой. Он шепчет что-то, словно молится — и вспыхивают клейма, вытравленные на коже. Драконы кружат вокруг осуждённого — о, они знают, что приговор неизменен! ― и горизонт полыхает, чувствуя близость расправы. А тот, загнанный в угол, подспудно ищет смерти — и драконы чувствуют это. — Твоя боль не искупит ту, что пришлось испытать нам из-за тебя, — рычит Фаэрис, сворачивая кольцами изящно-гибкое, вёрткое тело, — но утолит нашу ненависть. Безупречный, опасный воин, Фаэрис перетекает в зыбкости неба, подбираясь всё ближе и ближе. Он медлит, выжидая; он чувствует сосредоточие силы бешеной и хаотичной ― и вдруг бросается на него. И белые, игольчатые зубы становятся алее восхода, алее поля битвы. Кости тонки и ломки, совсем птичьи ― под драконьими зубами хрустит слабое предплечье — и всё же эта боль едва ли горше той, что пронзила висок в миг её гибели. Теперь он — изуродованное, смехотворное подобие себя прежнего. От торжествующего рёва темно в глазах. И там, где пролилась кровь полубога, ещё год, извиваясь, шипели багрово-медные змеи. Ничто обнимает его. Рана, обожжённая драконьим дыханием, мертвенно, еле-еле сочится. Кровь — алая, но ещё таящая в себе звёздно-голубой свет — капает в ничто, исчезая в нём; и кажется, будто с каждой каплей его покидают остатки рассудка. А он бесцельно, рвано раскачивается, стукаясь лбом о невидимую стену — и безмолвие, беззвучие удушает его. Разбитый, пусть и бессмертный, он не ощущает присутствия сестры — и это страшней всего, это пытка — но и она развлекает в одночасье обесцененные органы чувств. Что-то удерживает его от того, чтобы перегрызть вены и покончить с этим. Килби понимает, что боится настоящей ― той, что навсегда ― смерти. Лучше бы огонь. — Сестра, милая моя сестра... — обращается он к белому мраку, в ужасе, тупой оглушённости, едва касаясь пустоты по левую сторону. — Всё случилось так, как ты и хотела. Спи ― и не думай обо мне. Килби закрывает глаза ― но и так видит слепящий, белый свет ― и сон, кошмарный и томительный, не идёт к нему. И бледная тень сестры, как бы ему того ни хотелось, не стоит за плечом ― и слёзы её не омывают разверстой, изорванной плоти. Её нет нигде ― даже в самых дальних закоулках мозга, где звучат ― шепчутся, язвят ― голоса мёртвых. Сна нет, только белизна ― острая, как лезвие. И богиня Элиатроп ― там, внутри головы, бесплотная и печальная ― что, прижав руку к окровавленной груди, навек отворачивается от него.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.