LA VIE EN NOIR
Франция, Париж и его окраины 24 Мая 1999
Свет. Абсолютный, чистый, ослепляющий. Вокруг – ничего. Ни звуков. Ни вещей. Ни людей. Что это вообще такое – «люди»? Кто в здравом уме придумал это слово, объединяя кого-то настолько разного, непохожего, сгорающего от ненависти к якобы себе подобным? К черту их. Так и должно быть. Это правильно: остаться здесь навсегда. Выбор есть, но лишь иллюзорный. Зачем вообще выбор, когда и так знаешь единственный нужный выход? Выход – безысходность. Зло, добро – это всё такие глупые понятия, когда тебя окружает бесконечное, светлое ничего. Ничего нет. Тебя нет. И не будет. БАМ БАМ БАМ: стук. Громкий, отчетливый, невыносимый. Сердце стучит. Зачем, зачем, ЗАЧЕМ? Мечаз. Дайте остаться здесь, где нет правил. Уйдите. Кто бы то ни был. - Putain, bébé, ouvre tes yeux! Что за черт? Почему этот голос – знакомый? Может, это уловка, трюк, чтобы вытащить отсюда? Нет. Не сработает. Здесь – правильно. Так все всегда говорили. Свет – это хорошо. К свету надо стремиться. Но почему же тогда стук становится всё громче и быстрее? Бам, бам, бам, бам, бам бам бам бам БАМ БАМ БАМ БАМ БАМ. Голос всё еще там, и почему-то в нем отчетливо слышны еще слезы. Пусть увидеть их и невозможно. Или, может, в абсолютном свете можно услышать то, что обычно видишь? Но ведь так не должно быть. Чтобы либо зрение, либо слух. Как же там? Bébé. B é b é. Знакомое, родное, скатывающееся с языка. Так только один человек говорил. Только он. Всегда был только он. Вдруг – всё становится на свои места. Свет – обман. Слезы – всё еще в голосе. Вот что неправильно. Голос должен быть счастливым. Свет – ловушка, с успехом достигшая своей цели. Или нет? Может, еще не поздно нарушить её планы? Пусть все и говорили, что это неправильно, что там – зло, уродство, грех, но избежать света можно, если только… Уйти в темноту. Каждое движение – подвиг. Медленно, слишком медленно. И слезы всё еще слышны. Давай, черт возьми, ДАВАЙ ЖЕ! Раз, К Два, А Три, М Четыре, И Пять, Л Шесть, Ь Темнота. . 19:13 Граница 6го и 14го округов Парижа Жан-Мишель Пурье в свои неполные десять лет считал себя одним из самых серьезных и ответственных людей на земле. Конечно, на данный момент он пока не мог похвастаться множеством достижений, и даже оценки в школе у него были посредственными, но Жан-Мишель был убежден, что школа – последнее, что должно его волновать. Он, конечно, не отбрасывал возможность, что для кого-то другого, вроде туповатого Тома Брассарда из его класса, образовательная система может быть полезной. Но он сам должен был концентрироваться на гораздо более важных вещах. Какие это вещи – Жан-Мишель пока уверен не был, но знал, что когда-нибудь поймет, и вот тогда… Тогда-то он и покажет им всем. И Тома, и Лоре Круиз, и абсолютно безмозглой, ничего не понимающей тете Жеральдин, которая только и умеет, что орать на других. Сам Жан-Мишель тетю Жеральдин уже давно научился не слушать, и каждый раз, когда она с ним заговаривала, у него в голове начинал звучать голос диктора из научной передачи, рассказывающего о чем-то действительно интересном, вроде космоса и новых технологий, отгораживая её мерзкий писк. Тетя Жеральдин открывала свой потрескавшийся, напомаженный рот, но из него не выходило ни звука. И Жан-Мишель был этим очень даже доволен. Он даже отца терпел больше, чем тетю Жеральдин. Отец иногда бывал с ним добрым, вот как сейчас, он послал его за пивом в ближайший boutique du coin(1) и сказал оставить сдачу себе. А на сдачу с пяти евро можно купить целых два Чупа Чупса!.. Но зачем, спрашивается, отец каждый раз шлет его в boutique du coin, если он так ненавидит арабов, работающих там? Или, возможно, он ненавидит других, каких-то абстрактных арабов, и именно их он обзывает террористами и другими плохими словами, за которые в школе могут выгнать из класса? Скорее всего, ведь с работающим в Les Idrissis месье Ахнубом отец всегда был более, чем приветлив. Уточнять Жан-Мишель не собирался: что-то ему подсказывало, что этот разговор закончится не иначе чем тяжелым кулаком отца. Впрочем, то же самое произойдет, если он не перестанет думать о посторонних вещах и не поторопится – отец не любил ждать. Жан-Мишель ускорил шаг, чуть не врезаясь в ковыляющую впереди него старушку, и с громким ‘pardon, madame!’(2), обогнал её – не плестись же вслед за ней всю дорогу. . Тяжело вздохнув, Брижитт ЛеФебр проводила взглядом чуть не сбившего её с ног, куда-то несущегося мальчишку. Ну, что за поколение пошло! Небось бежит с другими хулиганами баловаться. Уж в её-то время всё по-другому было, и ежели ты мимо пожилого человека проходил, то обязательно ему кланялся, а будь он настоящий barbon(3), так еще и доброго дня желал. А сейчас то что с них взять, ни на что они не горазды, кроме как рушить построенное предками. Она-то в свое время думала, мечтала, и мечты её были огромными и счастливой её делали. Правда, потом всё так обернулось, что претворились они в жизнь не как она изначально хотела, ну да что уж тут сожалеть. Цветочный магазин-то она открыла, и не столь важно, что основной доход приносило то, что находилось под ним. Зато и деньги были, и счастье, пусть и не совсем законное. Papa её не понимал никогда, говорил, что ей, девушке, мужа надо искать, а не глупостями заниматься. А maman всегда поддерживала втихаря, говорила, что коль мужа не найдет, так хоть деньги будут. И Клоди, подружка её давняя, что скончалась год назад, тоже о её тайне знала. А так, больше никто, помимо работниц. Maman, в конце концов, права ведь оказалась, и жила Брижитт жизнь счастливую, пусть и в страхе вечном, что в один день всё это пойдет прахом. Ну, так ведь не пошло! Ей сейчас под восемьдесят, уже помирать скоро пора, а конпания её процветает всё еще. Мужа она, правда, как papa и предсказывал, так себе и не нашла, но этого ей и подавно не нужно было: за все годы работы она на столько извращений насмотрелась, что представлять, что с ней что-то подобное какой-то месье мог бы делать… Нет уж, убудьте. Детей, правда, у нее тоже так и не случилось, ну да и что с того, она уже завещание написала, вон, в шифоньере на полке лежит: отдаст всё девочкам своим, они и так уж на своем веку настрадались, пусть живут спокойно. Вон, как Лола и Инес её поддерживали, як она слух потеряла почти, ни одному мужу не сравниться. Эх, стара она стала, стара! Вон, уже даже какие-то крики и стоны со стороны мерещатся. Чур её, чур! Брижитт побрела дальше, проводив добродушным взглядом идущую навстречу девушку с собакой. В детстве она всегда мечтала о домашнем животном. . Анаис Камински, двадцати двух лет, студентка Université Paris Sud 11, начинающая медсестра и временная работница Carrefour, не была, не состояла, не привлекалась, медленно прогуливалась по одной из улочек неподалеку от своего дома. Её пес Лулу, большой черный лабрадор с полуседой головой и умными карими глазами, делать свои дела не спешил, наслаждаясь хорошей погодой и греющими лучами предзакатного солнца. Если бы Анаис могла попасть в голову Лулу, она бы не без удивления обнаружила там помимо безграничной любви к ней абсолютную ненависть к каменным джунглям Парижа – и как, спрашивается, он всё еще помнит крошечную французскую деревеньку, в которой жил первые два года своей жизни? – за постоянно серое небо и вечные дожди. Но, конечно, мыслей Лулу Анаис прочитать не могла, да даже если и могла бы, то вряд ли бы они её сейчас заинтересовали: уж слишком она была занята своими, о предстоящем ей сегодня вечером свидании. Энцо, двадцати четырехлетний аспирант с её кафедры, с его черными кудрями, кофейной кожей и ослепительно белыми зубами, был лакомым кусочком для всех девушек с курса Анаис (а также для двух молодых людей, но об этом Анаис, конечно, знать не могла – оба довольно умело скрывали свои предпочтения), но каким-то образом достался невзрачной и непримечательной ей (в этом Анаис тоже была неправа: непримечательным являлся лишь её характер, в то время как внешностью она обладала довольно эффектной, но из-за внутренних комплексов никогда не доверяла зеркалу). Анаис не терпелось рассказать о назначенном рандеву двадцати двухлетней Хлое, своей лучшей подруге и по совместительству двоюродной сестре Энцо – но об этом она, конечно, еще не имела ни малейшего понятия. Она, правда, очень побаивалась, что Хлоя у нее Энцо каким-то образом уведет – мысль сама по себе абсурдная, если иметь представление об их родственной связи, но откуда об этом знать Анаис, несмотря на полное отрицание этого, по-черному завидующей уверенной в себе, пусть и не такой симпатичной Хлое? Энцо у нее уведет вовсе не Хлоя, нет, он сам в будущем уйдет от нее после двух месяцев отношений, устав от бесконечной ревности и придирок от своей неуверенной в себе, а, следовательно, и в партнере, девушки. Но Анаис об этом, конечно же, пока еще не знала, и в животе у нее порхал тот самый вид бабочек, которые бывают только перед первым свиданием. Поэтому, когда Лулу неожиданно залаял в сторону мусорных баков сбоку – Анаис решила, что там была кошка, в то время как на самом деле её пес учуял кровь, вытекающую из избитого, полумертвого тела – она лишь окрикнула его, вместо того, чтобы, как обычно, одернуть поводок. Она даже улыбнулась проходящим мимо трем подросткам – обычно, в лучших традициях закомплексованных людей, Анаис терпеть не могла любого младше себя по возрасту – но те, то ли слишком занятые своим оживленным спором, то ли каким-то образом почувствовавшие, что в любых других обстоятельствах получили бы в свой адрес презрительный взгляд, улыбку ей не вернули. . Леа Маршал присоединилась к охватившему её лучших друзей, Манон и Габриэля, заразительному смеху. Наверное, они смеялись над мадам Жоффруа, молодой учительницей английского, которая отчаянно и без какой-либо утайки пыталась соблазнить директора и давно стала предметом насмешки всей школы. Или же над последней серией Les filles d’à coté(4) – Леа не могла быть уверенной, слишком занятая разглядыванием ослепительно красивой улыбки идущей слева от нее Манон. Ах, сколько бы она отдала ради того, чтобы заполучить эту улыбку! Нет, это была вовсе не зависть, Леа вовсе не хотела выглядеть как Манон, как минимум потому что это было бы странно. Нет, она хотела бы всю Манон – и её улыбку, и её сгрызенные ногти, и даже маленькие красные следы от практически сошедшего акне на лице – всё это, себе. В личное пользование, чтобы в любой момент, когда угодно, она могла не только смотреть, но и касаться. Но могла ли Манон хотеть того же? Могла ли она так же, как и Леа, мечтать о прогулках, вот точно так же, как сейчас, только без Габриэля, вдвоем, и рука в руке? Нет, конечно же, нет – глупо даже позволять мыслям об этом возникать в голове, не то что представлять это всё. У Манон есть Габриэль, и, пусть они пока не вместе, когда-нибудь они обязательно будут. Они же как Гомер и Мардж Симпсон, как Филипп и Вивиан Бэнкс, как Росс и Рэйчел (хотя последних Леа просто терпеть не могла, не понимая, почему все её подружки, так же, как и она обожающие Друзей, предпочитают их пару гораздо более классным Монике и Чендлеру). Они созданы для того, чтобы быть вместе, завести кучу детей, жить где-нибудь вроде Сен-Клауд за белым забором. Это все видят: и Сара, и Ное Барнар, и даже её собственная мать, обычно не отрывающаяся от просмотров своих идиотских старых сериалов – Les feux de l’amour(5), кто эту херню еще смотрит вообще? – и то назвала их парочкой, пока они её не поправили. А она сама, Леа, просто пятое колесо. Пока они всё еще зовут её с собой, даже Габриэль, который, кажется, уже начинает что-то понимать, но вскоре они перестанут. Совсем скоро Леа станет для них балластом, они избавятся от нее, и будут правы. Она не заслуживает ни Манон, ведь та, в отличие от нее, не извращенка, ни Габриэля, который всегда был отличным другом и спасал её от хулиганов в школе, и которого она сейчас предает своими глупыми чувствами. Как сказала бы Манон, ‘c’est nul, quoi’(6). Идиотка, какая же она идиотка… Из мыслей её вытянул довольно сильный удар в плечо. Леа подняла голову в попытке понять, что произошло, но увидела лишь сгорбленную спину толкнувшего её и стремительно удаляющегося в противоположном направлении парня. Манон и Габриэль, выкрикнув пару дежурных оскорблений ему вслед, склонились над ней, желая удостовериться, всё ли в порядке. Решив не разводить драму на пустом месте, Леа залилась громким смехом, и, пусть и не понимая причину, её друзья с облегчением рассмеялись в ответ. Господи, она их не заслуживает… . Сука. Блядские подростки. Ничего в своей жизни еще не добились, только прожигают родительские деньги, а дерзости дохуя и больше. Маттео Д’Естьен терпеть не мог это новое поколение, с их провисающими джинсами, громкими пейджерами и гребаным рэпом, про который они всё орут, что это музыка. Хуйня это, а не музыка! Вот он, Маттео, знает, что такое настоящая музыка. Nickelback, Limp Bizkit, Creed – вот настоящая музыка, а не это ваша хуйня. Да и он сам, пусть и человек скромный, и то его музыка в сто раз лучше, чем этих н****ов. Ублюдки, понаехали, мало того, что работу у них отбирают, так еще и свою недо-культуру проталкивают. А действительно талантливые артисты, такие как он, Маттео, всё еще остаются в тени. Возможно, и смысла нет дальше пытаться, уже вот восемь лет как их рок-группа существует, а всё еще ни разу не собирали больше чем сорок человек. Может, батя прав был, и надо было позволить ему устроить себя к нему работать охранником? Вон, сам из грязи в князи, как говорится, он же этот, ну, начбез как-никак. И он сам мог бы че-нибудь такое, и наконец от мамки съехать, а то она уже конкретно подзаебала. Ему тридцать два через месяц, нахуй ему её советы никому ненужные? И бабу себе наконец найдет, а то уже поперек горла стоит, что они все на него косятся с жалостью, как только узнают, что он с матерью живет. Ну и че такого, сами только и годятся на то, чтоб ноги раздвигать, шлюхи тупые. У него хоть талант есть, а у них че? Вот именно. Нахуй их всех. С громким ‘fags(7)’ – и к кому, спрашивается, он обращался? – Маттео сплюнул себе под ноги и побрел дальше, стараясь не вслушиваться в какие-то звуки – то ли плач, то ли стоны – из переулка справа. Ну его нахуй, всем не поможешь, как говорится. Бля, охуенно будет, если мать мясо на ужин приготовила. . 1. 10:42 Aulnay-Sous-Bois(8) - Да ты не волнуйся, пап, всё нормально будет! Это ж традиция, ну, сколько лет уже все ездят, и ничего с ними не случалось, - не прекращая своих бесплодных попыток запихнуть еще хоть парочку CD дисков в свой и так переполненный рюкзак, Амаду продолжает убеждать папу, но, глядя на его наморщенный лоб, на опущенные уголки губ и печальные глаза, с сожалением понимает: беспокоиться он не перестанет. То ли это тот факт, что он их без матери всю жизнь воспитывал, сказывается, то ли он просто сам по себе человек гораздо более эмоциональный, чем хочет показаться, но Амаду всегда больше опекали, чем его друзей. В детстве он из-за этого злился, бунтовал, но сейчас он даже папе благодарен, пусть и не собирается в этом признаваться как минимум в ближайшие так лет десять. Амаду видел плоды воспитания спустя рукава: да, в детстве он с грустью плелся в музыкалку, в то время как его друзья играли в chat perché(10), зато теперь он выпускает свою музыку и пользуется безграничным доверием папы, в то время как некоторые из тех самых друзей уже являются постоянными клиентами EPM(11). Но, в отличие от папы, Амаду никого из своих идущих по кривой дорожке друзей не винит. Папа продолжает жить ложными идеями, которые государство усердно скармливало таким, как он, с самого детства: что он тоже может многого добиться, вот только работать ему надо вдвойне усердно, и чтобы ни малейшего промаха! Возможно, папа и задумывался, почему одним достаточно родиться с серебряной ложкой в жопе и жить как в сказке, в то время как другие горбатятся на трех работах, чтобы в итоге всё равно оказаться в тюрьме. Почему на таких, как он, с рождения вешают ярлык «предрасположенный к криминалу», в то время как богатые слои населения могут действительно совершать все эти преступления ради забавы – ведь в их обществе это всё считается по опасному крутым, ты не преступник, ты бунтарь – и просто откупаться большими штрафами. Почему одним заготовлена койка в тюрьме, а другим – Grand école(12). Почему эта чертова капиталистическая система изначально настроена против них, делая их шанс на успех минимальным. А даже если ты этого успеха добьешься – как это сумел сделать папа – они скажут, что он исключение из правила. Конечно, папа об этом задумывался. Не может быть иначе: подобные мысли у таких, как они, постоянно в голове. Но, скорее всего, он затыкал этот требующий справедливости внутренний голос, и подстраивался под данные ему условия. Амаду так не мог. К нему уже давно пришло осознание, что этой стране абсолютно всё настроено против него и таких, как он. Он помнит историю своей семьи слишком хорошо, чтобы тешить себя ложными надеждами. 1948: Уроженец Сенегала тридцати четырех лет Ассан Фаал получает официальное приглашение иммигрировать во Францию за участие в боевых действиях на стороне Республики во Второй Мировой Войне 1949: Ассан покидает колонию, где в тот момент царит безработица и разруха благодаря полной халатности со стороны Франции. Он репатриируется в Париж вместе с женой Мирием и своим годовалым сыном Кадимом, будущим отцом Амаду 1950-1952: Все попытки Ассана найти работу заканчиваются неудачей из-за его статуса инвалида. К нему приходит осознание, что нужен он во Франции только в качестве грубой рабочей силы, а без одной руки устроиться на работу подобного рода практически невозможно 1953: Ассана нанимают на текстильный комбинат в техническое подразделение 1954-1959: Мирием и маленький Кадим практически не видят отца, днями и ночами пропадающего на комбинате, где отсутствуют какие-либо уставы или правила о максимальном количестве рабочих часов. В то редкое время, что Ассан находится дома, они всей семьей готовят традиционные сенегалийские блюда, читают Кадиму Коран и радуются тому, что впервые за всю жизнь каждый завтрак, обед и ужин их ждет какая-никакая, но еда на столе 1960: В результате нескольких лет борьбы за национальное освобождение, Сенегал официально провозглашен независимым от Франции, и семья Фаалов даже подумывает о возвращении. Вот только их планам не суждено реализоваться: неприемлемые условия и исключительная безответственность начальства текстильного комбината приводят к тому, что в результате трагического инцидента в подразделении Ассана рухает крыша, погребая под собою большинство рабочих. Несмотря на слезные мольбы Мирием, никто даже не пытается достать тело её мужа из-под завалов. Семья Фаалов не получает ни компенсации, ни утешения, ни правосудия 1961-1963: Всю жизнь пробывшая домохозяйкой Мирием находит работу в качестве поварихи, чтобы хоть как-то прокормить себя и сына, но платят ей гроши. У Кадима больше нет времени ни на готовку, ни на Коран: после школы он оббегает весь Париж, разнося газеты 1964: Кадим бросает школу и ищет постоянную работу, не в силах больше смотреть на измотанную мать. Он не хочет идти по следам отца и становиться еще одной жертвой чьей-то небрежности, и поэтому стремится найти работу, не представляющую опасности. Кадим пытается устроиться переписчиком, булочником и даже помощником машиниста, но везде его разворачивают у порога. Как и отец, он постепенно понимает: он считается трудоспособным только тогда, когда работа хоть немного, но угрожает его жизни 1965-1970: Кадим перебегает с одной тяжелой работы на другую, уже больше невзирая на опасность. В отличие от отца, ему везет больше, если это, конечно, можно назвать везением: всего пару раз он получает несколько незначительных травм, от которых он оправляется в течение пары дней 1971: Удача наконец на стороне Кадима, и он получает повышение, становясь бригадиром. Новая зарплата позволяет ему содержать и себя, и мать, и спустя неделю уговоров он всё же убеждает пятидесятидвухлетнюю Мирием бросить вытягивающую из нее все силы работу 1972: Кадима увольняют с работы, даже не соизволив сообщить, почему. Спустя пару дней бесплодных попыток узнать причину, кто-то из начальства наконец смилостивается и нехотя отдает Кадиму фото, с их слов предоставленное служебными органами. Фото нечеткое, но на нем вполне можно различить Кадима в толпе демонстрантов. В уголке маленьким шрифтом напечатана дата: Май 1968(13) 1973-1975: Потерпев поражение, Кадим возвращается к беспорядочным, опасным подработкам 1976: По злой иронии судьбы, в том же возрасте, что и отец, Кадим получает серьезную травму во время одной из смен в порту. Слишком долгое ожидание в приемной, невнимательная медсестра, неправильно вправленная нога – и вот уже ему сообщают, что его хромота – на всю жизнь. К счастью, это уже не шестидесятые, и ему хотя бы удается получить денежную компенсацию 1977: Мирием умирает от неожиданного инсульта. Кадим безутешен, но всё же решает реализовать мечту матери: вернуться и наконец закончить школу, как она всегда хотела 1978-1979: Привыкший к тяжелому труду, Кадим относится к учебе так же усердно, сдает экзамены с отличием и получает долгожданный диплом. Там же, в подготовительных классах, он встречает Бинту Сангар, тоже стремящуюся получить пропущенное среднее образование 1980-1983: Кадим продолжает свое образование, выучиваясь на врача. Он счастлив, что ему больше не нужно заниматься тяжелым физическим трудом, чтобы содержать семью. Любовь между Кадимом и Бинту разгорается как пламя, вскоре у них появляются дети: Амаду и его сестра Амина. Четыре года они живут вместе, но в последний год что-то меняется. Бинту проводит всё больше и больше времени в церкви, а в глазах её появляется странный фанатичный блеск. Не проходит и много времени, как Бинту бросает Кадима и детей, словно чужих, ради проклятого священника Об этих последних годах в истории своей семьи Амаду старается не думать, а иначе в голове неизбежно возникают вопросы. Почему? За что? Чем лучше? Может быть, это всё же его вина?.. - Просто будьте очень осторожны и не связывайтесь с кем попало, - Амаду снова оборачивается на голос папы и слабо улыбается своему единственному родителю: тревога из глаз папы так и не уходит, но, во всяком случае, он больше не пытается уговорить его отменить поездку, и на том спасибо. Папа немного приглушает радио – действительно, новый сингл 2Pac не слишком подходит для фоновой музыки во время папиной минутки наставлений – и лихорадочно оглядывает квартиру, не зная, за что зацепиться глазами. – Я вам тут с собой сэндвичи с паштетом приготовил, может возьмете? – наконец находится он, явно готовый сорваться с места на кухню. При мысли о папином паштете у Амаду скручивает живот: в их семье готовили либо он сам, либо сестра, так как навыки папиной готовки оставляли желать лучшего, и практически всё раннее детство они питались едой на вынос. Иногда, вот как сейчас, папа всё же пытался что-то скулинарить, и результат очень редко оказывался съедобным. Амаду отводит глаза, пытаясь придумать хорошую отмазку, которая не обидит папу и избавит их от необходимости тащить с собой это жалкое подобие на паштет, но помощь приходит откуда не ждали. - Спасибо, месье Фаал, но мы с Амаду собираемся еще зайти к моим родителям по пути, а мама мне сто процентов наготовила кучу еды, - Амаду с едва заметной улыбкой поворачивает голову в сторону сидящего на ветхой табуретке в углу Камиля и очарованно смотрит на то, как утреннее солнце запутывается в его выбеленных волосах, делая их практически золотыми. Папа добродушно улыбается Камилю, прямо как тогда, в их первую ночь, когда их чуть не застукала сестра, и Амаду пришлось представить своего еще-тогда-даже-не-парня как нового лучшего друга. Черт, как же ему тогда было неловко! Они ведь тогда только-только закончили и всё еще пытались перевести дух, с трудом умещаясь на узкой кровати Амаду, переплетя руки, ноги и пальцы, холод к теплу, черное к белому, темнота к свету. Амаду тогда глаз не мог оторвать от Камиля, пытаясь запечатлеть в своей памяти каждую полуулыбку, каждую веснушку, каждую родинку, довольно жмурясь каждый раз, когда дыхание Камиля щекотало его шею. Из проигрывателя на столе доносился неземной голос Хоуп Сандовал, легкий сквозняк приятно обдувал разгоряченное тело, и Амаду переполняли неверие, что такому как он достался кто-то настолько совершенный, и любовь, растущая в его как оказалось вовсе не неспособном на это сердце с каждой секундой. Так что отчетливые звуки закипающего чайника на кухне стали для обоих неприятной неожиданностью. Камиль смотрел на него осоловевшими глазами, не имея ни малейшего представления, что происходит, в то время как Амаду лихорадочно носился по комнате, подбирая с пола носки, трусы и прочие элементы одежды, сброшенные на пол в порыве подростковой страсти. В итоге, несмотря на опасения Амаду, к нему в комнату никто так и не постучался, дав более чем достаточно времени, чтобы привести себя в порядок и даже принять душ. Выйти они решили сами: прятаться смысла не было. Камиль справедливо заметил, что он придет к Амаду домой еще не раз, и представить его в качестве друга было бы довольно логично. Папа тогда так радовался – еще бы, в кои-то веки его нелюдимый сын с кем-то сблизился – но был бы он так же счастлив, знай настоящую природу их отношений? Амаду знает, что, скорее всего, он хотя бы попытался бы понять, и всё же рисковать не хотелось. В какой-то момент их секрет неизбежно раскроется, но пусть лучше так, чем терпеть неловкие разговоры и настороженные взгляды. - Ладно, мальчики, - тяжело выдыхает папа и сгребает сначала одного, а затем другого в свои медвежьи объятия, и Амаду привычно щелкает его по лысой голове, чем всё-таки вызывает у него легкую усмешку. – Камиль, ты уж проследи за моим непутевым сыном, чтобы он там ни во что не ввязался! На тебя вся надежда, - Амаду на это отвечает вздернутыми бровями и прожигающим взглядом сначала в сторону папы, а затем еле сдерживающего смех Камиля. В другой ситуации Амаду бы поспорил, что это Камиля надо контролировать, а не его, но, конечно же, папе не стоит знать, что это Камиль на него плохо влияет. - Торжественно клянусь, что уберегу вашего сына от всех встречающихся на пути опасностей, - деланно-серьезно провозглашает Камиль, с трудом поднимая два тяжелых рюкзака с их уже запакованными вещами и направляясь в сторону двери из квартиры. – Но вы же его знаете – Амаду, да помоги ты, блин, мне что, одному это всё тащить? Сам нагреб этих своих дисков! – если ему что взбредет в голову, то его фиг остановишь! - Кто бы говорил, - бурчит Амаду, зарабатывая себе тычок в бок от Камиля – в обычных обстоятельствах это был бы поцелуй куда-то в шею, но, к сожалению, они не одни – и забирая у него один из рюкзаков. – Пап, я обещаю, всё будет хорошо, и мы будем предельно осторожными! - Хорошо, хорошо, - папа выдавливает из себя слабую улыбку, которая никого особо не убеждает, но и заставить его перестать беспокоиться – это уже заранее проваленная миссия. Он еще раз обнимает их обоих, теперь уже одновременно, и Амаду пользуется этим как возможностью несильно ущипнуть своего парня за задницу, что вызывает у последнего тихое, никем кроме них двоих не услышанное «hé!(14)» и убийственный взгляд. Амаду лишь ухмыляется: нефиг было притворяться паинькой, когда с девяносто процентной вероятностью они найдут проблемы на свою пятую точку благодаря Камилю. Месть удалась. Услышав звук поворачивающегося замка, с дивана наконец подскакивает сестра, до этого неотрывно пялившаяся в свой новенький, купленный на первые заработанные деньги пейджер. С деланной неохотой она обнимает Амаду, и тот щекочет её щеку одной из её множества мелких косичек, за что получает заслуженный щелбан. Затем осторожно кивает Камилю – его она почему-то побаивается, однажды признавшись брату, что он «какой-то слишком крутой» - и становится рядом с отцом. - Провожаете меня, как на войну, - закатывает глаза Амаду, по очереди вытаскивая оба их рюкзака на грязную лестничную клетку. Лифт снова сломан, и придется тащить их вниз с седьмого этажа – перспектива, не вызывающая сильной радости. Ну, уж что тут поделать, это Aulnay-Sous-Bois, как-никак. У них хотя бы в подъезде мочой так сильно не воняет, как в большинстве домов. – Мы будем в порядке и позвоним, как только доедем до Авиньона! - Обязательно, - папа пытается звучать строго, но Амаду знает, как он переживает. Хорошо хоть у него с сердцем всё в порядке, а то с такими нервами он бы себе уже инфаркт заработал. – Пока, бандиты! - Пока, пап! - До свидания, месье Фаал! – вразнобой отвечают Амаду и Камиль. Они обмениваются радостными ухмылками, и Амаду бросает прощальный взгляд на квартиру и на остающихся в ней родных. Конечно, он будет скучать по этому всему: по мягкому дивану с кучей разноцветных подушек на нем, по заставленным глупыми сувенирами подоконникам, по шатающемуся столу со следами из под чашек кофе, по вот-вот грозящемуся отдать концы кактусу на кухне, который ни у кого не хватает решительности наконец выбросить. По заклеенным бесчисленными плакатами с любимыми певицами стенам в его спальне: Brandy, TLC, Aaliyah, Destiny’s Child – все его королевы R&B. По ничего не значащим перепалкам с сестрой и её низкому, лающему смеху, по разговорам о чем угодно с папой и неподдельному интересу в его глазах каждый раз, когда Амаду заговаривает о своих планах на будущее. Но ведь и впереди его ожидает столько всего! Целый месяц свободы, целый месяц без необходимости прятаться, скрывать свою сущность и пытаться казаться кем-то другим. Целый месяц вдвоем с самым дорогим человеком на свете. Амаду широко улыбается – он готов, черт возьми – и, помахав последний раз папе и сестре, наконец захлопывает за ними дверь. . 2. 11:47 Поезд B YAGO, отходящий от Gare d’Aulnay-Sous-Bois по маршруту: Gare du Blanc Mesnil, Gare de Drancy, Le Bourget, Gare de la Courneuve Aubervilliers, La Plaine – Stade de France с конечной точкой назначения в Париже, Gare du Nord Оглушающий стук колес, прямо как в конце той песни The Beatles, которую они написали под ЛСД. Покрытые грязной тканью с давно стершимся уродливым узором темно-синие пластиковые сиденья, на которых за все те годы, что их не чистили, сто процентов побывали и рвота, и кровь, и сперма. Толстый мягкий слой из старой жвачки под ними, которую никто никогда даже не пытался соскрести. Обшарпанные, мутные окна, через которые можно разглядеть разве что силуэты проносящихся мимо домов и деревьев. Люди. Спешащие на работу, в церковь, на свидание. На встречу в кафе со старым знакомым, которая закончится жарким и ничего не значащим сексом. На похороны к своему ненавистному двоюродному дяде, который любил поднять руку каждый раз, как выпивал. На поход в зоопарк со своим шестилетним сыном, чтобы купить ему креп с нутеллой, а затем снова не видеть его еще месяц. На плановое обследование к врачу, который с деланным сожалением абсолютно неожиданно объявит: «осталось вам недолго». На прогулку с друзьями детства, с которыми разговаривать уже вроде как не о чем, кроме общих воспоминаний, но которых так не хочется терять. Люди. Хмурящиеся, улыбающиеся, нервничающие, предвкушающие. Пытающиеся занять время дороги чтением неинтересной газеты, постоянным одергиванием ни в чем особо не провинившегося ребенка или разглядыванием других пассажиров, лишь бы успокоиться и не думать, не показать излишней радости, грусти или злости незнакомцам, которым на самом деле абсолютно наплевать. Люди, так спешащие прожить еще один ничего не значащий для этого мира день. И он от них ничем не отличается. «Добро пожаловать на состав RER от Mitry-Claye до Gare de Robinson, останавливающийся на следующих станциях…», - Амаду слушает уже ставший родным механический голос с идеально аристократическим парижским акцентом, с таким, как он представлял, разговаривают родители Камиля. Интересно, зачем же этой женщине нужны были деньги, ради которых она согласилась на такую плебейскую работу, как запись своего голоса для объявлений в поездах? Возможно, она хотела сбежать от своего такого же аристократа-мужа, который, тем не менее, не гнушался поднять на нее руку. Или, может, она была как Камиль – паршивая овца в своей семье, сплошное разочарование «любящих» родителей, не согласившаяся соответствовать их многочисленным стандартам или полюбившая не того: бедного, азиата или черного. Или, может, не ту. Может, даже, тоже бедную, азиатку или черную. Шансы, конечно, малы, но, может, после того, как она нашла себе эту подработку, у нее всё стало хорошо. У нее получилось «долго и счастливо», и она теперь безумно далека от этих вечно спешащих и совершенно не понимающих её людей. Шансы невелики, но Амаду лелеет в себе надежду. В конце концов, этот поезд – единственное место, помимо, конечно же, родного Aulnay-Sous-Bois, где он чувствует себя на своем месте. Все, кто едет на этом поезде, - «свои»: с кем-то, конечно, у Амаду есть своя история и даже не самое приятное прошлое, но никто из них не представляет собой внешней опасности. Все знают его в лицо, для них он в первую очередь человек, а не безымянный ярлык. Если у него и не лучшие отношения с кем-то из них, то исключительно благодаря личностным конфликтам, а не стереотипному мышлению. В этом поезде он может спокойно стоять рядом с людьми, не получая подозрительных взглядов украдкой, может улыбаться детям и даже попробовать пофлиртовать с незнакомой девушкой (не то чтобы его это интересует, но, чисто теоретически, никто бы его за это не стал судить, и, максимум, он бы получил вежливый отказ). Он не урод, преступник или потенциальная опасность. Он просто Амаду. Камиль, конечно же, ощущает себя здесь далеко не так же комфортно, как сам Амаду. Но это и логично: он не родился и не прожил всю жизнь в Aulnay-Sous-Bois. Для остальных пассажиров он не просто Камиль: он странный друг Амаду, одевающийся как девчонка-хиппи. Да, на Камиля косились в течение всей их поездки, но, до тех пор, пока Амаду с ним, его бы ни за что не тронули. Другое дело, когда Камиль ездит к нему один. Амаду знает, что его парень боится, действительно боится, что в какой-то день – или, скорее, ночь – кто-нибудь наконец сорвется. Кто-нибудь схватит его, на платформе или уже на выходе со станции, затащит куда-нибудь, придавит коленом к полу. Изобьет ногами до потемнения в глазах, или, может, начнет с лица. Может, вообще захочет «показать, как быть настоящим мужиком» - как ни иронично, в попытке поглотить его тонкое, бледное, сопротивляющееся тело. Амаду в последнее не верится, всё же, в этом совсем никакой логики нет, но Камиль говорил, что слышал много подобных историй. И не то чтобы Амаду самому не страшно. Камиль – его свет, а темноты без света не существует. Он содрогается каждый раз, когда мысленные образы ярко-красных потеков на светлой коже возникают в его голове. Но из этой ситуации нет выхода. Не то чтобы они не пытались его найти. Конечно же, пытались, и это привело к их первой серьезной ссоре спустя пять месяцев отношений. Амаду предложил Камилю одеваться менее… Как он тогда выразился, «экстравагантно», когда он едет в Aulnay-Sous-Bois. Камиля возмутил даже не столько сам совет, сколько формулировка. - Не смей называть это экстравагантностью, - шипел он воинственно, бурлящая злость на его обычно освещенном ленивой улыбкой лице смотрясь так неправильно. Из магнитофона на подоконнике доносилось Get Gone Фионы Эппл, и Амаду, уже понявший, что своими словами надавил на сокровенное, лишь надеялся, что не возненавидит одну из своих любимых песен после этого. Во всяком случае, ‘fucking go’ было очень убедительным и могло дать Камилю идею, которая бы привела к непоправимым последствиям. – Это не какая-то прихоть или каприз. Это – я, это моя личность и душа. Я не могу взять и отказаться от части себя и стать кем-то другим, кем-то, чье существование станет для меня неимоверной болью, только потому, что какие-то идиоты всё еще живут в прошлом веке и не способны принять самовыражение. Putain, Амаду, ты что, совсем не понимаешь, как много это для меня значит? Я никогда не прятался и не собираюсь начинать сейчас! Глядя в раненые глаза Камиля, Амаду хотелось надавать себе самому пощечин за то, что он сказал. Он был неправ, так неправ. Для Камиля его джинсы клеш, его бусы и серьги, его завязывающиеся на талии рубашки и венки из полевых цветов действительно не были простой прихотью, он не мог без них точно так же, как плохо видящие люди не могли без очков; он прожил всю жизнь, доказывая это всем окружающим и платя за это ненавистью одноклассников, синяками и ремнем отца. Но они оба – и Амаду, и Камиль – знали, что ничего из его прошлого опыта не сравнится с тем, что случится с ним, если кто-то из Aulnay-Sous-Bois всё же сорвется. Амаду после этого извинялся. Долго, старательно, подбирая правильные слова, с надеждой на то, что Камиль поймет, насколько он не хотел обесценивать его личность и душу. В какой-то момент Камиль прервал его, нежно погладив по щеке и заглянув в глаза. Ему не нужно было ничего говорить: Амаду понял, что прощен. А потом Камиль предложил, чтобы Амаду просто почаще приезжал к нему в Париж, и всё снова полетело к чертям. - Ты думаешь, мне не страшно?! Ты серьезно думаешь, что для меня каждая поездка в Париж – не игра на выживание?! Здесь меня знают, здесь я в безопасности, а там… Да посмотри же ты, черт возьми, на меня! – Амаду, не сдерживаясь, схватил Камиля за подбородок и заставил поднять голову. На глубине сознания он всё же с облегчением отметил, что не видит страха в его глазах. Камиль был одним из немногих людей, с которыми он мог свободно выражать свою злость, не опасаясь катастрофических последствий. – Смотри! Смотри внимательно, кто стоит перед тобой, и попробуй еще раз поудтверждать, что мне в Париж ездить будет проще, и что я одним своим внешнем видом не провоцирую людей на насилие! Merde(15), мы в одной гребаной лодке, вот только в отличие от тебя, я физически ничего изменить не могу! Тот разговор им обоим запомнился навсегда. Амаду после этого старался почаще сопровождать Камиля по дороге к нему и обратно, встречать его на станции и делать всё, чтобы обеспечить его безопасность. Камиль же больше никогда не утверждал, что для Амаду что-то было бы «легче», хорошенько не обдумав свои слова. Они оба понимали, что, скорее всего, в какой-то момент что-то произойдет. Закон Мерфи не отменял никто, и каждый раз, как они договаривались встретиться, у Амаду в голове всплывали эти правила, выписанные угловатым почерком бабушки в её потрепанном блокноте:1) Если что-то может пойти не так, это обязательно случится. 2) Предоставленные самим себе события имеют тенденцию развиваться от плохого к худшему. 3) Всякое решение плодит новые проблемы. 4) Из всех неприятностей произойдет именно та, ущерб от которой наибольший. 5) Если четыре причины возможных неприятностей устранимы, то всегда найдется пятая.
Папа, несмотря на свое бесконечное уважение к бабушке, никогда не мог понять её пожизненный пессимизм: «как же», говорил он, «мир полон красоты и возможностей, так зачем же концентрироваться на потенциальных проблемах, которые, скорее всего, так никогда и не возникнут?». Особенно в последнее время – новый миллениум уже виднелся даже не за горизонтом, а на соседней улице; и папа, как и многие, горел надеждой, что вот-вот всё изменится – обязательно к лучшему, и никак по-другому. Бабушка же была абсолютно противоположного мнения: она была уверена, что 2000-ый год принесет им всем одни беды. «Кто знает», - рассуждала она, не обращаясь особенно ни к кому конкретному, сконцентрировав всё свое внимание на небольшом переносном зеркальце и затягивании искусно закрученного тюрбана на голове, «Может быть, нам вообще суждено было прожить только два тысячелетия, и Аллах просто сотрет нас всех с лица земли». Еще маленький, Амаду всегда склонялся на сторону папы, ведь надеяться на лучшее – гораздо проще, чем принять, что в некоторых областях жизни безысходность неизбежна. Но чем старше он становился, тем больше он понимал бабушку. Прожившая всю свою молодость в Мали и своими глазами повидавшая все разрушительные эффекты колониализма в полной потенциала нации, она, как никто, имела право на пессимизм. - Мы могли бы быть самой богатой страной на всем континенте, - мечтательным голосом рассказывала она, укладывая их с сестрой спать: в детстве папу Амаду часто задерживали на работе до самой ночи. – Мы были Империей, внуки мои, Малийской Империей – самой большой на всем континенте. Традиции, культура, язык – это всё шло от нас, мы задавали течение, как река, распадающаяся на множество русл. Мы были первой нацией по торговле, по искусству, по образованию – не этой чуши, что вам преподают в школе, а духовному просвещению, - всего за несколько лет научившаяся писать на пятом десятке своей жизни бабушка никогда не отдавала себе в этом отчета, относящаяся к западному обучению как к принудительной необходимости. Для нее всегда гораздо важнее была «школа жизни» - умение сотворить, устранить и обустроить – а так же закрепление моральных принципов, которым она неукоснительно следовала всю свою жизнь. – Наши мастера были искусны, воины – храбры, а земли – плодородны. Кто знает, может, если бы французы – чтоб они все сгинули, тьфу! – не забрали у нас всё силой, мы бы жили, да простит меня Аллах, словно на первой ступени Рая. Засыпая, Амаду всегда представлял себе Малийскую Империю вымышленного будущего, в котором Франция не отняла у них свободу. Величественные храмы вместо на одной руке пересчитываемых мечетей Парижа, караваны верблюдов вместо верениц застрявших в пробке машин, палящее солнце вместо затяжных дождей. Посуда из слоновой кости, а не так легко разбивающаяся – прямо как чьи-то мечты – керамика. Массивные разноцветные украшения, а не приевшийся жемчуг, такой скучный в своей белизне и одинаковости. И валюта: слитки золота, а не лишенные какой-либо настоящей ценности банкноты с изображениями военных преступников и мародеров на них. И он сам: в своем воображении Амаду всегда рисовал себя творческим ремесленником, может быть, даже скульптором, полностью отдающемуся своему делу, без отвлекающих факторов в виде насущных, но таких глупых проблем современного мира. В этих фантазиях Амаду всегда был счастлив, и, как ему казалось, в её собственных фантазиях бабушка тоже разделяла его счастье. К сожалению, счастье заканчивалось фантазиями, не следуя за ними в реальную жизнь. Бабушка никогда не знала счастья, оно для нее всегда существовало только в недостигаемой мечте великой Малийской Империи нашего времени, в ностальгии по несуществующим временам. Её жизненная философия всегда напоминала Амаду песню Portishead (пусть она бы и, скорее всего, очень разгневалась, услышав сравнение с чем-то настолько западным): Ohh, can't anybody see We've got a war to fight Never found our way Regardless of what they say(16) Бабушка ненавидела Францию всем сердцем, по её вине обделенная хорошей жизнью на своей родине и принужденная последствиями её правления покинуть свою страну и жить, как она выражалась, «на вражеской территории». Еще меньше она любила Париж: за его комплекс индивидуализма, за неспособность его жителей делать что-либо на благо обществу, а не самому себе, за тлетворный капитализм, с легкостью выбрасывающий своих всё еще дышащих жертв за борт в открытое море на съедение акулам. В последнем Амаду её взгляды разделял, и, в отличие от папы, не так уж и противился её пессимизму по отношению к Франции и французской нации. Тем более, не то чтобы предсказания бабушки когда-либо не сбывались. Всю свою юность она твердила, что благодаря Франции совсем скоро их жизнь превратится в Ад на земле, и так и случилось: жизнь заставила её добровольно переехать в свой личный Ад, в страну завоевателя. И противилась она отношениям между отцом Амаду и своей ударившейся в христианство и бросившей новообретенную семью дочерью, как выяснилось, не спустя. Всё плохое, что, по её мнению, было суждено случиться – всегда случалось. И это лишь укрепляло веру Амаду в то, что Закон Мерфи всё же имеет силу. Пока им с Камилем удавалось избежать трагедии. Но это только пока. И сейчас, уезжая на целый месяц, они всего лишь дают себе отсрочку. - Всё в порядке, bébé? – Амаду поворачивает голову и получает одну из любимых улыбок своего парня: легкомысленную, радостную и дерзкую. Камиль любит приключения, поездка была, конечно же, его идеей, и сейчас он не может усидеть на месте, постоянно ерзая и не зная, чем себя занять. Они сидят на соседних сиденьях, деля одни наушники на двоих, их руки соединены – не на виду, конечно, а прикрытые курткой – и Амаду нежно поглаживает большим пальцем его ладонь, в попытках угомонить (себя) и немного расслабить. Играющая песня как никогда подходит к моменту, и обещание ‘to run away with you’ впервые приближается к реальности. - Не волнуйся, всё хорошо, - в отличие от Камиля, Амаду сдерживает себя от хаотичных движений, но на самом деле он довольно сильно нервничает. Мысли о Законе Мерфи не дают ему покоя, да и, в конце концов, не исключено, что папа прав, это их первая поездка, и произойти может что угодно… - Всё будет хорошо, - повторяет он, скорее для себя. В ответ Камиль озорно заглядывает ему в глаза и одними губами шепчет ‘you’re just like heaven’ вместе с солистом The Cure в наушниках. Амаду, дождясь следующего куплета, отвечает. ‘Yes, I’m in love with you’. . 3. 13:08 10 округ Парижа Супермаркет Monoprix 3, 2, 1, allons-y(17). Вперед. Поворот налево. Поворот направо. Два шага назад. Снова поворот. Каждый раз, заходя в супермаркет в Париже, Амаду чувствует себя так, будто он играет в Pac Man(18) на самом сложном уровне. Вот только играет он не за самого Pac Manа, а за одну из точек, что отчаянно пытается избежать своей нелегкой судьбы быть съеденной. И Pac Man в этой игре не один: желтые голодные круги – на каждом шагу, и они следят, наблюдают за каждым его шагом, с садистским удовольствием ожидая, когда же он оступится. И вот тогда они откроют настоящую охоту: жестокую, кровожадную и настолько беспощадную, что вся эта слежка покажется сказкой. Интересно, они правда чувствуют себя хищниками? Упиваются своим контролем над ситуацией? Мечтают ли увидеть, какого цвета его кровь?.. Амаду оборачивается: конечно, на него смотрят. На этот раз он чувствует себя чуть более уверенным – охранник старый, лет так под семьдесят, и реальной опасности не представляет. Но, с другой стороны, тут гораздо больше шанса, что он придерживается старых взглядов и сгорает от ненависти к таким, как он. И тогда ему пиздец – полный и тотальный. Потому что если этот мужик захочет, он сможет обвинить его в чем угодно. Вперед и налево. Тупик. Разворот. Амаду чувствует себя фермершей из детской потешки: Il était une fermiere Qui allait au marché Elle portait sur sa tête Trois pommes dans un panier. Les pommes faisaient rouli-roula, Trois pas en avant, Trois pas en arrière, Trois pas sur l’côté, Trois pas sur l’autre côté.(19) Дальше, снова направо. Мимо бесконечных рядов, нагло подмигивающих ему красными ценниками. Сыр, овощи, мясо. Паштет и раклеты(20), замороженные улитки, готовые салаты из сырых овощей без приправы – всё это французское говно, на которое нормальный человек даже не посмотрит без опаски. Кто вообще решил, что французская кухня – одна из лучших в мире? Может, англичанин, американец, скандинав или немец? Тогда понятно: у всех этих наций серьезные проблемы со вкусовым восприятием. Короткий взгляд назад: глаза-бусинки всё еще впиваются в его спину. Лица, лица, лица – все как один цвета снега, все как один отводят глаза, все как один мысленно называют его словом, которое запрещают говорить своим детям. Когда The Clash выпустили Lost in the Supermarket, они явно не учитывали, что таким, как Амаду, в супермаркете потеряться невозможно. Как, если за тобой постоянно следит дневной дозор? Охота. - Как думаешь, мы можем себе позволить купить пива в дорогу? – Камиль легко теребит рукав его толстовки, отвлекая от продумывания плана побега. Это уже инстинкт: каждый раз, заходя в супермаркет, Амаду находит глазами запасной выход или же какой-нибудь стеллаж, за которым можно спрятаться. У него было слишком много ситуаций, когда вся эта паранойя действительно помогала. …Каков шанс, что вон та зеленая дверь рядом с молочным прилавком, помеченная негостеприимным «privé»(21), закрыта на замок? – Или хрен с ним, давай возьмем Orangina(22), она на вкус лучше, а чтоб развлечься у нас есть Madame Ganja(23), - беззаботная улыбка совсем не озабоченного тем, что они не могут позволить себе даже пива, Камиля, отдается болезненной нежностью в сердце Амаду. Его парень такой храбрый. Несмотря на то, что он вырос в роскоши, в богатой среде, где ему было позволено что угодно, он с легкостью променял ожидающую его жизнь золотой молодежи на возможность быть самим собой. И правильно расставленные приоритеты лишь одно из множества его достоинств. Амаду до сих пор помнит свою реакцию, когда Камиль впервые заговорил с ним о своих отношениях с родителями. К тому моменту они были вместе около пары месяцев, и в отличие от самого Амаду, который только и говорил, что о своей семье, Камиль никогда даже не затрагивал эту тему. А Амаду и не спрашивал, считая, что всему свое время. И был прав: позже Камиль благодарил его за его ненавязчивость, убеждая, что это помогло ему полностью подготовиться к разговору. Родители Камиля были потомками настоящей французской интеллигенции. Их брак был несчастливым, но крепким: и мать, и отец придерживались одинаковых мнений и жизненной позиции, просто не любили друг друга. Чувства в их семье было принято скрывать за фальшивыми полуулыбками, ничего незначащими традициями и высокими манерами. Камиль, мальчик-солнце, ощущающий любую эмоцию в два раза глубже, чем обычный человек, в эту безэмоциальную тюрьму, понятное дело, не вписывался. Впервые поймав Камиля за примеркой одолженной у подруги юбки, его мать заставила его изрезать неповинный предмет одежды ножницами на мелкие кусочки, а затем дала настолько сильную пощечину, что на следующий день семейный доктор обнаружил сотрясение. Впервые поймав Камиля с косяком, его отец напился и избил его ногами. - У меня тогда в голове только одна мысль крутилась, - они сидели на кровати Амаду, в родной комнате, которую Камиль называл не иначе как убежищем. Камиль крепко сжимал его ладонь, но глаза его были отведены, упрямо продолжая смотреть куда-то в угол комнаты. Кортни Лав кричала что-то из проигрывателя, и Амаду, сгорающему от желания сделать больно родителям его парня, которых он никогда не встречал, но которые посмели ранить кого-то настолько светлого и теплого, безумно хотелось к ней присоединиться. – Отец наказал меня за наркотики, и тут же набухался как мразь. Алкоголь – наркотик в сто раз хуже. Под травкой я просто расслаблен и счастлив, под виски отец ненавидит весь мир. Блядские предубеждения… Впервые Камиль сбежал из дома после инцидента с юбкой. Ему было всего четырнадцать, он выскочил из дома в одной футболке как только услышал захлопнувшуюся за врачом дверь, в кармане – лишь два франка, недостаточно даже на телефонный звонок. Два часа он шатался по городу, но в итоге пронизывающий февральский холод заставил его вернуться домой в поражении. - С тех пор в общем подсчете я сбежал двадцать четыре раза, - Камиль говорил так, словно это нормально. Словно в каждой семье такое происходит, словно никто из его многочисленных друзей не купается в родительской любви. – И каждый раз я отмечаю дату, чтобы у меня всегда было напоминание о том, что они сделали, и причем не один раз. Я не злопамятный человек, я быстро прощаю. И их простить бы я тоже смог, но я не хочу, - последние слова Камиль произнес очень тихо, уставившись на носки своих кроссовок и закусив губу, и Амаду захотелось обнять его и никогда не отпускать. - Зачем же ты тогда возвращаешься домой? – после секунды размышлений решив дать ему пространство и не сковывать в своих руках, Амаду всё же заставил Камиля наконец повернуться к себе, осторожно погладив его по скуле. Камиль смотрел на него больными, виноватыми глазами. - Я не хочу возвращаться, я правда не хочу. Но каждый раз они меня убеждают, - он сцепил руки в замок. С силой врезался ногтями в кожу на руках, оставляя небольшие красные полукруги на ней. Всё его тело кричало: я знаю, что я не должен, но я не могу по другому. – Сколько раз мне друзья говорили: ты им нужен только для имиджа семьи, они лишь пытаются создать вид семейного благополучия перед их обширным кругом общения. И я с ними соглашался, но всё же, каждый раз, когда мама плачет в трубку, а отец обещает всё простить, если только я сниму с себя женские тряпки, они меня убеждали. Всего на пару дней, но убеждали, что проблема действительно во мне, что это я – грешник, неправильный, ужасный сын, и что они страдают из-за меня. Так, к сожалению, работает мой мозг, - Камиль криво усмехнулся, и пару слезинок всё же скатились по его щеке. Он не спешил их стирать, слишком погруженный в свои мысли, так что этим занялся Амаду, осторожно проводя большим пальцем по его бледной коже. – Если бы не травка, я бы находился в этом состоянии тревоги двадцать четыре часа в сутки. Поверить не могу, что мое ебаное лекарство до сих пор нелегально. - Как думаешь, скоро его легализируют? – Амаду попытался перевести тему, видя, как сильно разговор о родителях расстраивает его парня. Конечно, он был благодарен, что Камиль поделился с ним, но он бы лучше предпочел никогда не знать, чем заставлять его снова переживать боль воспоминаний. На этом было пора закончить. - Надеюсь, может, через лет двадцать… - Камиль забросил одну руку на плечо Амаду, позволяя тому перетащить верхнюю часть его тела к себе на колени. Амаду грустно улыбнулся, зарывшись носом в белоснежные волосы. Камиля хотелось укрыть от всего мира, но он бы никогда не посмел сказать ему об этом: Камиль всегда боролся за свое место на этой планете, несмотря ни на что. – И вот тогда мы, педики, восстанем, - тихо засмеялся он куда-то Амаду в шею, снова становясь привычной солнечной версией самого себя. Наверное, именно в тот день Амаду полюбил Камиля по-настоящему. Его смелость противостоять обществу и семье восхищала Амаду, но еще больше его восхищало его милосердие. Нужно обладать огромной внутренней силой, чтобы продолжать любить людей, которые причинили тебе столько боли. А Амаду знал, что Камиль любил своих родителей, любил несмотря ни на что – принцип You Get What You Give из песни New Radicals не работал в его случае – пусть, может, он и отказывался себе в этом признаваться. Но Амаду видел, как Камиль изредка поглядывал на крошечную, измятую фотографию его семьи, обычно спрятанную на самом дне сумки. Видел, как он звонил своему далеко не самому любимому дяде, разделявшему взгляды родителей и относившемуся к Камилю как к заразному, лишь бы узнать, не разболелась ли у отца спина из-за дождей. Видел, как иногда он с улыбкой начинал вспоминать веселые моменты из детства, а затем осекался и замолкал, впиваясь в пол пустым, обреченным взглядом. Было бы настолько проще, если бы Камиль не любил своих родителей, ведь тогда бы их отношение к нему и не ранило настолько сильно. Но тогда он бы и не был Камилем, без своей доброты. Да, он их не простил, но любовь и не требует прощения. - Эй, ты! Так и будешь тут стоять? Либо бери уже что-то, либо уходи! – Амаду стремительно оборачивается на раздраженный, пропитанный неприязнью голос с раскатистым южным акцентом. Конечно же, это охранник: как же он был прав, изначально думая, что этот может доставить ему кучу проблем. Таким, как он, задумываться в общественных местах категорически нельзя. Опасно. - Простите, я сейчас уже пойду на кассу, - отвечает Амаду, не слишком громко, но и не слишком тихо, избегая прямого контакта глазами – это почему-то часто воспринимают как признак агрессии. За столько лет он знает все тонкости общения с подобными людьми, с детства слушая лекции на эту тему от папы и закрепляя их личным опытом. Он ненавидит становиться маленьким, ненавидит подстраиваться и склонять голову. Но он так же знает, что с такими малейшее неверное движение – и на тебя сразу же обрушатся все возможные беды. Слишком много он видел примеров, где таких как он ломали. Никогда – за что-то, всегда за выдуманный повод. Но если можно избежать того, чтобы у них была даже возможность этот повод выдумать, Амаду это сделает. - Йоу, какого хрена вы на него наезжаете? – в отличие от него, Камилю не нужно следовать строгому своду правил. Не нужно бояться, когда он не хочет, не нужно выдавливать из себя ложную покорность. Конечно, к нему тоже есть за что придраться – наверняка этот охранник про себя в голове уже трижды назвал его педиком – но он не может разрушить его жизнь одним щелчком пальцев так, как он может разрушить жизнь Амаду. Другое дело, что мужик может спустить свой гнев в сторону Камиля на Амаду, и вот тогда… Даже не хочется представлять. Нет. - Не волнуйся, Камиль, - Амаду закатывает глаза на в данный момент совершенно бесполезные попытки его парня «защитить его честь». – Серьезно, прекрати, пойдем платить, - сквозь зубы цедит он, видя, как Камиль снова открывает рот, явно готовый разразиться гневной тирадой, и тащит его за локоть в сторону кассы, не давая времени на протесты или возмущения. Нет, никаких конфликтов. Только не сегодня, когда они практически уже сбежали из этого города к такой желанной и, обычно, недостигаемой, свободе. Камиль – его солнце, его свет. И поэтому-то он и никогда не поймет. Никогда не поймет, что таких, как Амаду, опасность поджидает за каждым углом. А даже если и поймет – эту опасность не сможет различить. Подобное можешь увидеть только если ты был в тени всю свою жизнь. Никто в этом магазине не понимает, что буквально только что судьба Амаду висела на волоске. Никто… Подходя к кассе, Амаду понимает, что ошибся. Кассирша – молодая азиатка с ярко накрашенными глазами и длиннющими заостренными ногтями, нервно постукивающими по спинке стула – смотрит на него с полным осознанием происходящего. И с сожалением. Не с сожалением вовлеченных, сидящих за обеденным столом и вполуха слушающим новостную трансляцию об очередной смерти, об очередном нападении, об очередной пропаже в окраинных районах. А с сожалением знающего. С сожалением испытывавшего подобное на себе каждую минуту своей жизни. - Прости, - едва слышно, не поднимая глаз, шепчет она, пробивая их первый товар. Амаду дожидается, пока она снова поднимет глаза, и легко кивает ей, выдавливая из себя улыбку. Девушка отвечает ему улыбкой в ответ – такой же печальной, как и у него самого. Этот обмен не остается без внимания. Не охранника, слава богу: тот, удостоверившись, что Амаду выходит из магазина, тут же утыкается в газету, которую читал до этого, снова ни капли не заинтересованный в своем прямом назначении. А Камиля. - Bébé, что за херня? – Камиль разворачивает его к себе и заглядывает ему в глаза. Голос его звучит странно, и в нем даже чувствуются обвинительные нотки. Амаду не очень понимает, к чему это всё идет. - Ты о чем? – выгибает он бровь, не горя желанием продолжать этот разговор. Что бы Камиль ни имел в виду, это будет относиться к произошедшему в магазине, а такие вещи Амаду терпеть не может мусолить. Он просто счастлив, что с этим неприятным эпизодом покончено. Он готов двигаться – дальше, как можно дальше от этого магазина. - Мне показалось, или ты только что флиртовал с той девушкой? – Амаду кажется, что он ослышался. Ну, не может быть, что его парень правда решил… Но нет. Камиль всё так же смотрит на него с легким обвинением и даже ревностью. Амаду бы обязательно посмеялся оттого, насколько глупым было их недопонимание, если бы эта ситуация не происходила с ним самим. - Камиль, ты ебанулся? Ты совсем, блять, идиот? – обычно он бы никогда не обратился так к своему парню. Даже если бы они ссорились – ни за что, он всегда старался выбирать слова и учитывать, насколько доброта Камиля делала его так же безумно ранимым. Но невежество Камиля – это только его вина, и ничья еще. – Ты реально не понимаешь, что только что произошло? – теперь Камиль уже смотрит на него с замешательством, и Амаду видит: он действительно не понимает. Логическая цепочка просто отказывается формироваться в его голове, просто потому, что с ним самим что-то подобное бы никогда не произошло. – Ты знаешь, почему ко мне доебался охранник? На это у Камиля хватает стыда смутиться. Конечно, он знает – он всё же не дурак, и защищать Амаду он полез не просто так, зная, что придирки охранника были несправедливыми, и откуда они исходили. Опустив голову и потупив глаза, Камиль еле слышно шепчет «да». - Так подумай же головой, почему из всех людей кассирша сказала мне «je suis desolée(24)»? – Камиль смотрит на него большими глазами, наконец соединив кусочки паззлов и осознавая свою ошибку. Амаду знает, что Камиль не хотел сморозить такую глупость. Что исходило это всё от незнания, от нехватки собственного опыта и любви – Камиль любит его и не хочет ни с кем делить, Камиль ненавидит, когда с Амаду флиртуют. И всё же, то, что он сказал, было ошибкой. И если сейчас не заострить на ней внимание, если не заставить его пожалеть о сказанном, он не придаст ей большого значения. А так, он всё еще не поймет, но уж точно хотя бы попытается понять. - Прости меня, солнце, - после недолгой паузы, наконец произносит искренние извинения Камиль, и Амаду этого хватает. Он знает, что его парень будет обдумывать и ругать себя за сказанное еще очень долго. А это всё, чего он и хочет: чтобы Камиль думал о таких вещах, думал, прежде чем говорить. – Я и правда идиот, - добавляет он со вздохом, и в глазах его плещутся океаны вины. Амаду знает, что он выучил свой урок. - Иди сюда, идиот, - мягко посмеивается Амаду, протягивая ему один наушник и подавляя в себе желание взять его за руку посредине людной улицы. Впрочем, заигравшая в наушниках By Your Side Шаде и так отражает все его мысли. Камиль, заслышав первые аккорды, встречается с ним глазами и посылает ему широкую, полную нежности улыбку. Он знает, что прощен. . 4. 14:27 11 округ Парижа « Qui n’avance pas, recule(25) » - одно из самых любимых выражений парижан. Надо обязательно двигаться вперед, говорят они, а иначе ты застынешь восковой статуей в тюрьме из собственного прошлого. Стоять на месте, оглядываться назад… Зачем, если можно забыть, выбросить из головы как ненужный мусор, сорвать пластырь и откинуть его как можно дальше от себя. Неважно, что там было раньше, когда есть, чего ждать, и на что надеяться. Да и даже если нет: бездумно затыкать собственное сознание – тоже неплохой вариант, когда нужно избежать внутреннего конфликта. Запри воспоминания на замок и закопай ключ. С глаз долой, из сердца вон. Парижская философия такая удобная, когда надо коллективно забыть прошлое. Не нужно даже утверждать «мы другие» - зачем, если тех, старых нас, больше не существует? Говорят, тело человека полностью обновляется каждые семь лет: старые клетки погибают, а вместо них появляются новые, никак не связанные с прошлыми. Тогда можно сказать, что спустя эти семь лет ты стал совершенно другой личностью. Но зачем терпеть семь лет, когда можно заявить, что ты уже не тот, в любой момент? Зачем ждать, если коллективное сознание настроено на амнезию, особенно когда воспоминания показывают тебя в таком плохом свете? А в Париже свет всегда был отвратительным. Забыть – это так легко, когда твой механизм жизни был четко отлажен твоими предками триста, пятьсот, восемьсот лет назад. Так просто назвать тех, кто не согласен со сложившейся системой, неправильным звеном, паршивой овцой в стаде, загнившем винтиком – и настаивать, чтобы они тоже оставили всё в прошлом, ведь их это больше не касается, верно? Если уж воспоминания приносят тебе такую неимоверную боль, как ты утверждаешь – так зачем вспоминать? Никто из них и не задумывается, что, может быть, какие-то следы прошлого невозможно уничтожить. Что это не они, те, кто напоминает о таком неприятном прошлом – прогнившие винтики, а все остальные, что сама идея механизма была изначальна неверна, и что они – единственные, кто пытается заставить эту чертову адскую машину работать, во вред самим себе стараясь сдвинуть с места другие застывшие детали. Легко говорить «забудь», если всю твою историю не стерли с лица земли. Колбер(26) – в первую очередь человек великих свершений, а не создатель Code Noir(27). Наполеон – великолепный генерал, принесший нации славу и гордость, а вовсе не восстановитель рабства во Франции. А всеми любимый президент – опора страны, и какая вообще разница, что он там говорил про «шумных и грязных»(28) иммигрантов? Зачем признавать вину, брать ответственность, что-то исправлять, когда можно просто заткнуть кучку несогласных, как, собственно, это и делалось всегда? А еще лучше – обозвать их радикалами, вечно всем недовольными, зашифровать за красивыми словами, что слишком уж много они хотят. Это всегда так было: еще тридцать лет назад Нина Симон уловила всю суть. I'm awfully bitter these days 'Cause my parents were slaves(29) Амаду бросает последний взгляд, полный полыхающей, но старательно утаиваемой – потому что непозволительной, – ярости на памятник посреди небольшого сквера и следует за Камилем в исписанный граффити подъезд. Может быть, лет через тридцать, это уродство сравняют с землей. - Bébé, ты не волнуйся, это не то чтобы прям тусовка будет, всего человек семь помимо нас. Просто прощальные посиделки, - как только за ними захлопывается дверь, Камиль берет его за руку и успокаивающе поглаживает по ней большим пальцем. Амаду понимает: его руки дрожат. – Я рядом, хорошо? – Камиль заглядывает ему в глаза. В них нет раздражения, лишь бесконечная нежность и забота. Амаду кивает и дарит ему мимолетный поцелуй. Конечно, изначально состояние Амаду не было вызвано волнением перед встречей с друзьями Камиля, но его парень прав. Тени тревоги на глубине сознания Амаду вот вот грозятся заточить его в плотный кокон из собственных сомнений: он всегда тяжело сходился с людьми, не любил большие компании и, в основном, не вызывал у людей симпатии. Разговоры один на один – о музыке, о политике, об инопланетянах, о чем угодно – совсем другое дело, ведь тогда всё внимание собеседника направлено на тебя, и не нужно ни с кем соперничать, чтобы вставить свое слово. А соревноваться с кем-то – последнее дело, особенно когда для тебя вся жизнь отведена в непрерывную эстафету, битву, погоню. Погоню за чем-то незримым и неосязаемым, но принудительно необходимым. С каждой ступенькой – une: merde, deux: putain, trois: connerie(30) – Амаду волнуется больше и больше. Что, если он не понравится друзьям Камиля? Вполне возможно, ведь таким, как он, понравиться людям всегда вдвойне сложнее, а с его закрытым характером и никогда ничего не выражающим, даже если в сердце бушуют ураганы эмоций, лицом – так тем более… Но ведь Камиль будет с ним, рядом. Амаду давно понял, насколько он сильнее, когда они вместе. Они останавливаются на третьем этаже, и Камиль с силой жмет на кнопку звонка. А затем, без какого либо перерыва, еще три раза. - Эти придурки иначе ничего не услышат, у них там бумбокс в комнате стоит, - с ухмылкой поясняет Камиль, замечая вопросительный взгляд Амаду. – Интересно, кто из них оторвет жопу от пола, чтобы нас впустить? Спустя пару минут ожидания им наконец открывают дверь. Девчонка – черные стрелки, длинная юбка с множеством заплаток, цветочный венок в пушистом афро – сходу набрасывается на Камиля, начиная щебетать, как долго он не приходил, и где, и почему, и какими судьбами. Камиль со счастливой улыбкой сгребает её в объятия, бормочет что-то о том, как долго они не виделись, и как она изменилась и похорошела, а Амаду неловко остается стоять в стороне, стараясь не показывать, как неуютно он себя чувствует. Он так не умеет – чтобы и с широкой улыбкой, и приятными, ничего не значащими словами, и похлопываниями по спине. Он обычно старается обозначить свою симпатию, вложив как можно больше тепла в голос, но такие мелочи обычно пропускаются обществом мимо ушей. Сложно, так сложно научить себя радоваться незнакомцам. За своими переживаниями Амаду пропускает мелодичное «salut, frère»(31), ровно как и радушную улыбку на лице подруги Камиля. Почувствовав непривычное прикосновение к своей ладони, он инстинктивно отдергивает её к себе, что не остается без внимания девушки, которая, видимо, просто хотела представиться. Та закусывает губу и отводит взгляд, пряча огонек обиды в глазах. На произнесенное скрипучим голосом «я Амаду» - словно не разговаривал, сука, последние триста лет – лишь легко кивает, но сама не представляется, и неприязнь с её лица так и не сходит. Амаду хочется встать в проем и прищемить себя чертовой дверью. Они проходят вглубь квартиры. По пути Камиль снова берет Амаду за руку и пытается развернуть к себе, но тот уже слишком глубоко погрузился в волны самоненависти и лишь виновато шепчет «прости», не замечая, как его парень с сожалением качает головой. Надо же было, блять, всё испортить в самую первую секунду знакомства. Гостиная встречает их большими окнами, пробивающимся сквозь тонкие занавески ярким солнцем, разбросанными по полу спальными мешками и стойким запахом травы. Стены заклеены рисунками, вырезками из журналов, а кое-где даже страницами из книг настолько, что абсолютно невозможно разобраться, какого цвета скрывающиеся подо всем этим обои. Умудрившись заметить среди всего этого изобилия небольшой плакат с изображением Мэрайи Кэри, примостившийся прямо между огромным баннером с социалистическим лозунгом и чьим-то незаконченным наброском набережной Bercy, Амаду едва заметно улыбается: явно дело рук Камиля, он на нее, свою любимую певицу, молится как на Аллаха. Их появление, конечно же, не остается без внимания. Сидящие в плотном кругу шестеро ребят, один из которых занят раскуриванием плохо горящего косяка, как по команде оборачиваются, как только они с Камилем входят в комнату. Амаду – за плечом Камиля, чуть позади. - Йоу, чувааааааак! - Ну, наконец-то, блять, прибыл наш пропавший! - Камиль, радость моя, как же я соскучился! - Дождались-таки этого пидора! - Ты бы еще два года не появлялся, придурок такой! - Солнце, я так рада тебя видеть! Они набрасываются на него все вместе, точно так же, как и девчонка в коридоре, и Амаду точно так же отступает в сторону, наблюдая за тем, как один из парней роняет забытый недокуренный косяк, и тот чудом попадает в пепельницу. Калейдоскоп ярких, цветных тканей мелькает у него перед глазами, а Камиль оказывается в самом центре водоворота, и вокруг него – руки, руки, руки. Камиль улыбается. Амаду не хочет представлять себя на его месте, а иначе он точно закричит. - Это мой парень, Амаду, - наконец сумев высвободиться из клетки прикосновений, Камиль подходит к Амаду и берет его за руку. Его голос наполнен гордостью, и Амаду с удивлением отмечает даже нотки хвастовства. По всему телу разливается тепло, дыхание выравнивается, и Амаду перестает бегать глазами по комнате в поисках чего-либо, за что можно ухватиться. Камиль здесь, Камиль рядом, вместе со своей лукавой улыбкой, мягкими касаниями и молчаливой поддержкой. Амаду коротко целует его запястье, и лишь затем представляется с ожиданием смотрящим на него друзьям парня. Последующую за этим вереницу имен он, конечно же, не запоминает. Камиль не разбрасывается временем: пожав руку последней девушке из его компании, Амаду обнаруживает, что его парень уже уселся в круг и расторопно крутит новый косяк. Насыпает траву в гриндер(32), добавляет немного табака, скручивает картонный фильтр из старого билета на метро, облизывает бумажку. Амаду обожает наблюдать за тем, как Камиль крутит: в эти моменты в его вечно спотыкающемся на ровном месте парне просыпается некая грациозность, которой в обычной жизни он никогда не обладал. В голову невольно приходит сравнение с художниками, которые абсолютно преображались во время работы – Мане, Матисс, Пьер Клоссовски. И не зря: ведь это, со слов самого Камиля, - его искусство, его главный навык. И плевать, что с такими навыками он работодателям нафиг не сдался: кто, черт возьми, заявил, что умение, к примеру, готовить суп – сильно лучше? Камиль ведь точно так же изготавливает что-то, что позже придет в употребление и поможет кому-то пережить еще один день, и делает это он быстро, четко и профессионально. Если бы его косяки были отелями в центре Парижа, то они были бы пятизвездочными и располагались бы где-нибудь на Champs-Elysée(33). - Чувак, подожди, я сейчас поставлю песню, под которую крутить просто заебись, - один из парней, одетый в грозящиеся в любой момент сползти с него штаны, футболку с какими-то иероглифами, а, главное, с дредами на голове – у Амаду дядю за них три раза выгоняли с работы, но этому сто процентов всё спускается с рук – громыхает дверцей бумбокса, пытаясь впихнуть в него кассету неслушающимися с накурки руками. Остальные со смехом наблюдают за его попытками, даже не пытаясь помочь. Наконец, парень добивается своего, и из бумбокса доносятся первые ноты известной каждому на районе Амаду Gangsta’s Paradise. Впрочем, реакция друзей Камиля заставляет его скривиться – практически все как один, помимо его парня и девушки, встретившей их в коридоре, начинают размахивать руками и пытаться изобразить что-то наподобие гангстерских жестов, пародируя музыкальные хип хоп клипы. Амаду удерживает в себе страдальческий стон. - Бро, ты же знаешь: мы, геи, слушаем только женский вокал или других геев, - отшучивается Камиль. Улыбка на его лице не достигает глаз, и Амаду понимает, что Камилю это зрелище доставляет не меньше дискомфорта, чем ему самому. Его слова, правда, не имеют никакого эффекта. Амаду даже не уверен, что парень с дредами его вообще услышал, снова слишком занятый возней с бумбоксом. В середине второго куплета он вдруг неожиданно решает сменить кассету, и Амаду снова морщится: как истинный меломан, он терпеть не может, когда люди не могут дослушать песню до конца. Смысл вообще тогда было её ставить, если он не хотел услышать её полностью? Из бумбокса, тем временем, уже начинает играть следующая песня: и как всегда, с самого первого бита, Амаду её узнает. Это его наименее любимая песня из одного из его самых любимых альбомов: Halftime из Illmatic. Даже если он её и слушал, то всегда проматывал конец, а всё из-за гомофобии в последнем куплете. Амаду не винил Nas: таким, как они, с детства вдалбливают в голову, что женственность – это самое ужасное качество, которым только может обладать мужчина. А с женственностью их общество ассоциирует любое «нестандартное» занятие для мужчины, начиная с рисования и заканчивая прогулкой в природе. Если тебе с детства твердят, что ты слишком мягкий, слишком слабый, слишком, блять, начитанный – да, и такой аргумент приводят, и текст песни это только доказывает – и поэтому тебя считают геем, то конечно, у тебя будут некие предубеждения против людей, с которыми тебя ассоциируют не по твоей воле. Амаду знает, каково это, знает, как сложно жить в обществе, где любое отличающееся от нормы поведение считается девиантным. Но у него был папа, который никогда не пытался подстроить своего сына под чьи-то глупые стандарты, и всегда только поощрял его любые интеллектуальные или творческие идеи. А у Nas, возможно, эта хуйня шла изнутри семьи, было бы ничуть не удивительно. «Педик» от незнакомца – царапина. Заживет на следующий день. «Педик» от кого-то родного и близкого – открытая и кровоточащая рана на всю жизнь. Во всяком случае, так Амаду представляется. Он, честное слово, совершенно не хочет знать. - Бля, пиздатая песня, конечно, - ухмыляется парень с дредами, всё еще размахивая руками – и как только не устал? Амаду не удерживается от смешка: он так хочет походить на них, так хочет вовлечь себя в их культуру, но это невозможно, когда у тебя отсутствует вкус, чувство ритма и мозги. О последнем свидетельствует тот факт, что он решает поставить эту гребаную песню в присутствии Камиля. В отличие от Амаду, всю жизнь старательно скрывающего эту часть себя, если бы его парню каждый раз платили, когда кто-то обзывал его педиком, он бы уже давно был миллионером. Последнее, что ему было нужно – это слышать еще больше оскорблений из песни, когда он просто отдыхает с друзьями. Да и со вкусом у парня с дредами явно большие проблемы: из всего Illmatic он выбрал Halftime, серьезно? Впрочем, Амаду совершенно не готов к его следующим словам, которые еще больше снижают его мнение об умственных способностях этого человека. – Вот только когда он в конце начинает снова что-то загонять про насилие со стороны полицейских, бля, он это в каждую песню вставляет. Как будто еще о чем-то нельзя поговорить, реально заебал! После его слов все разговоры в комнате как-то сразу прекращаются. Секунд десять все сидят в полной тишине, а парень с дредами отчаянно пытается поймать хоть чей-то взгляд, получить хоть какое-то одобрение к своим словам, но все как один отводят глаза. Когда Амаду понимает куда – а, точнее, на кого – все смотрят, его тело охватывает легкая дрожь. Всё внимание устремлено на него, все ожидают от него чего-то, каких-то слов, может, даже лекции. Амаду ненавидит, когда люди вот так вот перебрасывают ответственность. Ему это слишком сильно напоминает уроки истории в старшей школе, когда они изучали гражданскую войну в Америке: каждый раз, как учительница произносила слово «раб», почти каждый человек в классе считал своим долгом обернуться и попялиться на него секунд пять, словно ожидая каких-то слов или действий. Тогда Амаду хотелось провалиться сквозь землю, а уж сейчас, в комнате, полной незнакомцев, которых, всё же, нужно хоть как-то впечатлить ради Камиля – тем более. Впечатлять незнакомцев всегда было огромной сложностью для Амаду, с его-то хмурым лицом и проникающими в душу глазами. Ему это часто говорили: что его взгляд словно читает тебя как открытую книгу, и как некомфортно от этого становится. Сам Амаду подозревал, что им просто не нравилось, что его самого прочитать они не могли, и поэтому после максимум пары попыток узнать его получше – часто состоящих из задавания наиглупейших вопросов – они бросали это дело, и, как и всегда, он оставался один. Свое одиночество Амаду и любил, и ненавидел. Любил за то, что оно позволяло ему работать над тем, что он любит больше всего в этой жизни – над своей музыкой. Ненавидел за то, что без людей в его жизни эмоции в его музыке казались наигранными и неискренними, словно он примерял на себя чью-то чужую жизнь, в которой существуют человеческое взаимодействие и бурлящие эмоции. Вещи, которые он сам никогда не испытывал. Впрочем, всё это поменялось два года назад, с его первого дня в старшей школе. Благодаря его высоким оценкам и многочисленным достижениям в области музыки, он сумел поступить в престижный college в центре Парижа. Папа с сестрой прыгали до потолка после того, как Амаду поведал им хорошие новости. В тот момент он наблюдал за ними с грустноватой улыбкой, мечтая, чтобы в один день он проснулся и обнаружил, что за ночь он научился выражать свои эмоции так, как это делают они. Его первый день в новой школе лишь доказал правоту его выводов. Директор школы, к которому он направился на собеседование в первую очередь, был с ним краток и по сути, явно не стремясь провести больше, чем нужно, времени в его компании. Парень, которому назначили показать Амаду школу, очень скоро заскучал от его молчаливости и начал ускорять шаг всё больше и больше, в нетерпении подвести экскурсию к концу. Амаду жмурился от яркого, практически ослепляющего света – чужие лица, опасные лица, одинаковые лица – и всё больше понимал, что в эту школу он абсолютно не вписывается. С трудом догнав своего так стремившегося избавиться от него провожающего, он решил, что всё же стоит что-то спросить, а иначе он точно бросит его посреди коридора. Этого Амаду позволить не мог: они всё еще не дошли до музыкального класса, единственной интересовавшей его вещи во всей этой беспонтовой экскурсии. Он начал оглядываться по сторонам, пытаясь найти хоть что-то, стоящее его внимания среди окружающей его бледной толпы… И замер. Прямо перед ним стоял ангел. Или нет, не ангел – демон под маской ангела, а иначе почему в его груди свернулась двухголовая змея, от которой, как он считал, он избавился еще давно? Отрубил ей к чертям одну голову – ту, неправильную, - и оставил истекать ядовитой кровью до тех пор, пока боль не заперла сама себя за тюремными стенами его сознания. Он ведь победил в этой битве, пусть и знал, что саму войну с самообманом он проиграл, но ведь победил же! Так почему же к его щекам прилил жар, на шее отчетливо проступили предательские мурашки, а глаза словно застыли на белой макушке? - Кто это? – прохрипел он, сглатывая. Глаза всё так же отказывались подчиняться, и, как бы он ни старался, он всё же был не в силах отвести взгляд. Если бы глупое тело слушалось его, он бы уже бежал: бежал как можно дальше, на улицу или, может, в какой-нибудь пустой класс на другом конце здания, и плевать на его сопровождающего, плевать на всё. Папа когда-то сказал ему, что у них это в крови – спасаться бегством, потому что в прошлом, когда тебя могли обвинить в чем угодно и сделать с тобой что угодно, это было единственным выходом. Тогда Амаду ему не поверил, но сейчас он чувствовал в себе эту бурлящую энергию, от которой чесались пятки и ломило пальцы. Он не был готов сдаваться просто так, но когда тебя предает собственное тело, любая надежда погибает. - Это? – Амаду услышал откуда-то сбоку голос его сопровождающего, но звучал он так, будто доносился издалека, приглушенный собственными страхами. Он всё еще был не в силах повернуть голову, что, собственно, окончательно определило его отношения с показывающим ему школу парнем – после этого он уж точно должен был понять, что для Амаду он настолько же неинтересен, как и Амаду для него самого. Так что, они равны. В расчете. Или нет?.. Презрительные нотки в его голосе насторожили Амаду, и последующее его объяснение лишь подтвердило его неприязнь. – Это Камиль. Un pédé(34), - Амаду дернулся всем телом от небрежно брошенного оскорбления. Никто и никогда не называл его этим словом, так почему же он был практически уверен, что сказано оно было в его адрес? Амаду закусил губу, пытаясь не показать, что презрительное отношение парня к совершенно незнакомому ангелу – Амаду реально стоит прекратить называть его так у себя в голове, раз он теперь знает его имя – его хоть как-нибудь задело. Впервые в жизни его никогда ничего не выражающее лицо спасло его от стыда. – Он тут что-то вроде местной шлюхи. Амаду почувствовал себя так, будто из его легких выбили весь воздух. Не из-за того, что ему сказал его сопровождающий: во-первых, Амаду не был уверен, насколько он вообще доверяет его словам, а, во-вторых, даже если это и так, он не из тех, что осуждает. У него нет времени осуждать других, когда весь мир, включая его самого, осуждает его. Нет, это вовсе не слова. Амаду перестал слушать показывающего ему школу парня, как только тот начал обсуждать какую-то девушку в другом конце коридора. Это не слова, это мысли – непрекращающиеся мысли о без сомнения самом красивом человеке, которого он когда-либо видел. Мысли о выбеленных волосах, в которые так хотелось зарыться рукой и узнать, такие ли они мягкие на ощупь, как и на вид. Мысли о высоких скулах, очертания которых он мечтал изучить пальцами, о завораживающей полуулыбке и голубом водовороте глаз. Мысли о многочисленных украшениях: как минимум пять разных бус на шее, три пары разноцветных длинных сережек, свисающие из его ушей, аккуратное колечко пирсинга в носу, и по широкому кольцу на каждом пальце. Мысли об идеально облегающих стройные бедра фиолетовых брюках клеш, о небрежно заправленной только с одной стороны голубой рубашке с маргаритками, о туфлях на небольшом квадратном каблуке, явно найденных не в мужском отделе. О его имени. Его прежде безымянный ангел превратился в живой облик, как только Амаду узнал его имя: Камиль. Камиль, Камиль, Камиль – он ушел в себя слишком глубоко, чтобы останавливать поток мыслей, и ему не оставалось ничего, кроме как позволить собственному сознанию повторять его снова и снова. Даже имя у него ангельское. Амаду безумно хотелось произнести заветное имя вслух, и остановил он себя с огромным трудом. Он ведь даже и не разглядывал Камиля долго – его глаза блуждали по нему всего пару мгновений, во время которых его сопровождающий плескался ядом уязвленной мужественности. Так почему же его образ так отчетливо стоял у Амаду перед глазами, словно живой фотоснимок? …Весь последующий день Амаду провел как в тумане. Казалось бы, первый день новый школы, новые одноклассники, новые учителя – все эти впечатления должны перевесить пять секунд, в которые он разглядывал абсолютно незнакомого ему парня. Он ведь даже не разговаривал с ним ни разу: кто знает, может, у него в душе – злость, ненависть, зависть; или, еще хуже – пустота из абсолютного равнодушия? Почему-то в эту теорию не верилось вообще: его ангел не может быть плохим человеком. Нет, это просто невозможно – не с его пронзающими кристальной честностью глазами. Амаду было наплевать на всё остальное: одноклассники, как он и ожидал, были слабо в нем заинтересованы, и с его стороны это чувство было взаимно; учителя его не трогали, как новенького; а до музыкального класса он в тот день так и не дошел. Он проживал тот день словно в тумане, его мысли – Killing Me Softly with His Song(35), голос Лорин Хилл в его голове нежно убивая какие-либо шансы почерпнуть хоть что-то из этого дня, круговерть сознания всё равно каждый раз возвращаясь к Камилю. В тот момент он еще не знал, что за следующие два года не пройдет ни дня без того, чтобы он не подумал о своем ангеле. Амаду сознательно возвращается мыслями в комнату, когда протирающие в нем дырку взгляды начинают жечь и колоть. Видимо, всё же ему придется постоять за себя и своих людей – другого выхода на горизонте не объявляется. Амаду набирает в грудь побольше воздуха, готовясь сказать то, чего от него все ожидают – кто, если не он? – как вдруг комната приходит в движение. Девушка, впустившая их с Камилем в квартиру, резко срывается с места и в два шага пересекает помещение, останавливаясь перед парнем с дредами. Опускается перед ним на корточки, улыбается хищной улыбкой, и вдруг резко хватает его за плечи. Амаду почему-то уверен, что хватка у нее мертвая. - Скажи, тебя мама не учила, что когда сказать нечего – лучше промолчать? – шипит она ему прямо в лицо. Тот смотрит на нее загнанным зверем и с удивлением в глазах: да, от той девчонки, что впустила их в квартиру и с широкой улыбкой бросалась обниматься, не осталась и следа. Но, в отличие от этого идиота, Амаду эта её версия нравится гораздо больше. – Ты такой придурок, я даже не уверена, знаешь ли ты, сколько будет дважды два. У тебя вот здесь, - она показательно постукивает ему по голове, явно не сдерживая силы. Амаду не удерживается и прыскает себе в кулак – происходящая перед ним сцена, как никак, довольно забавна. Его смешок не укрывается от внимания девушки: она на секунду оборачивается, ловит его насмешливый взгляд и подмигивает. Амаду не удивлен: да, он произвел на нее не лучшее впечатление, но в таких ситуациях солидарность всегда побеждает. А в данный момент в этой комнате нет никого, кто понимает реакцию девушки лучше, чем он сам. – Абсолютно ничего нет. Пустота. Может быть, одна коротенькая извилина, сантиметра два, прям как твой член, - над этим её комментарием посмеивается уже не только он сам, а и еще несколько человек в комнате, включая Камиля. Парень с дредами выглядит еще более оскорбленным, чем когда ему сказали, что у него нет мозгов, что само по себе демонстрирует его интеллектуальные способности. – Такие как ты, вы только и хотите, что забирать, красть, заимствовать – а когда приходит время что-то отдать обратно или хотя бы проявить ебаное уважение, вас это сразу не касается. Мои люди гибнут каждый чертов день, - девушка горько усмехается, но заставляет себя продолжить. Амаду невольно чувствует гордость за нее, пусть он так и до сих пор не знает её имени. – Putain, глаза бы мои тебя не видели. Из этой комнаты тебе только один выход, и ты будешь абсолютно счастлив узнать, что он ведет тебя в твое самое любимое место: нахуй. Амаду хочется зааплодировать, потому что девушка только что высказала всё, что у него самого было на уме, и, скорее всего, в гораздо более понятной и складной форме – у него самого слова хорошо ложились исключительно на бумагу. Но он сдерживает себя, с довольной насмешкой наблюдая за парнем с дредами, который, бормоча что-то себе под нос, наконец избавляет комнату от своего утомительного общества. Все остальные тут же подрываются к абсолютно морально уничтожившей его девушке, расхваливая её ораторские навыки и умение одержать победу в любом споре. Но она даже не одаривает бесконечные пары голубых и зеленых глаз единым взглядом, не мигая уставившись на Амаду. У него теплеет внутри: она делится с ним своим триумфом, одними глазами сообщая, что они оба победили – вместе. Ведь для таких, как они, личные победы всегда будут общими победами. Не задумываясь, в жесте немой благодарности, он прикладывает обе ладони к сердцу. Она улыбается и наконец отворачивается. Из временно замолчавшего бумбокса вдруг снова доносится музыка, и Амаду расплывается в широкой улыбке: пока они разбирались с происходящим, Камиль времени не терял, поставив кассету с альбомом Эрики Баду. С самого первого дня, как она выпустила свой дебютный альбом, Эрика стала его любимой певицей, её завораживающий голос проникнув в сердце Амаду как никто другой. Эрика никогда не боялась высказать свое мнение, постоять за себя и своих людей, начиная с текстов песен и заканчивая публичными интервью. Она любит и ценит свою культуру, свою историю и свое наследие, а Амаду только счастлив разделять всё это богатство с его героиней рифмующейся фамилии. Teach your children wisdom Reality today so they can live tomorrow(36) Камиль не мог выбрать более подходящую музыку для этого момента, и его молчаливая – и правильно, это не его время говорить, – но такая необходимая поддержка расплывается чем-то теплым по его телу. Амаду сгребает своего парня к себе в объятия и дарит ему несколько быстрых, коротких поцелуев. Тот немного застенчиво улыбается, но его глаза озорно блестят. Его друзья начинают улюлюкать, но по-доброму, не пытаясь обидеть или посмеяться над ними. Один из них протягивает Амаду косяк и ударяется с ним кулаками. Девушка в дальнем углу комнаты заявляет, что как пара они с Камилем «fâcheusement mignons»(47), а героиня дня, с которой у них случилось такое неудачное знакомство, подсаживается к ним поближе, явно собираясь завязать беседу. Амаду делает большой затяг, вдыхает приятно жгущий горло дым и зарывается носом в волосы Камиля. Тот хихикает и притворно воинственно отбирает у него косяк. Амаду улыбается. Может, идея провести время с друзьями Камиля перед поездкой и не была такой плохой. . 5. 17:51 6 округ Парижа В некотором царстве, в некотором государстве жил-был прекрасный принц в высокой башне. Он был невиданно красив, что ни в сказке сказать, ни пером описать, а кудри его были белее снега. И пусть и не было у него ни ковра-самолета, ни шапки-невидимки, ни драконов огнедышащих, знали и любили принца во всем королевстве за его золотое сердце. У принца не было длинных волос, по которым злобная мачеха могла забраться наверх и принести еды. Не было у него и мачехи – кому нужна мачеха-злодейка, когда собственные родители – главные антагонисты в твоей пока совсем короткой сказке? Но не волнуйся, дорогой читатель: свою еду принц добывал сам, а за волосы его maman и papa тоже таскали, и не раз. И пусть королевские сокровищницы не знали границ, столы ломились от пиров и яств, а подданные смотрели с благоговением, принц был беднее самого нищего оборванца в королевстве. Какой толк от бесчисленных богатств, когда отнять их у тебя могут в любой момент? Какой толк от вкусной еды, если ты будешь блевать ею тем же вечером, после того как papa-король выбьет из твоего живота весь воздух (если не повезет – ногами)? Какой толк от подданных, когда преклоняются они не перед тобой, а твоим статусом, и даже собственная мать исподтишка посматривает на тебя с отвращением? Всё, что было у принца – это он сам. Всё, чего он когда-либо хотел – спастись из ада своего собственного королевства и, совсем как Золушка, хоть одним глазком увидеть такой огромный, манящий и завораживающий мир. Вот только принц – не Золушка, и он бы оскорбился, услышав такое сравнение: лучше смерть, чем позволить застать себя в золушкиных грязных тряпках. В отличие от безвкусной героини старой сказки, он мог превратить самую уродливую одежду в haute couture(38) несмотря ни на что. И это касалось не только одежды: принц не умел смиряться, он сопротивлялся, боролся и решал все свои проблемы сам. В то время как Золушка покорно терпела свою тираншу-мачеху, принц сбегал из дома, исследовал свое королевство и получал ту беззаветную любовь, которой он так жаждал от короля и королевы, от новых друзей-крестьян. В то время как Золушка, склонив голову, выслушивала советы феи-крестной, принц выслушивал оскорбления в свой адрес (некоторые из которых тоже включали в себя что-то про фей «de tarlouze»(39)) с высоко поднятым подбородком и сквозящим превосходством взглядом. В то время как Золушка ждала своего спасителя, принц проводил ночи с рыцарями и богатырями, тогда еще не зная, что совсем скоро он встретит своего уличного музыканта. Уличный музыкант был, пожалуй, одним из самых неприметных людей во всем королевстве. Изо дня в день толпы местного люда проходили мимо него, играющего затейливую мелодию на своей гитаре, и даже не одаривали взглядом. Иногда кто-нибудь останавливался послушать или бросить монетку, но вскоре брел своей дорогой, мгновенно забывая о его существовании. Уличный музыкант отвечал им тем же: в жизни его мало заботило что-либо, помимо своей гитары. Но в один день всё изменилось навсегда. Впервые уличный музыкант почувствовал приливший к щекам жар, прямо как в байках, где добрый молодец зарумянивался при виде красной девицы. Вот только стояла перед ним вовсе не красна девица, а белокурый ангел во плоти, чей лик запечатлелся в разуме уличного музыканта на веки вечные. И пусть порок, пусть грех, но что-то на глубине сознания шептало, что их судьбы связаны как лучина и огнище, ведь первая без второго существовать не может. И что действовать нужно как можно быстрее, а иначе совсем скоро какой-нибудь расторопный рыцарь будет разгуливать под ручку с его ангелом. Сказка сказывается, да не скоро дело делается. Три дня и три ночи уличный музыкант наблюдал за ангелом издалека, а так же прислушивался к крестьянским притчам, из которых он уразумел, что ангел – вовсе не ангел, а прекрасный принц, единственный сын короля и королевы. Тень сомнения пролегла в думах уличного музыканта: разве нужен он, простак без гроша за пазухой, великолепному наследнику престола? И всё же, спустя длительные муки ожиданий, он наконец набрался смелости и подошел к принцу, с трудом сдерживая стремящееся вырваться из груди сердце. Принц смотрел на него с недоумением, и уличный музыкант тут же почувствовал себя Иванушкой-дурачком, выискивающим иглу в стоге сена. До сих пор он был ведом дуростью и порывами душевными, так, может, пора уступить дорогу более достойному претенденту на руку и сердце прекрасного принца?.. - Пришёл посмотреть на местного фрика? – спросил принц с едкой ухмылкой. Его взор был пропитан подозрением, и, тем не менее, уличный музыкант почему-то был уверен, что в глазах принца блестела искорка надежды. Незачем врать самому себе: он был не готов идти на попятный просто так. - Я хочу узнать тебя получше, - уличный музыкант произнёс первое, что пришло в голову, и тут же пожалел о своей неосторожности. Он отлично знал, какого рода молва ходила про принца в королевстве, и меньше всего хотел обидеть его своим языком без костей. Правдой слухи являлись или небылицей – уличный музыкант прекрасного принца не осуждал. Ни за что. Услышав его ответ, принц сузил глаза, но по его лицу расползлась приторная улыбочка, от которой у уличного музыканта всё сжалось в груди. Он понятия не имел, как себя вести: продолжать по всей видимости бесплодные попытки познакомиться с принцем, иль бежать куда глаза глядят. В итоге он так и остался стоять столбом, огорошенный реакцией предмета его обожания. - Давай узнаем друг друга получше у меня дома, - дыхание принца обожгло его ухо, а пропитанный сладостью шепот только подтверждал заманчивость предложения. Но уличный музыкант немедленно отогнал дурные мысли: меньше всего он хотел стать одним из безымянных рыцарей, приглашенных в покои принца на одну единственную ночь без продолжения. Лучше совсем не иметь места в его жизни, чем стать мимолетным воспоминанием. - Я не в том смысле, - несмотря на глодающие его сомнения, уличный музыкант решил продолжить наступление. Каков шанс, что принц хотя бы захочет стать его другом?.. – Ты просто кажешься мне очень крутым человеком. Самым интересным человеком во всем этом месте, - и он обвел рукой окружающее их королевство, в неосознанной и, честно говоря, бессмысленной попытке спрятать заалевшие румянцем щеки: всё равно, если не знаешь, не заметишь. Что-то в выражении принца поменялось после неловких комплиментов уличного музыканта. Тот потупился: красноречие никогда не являлось его сильной стороной, и возможно, он только что упустил свой последний шанс стать хотя бы безмолвной тенью принца. Уличный музыкант не знал, чего ожидать, но уж точно не был готов к тому, что прекрасный принц вдруг сожмет его в объятиях. - Спасибо, - с чувством в голосе шептал принц, пока опешивший музыкант пытался осознать, что его недостигаемая мечта не только обнимает его, а еще и благодарит за что-то. Чего он такого мог совершить, что сам принц одаривает его признательностью? – Ты первый человек в этом гребаном месте, который отнесся ко мне не как к стереотипному мальчику-гею и не как к груше для битья оскорблениями, с которым как бонус можно ебаться втихаря. Что уж говорить про наркомана и позор интеллигентной семьи, - он снова усмехнулся, и уличный музыкант наконец осознал, насколько каждая его усмешка была наполнена незримой простому взгляду печалью. – Правда, спасибо тебе. Уличный музыкант прижал прекрасного принца к сердцу еще крепче, почему-то уверенный, что теперь они неразлучны. И он был прав: с тех самых пор, прекрасный принц и уличный музыкант не существовали друг без друга. Но, конечно же, никто не может жить на два мира. Карета превращается в тыкву, бальные туфли стирают ноги, а на часах – давно двенадцать. В какой-то момент любая сказка подходит к концу, король и королева ставят ультиматум, а башня оказывается пряничным домиком, таким завораживающим снаружи, и таким пугающим изнутри. Поворот сюжета: людоеды в пряничном домике – сами король и королева. Если и не в прямом смысле, то в переносном точно. Таким, как они, не составит никакого труда обглодать одного неприметного уличного музыканта до косточек. И всё же, Амаду так хочется, чтобы его принц получил свое заслуженное «долго и счастливо». Чтобы в конце его история обернулась перемешанными между собой сказками Шарля Перро, а не Братьев Гримм. Будет ли эта история включать в себя Амаду – это уже другой вопрос. Пряничный домик (хотя, какой там домик, скорее, пряничный дворец) захлопнул за собой дверь, он уже внутри, приглашенный на пир, где главное блюдо – он сам. Оказывается, развешанные по стенам почетные грамоты – honoraire; honorifique; Votre Honneur, faites-moi l'honneur de ne pas me tuer de façon déshonorant(40) – вовсе не означают, что примут тебя с почетом, ведь роскошная люстра на потолке всё равно будет резать глаза холодным светом допросной. И разложенные на витиевато скрученных хлопковых салфетках золотые приборы не отвлекают от пристального, выедающего душу взгляда оловянных глаз. А сам Chalet du Paradis(41) – конечно, у пряничного дворца есть свое название(42) – персональный ад как минимум двух людей. Амаду собирается с силами и встречается глазами с оловом. Олово смотрит на него насмешливо, пренебрежительно и с очень плохо скрываемым отвращением. Амаду мог бы сказать, что ему всё это знакомо, что не впервой, но сколько бы раз на него ни смотрели как на грязь под ногами, от того, что он привык, легче не становилось. Но лучше олово, чем пустота. Смотреть в пустоту – это как добровольно подставлять грудь под нож. Амаду почему-то знает, что пустота улыбается, наклонив голову набок и рассматривая его, как дикого зверя в клетке. И от этой незримой улыбки хотелось затянуть покрепче капюшон толстовки, так, чтобы он полностью закрывал лицо, и больше никогда не вылезать из своего самодельного панциря. Наверное, с такой улыбкой Катрин де Медичи отдавала приказ зарезать тридцать тысяч протестантов в канун дня Святого Варфоломея. Не в силах смотреть выше идеально завязанного галстука отца Камиля – если он своими глазами увидит его улыбку, то точно умрет мучительной смертью прямо здесь, упав на до блеска намытый мрамор – Амаду переводит взгляд обратно на мать своего парня. Та – нитка жемчуга на шее, скривленные в гримасе тонкие губы, мышиные глаза с еле видными ресницами на заметно стареющем лице (у Амаду бабушка лучше выглядит, а ведь старше её лет на двадцать… putain, whites really do crack(43)) – уже даже не пытается замаскировать неприязнь. Её взгляд блуждает по нему, как непрошенное прикосновение, сковывает в своем захвате и не отпускает, стараясь подавить, изломать, заставить умолять о пощаде. Рука Камиля сжимает его ладонь так крепко, что она практически немеет, но Амаду ему благодарен: он не уверен, смог ли бы иначе держать себя в вертикальном положении. Камиль смотрит на родителей загнанным взглядом, свободной рукой теребя сережку в ухе. Амаду хочется одернуть его – выпадет ведь в очередной раз, а потом будет жаловаться, ну что за дурная привычка – но он не решается. С того момента, как они вошли в особняк, ни один присутствующий не произнес ни слова, неловкость трупом висит в воздухе, и в кои-то веки Амаду решает заговорить первым. - Du coup(44)… - с присущей ему угловатостью начинает он, но его в ту же секунду бесцеремонно перебивают. Мать Камиля, похоже, удовлетворенная своим коротким визуальным анализом и изучившая всё, что хотела, наконец переводит взгляд на сына и завязывает беседу, будто даже не обратившая внимание на звук голоса Амаду. Словно он невидимка, пустое место. Или безропотный слуга, разговаривающий только по приказу, чье присутствие в комнате для таких, как она, не имеет никакого значения. - Камиль, милый, скажи пожалуйста, кого это ты с собой привел? – напускная мягкость в её голосе заставляет поежиться: Амаду начинает понимать, почему все знакомые этой неадекватной семейки верят в их тщательно проработанную иллюзию семейного благополучия. Эта старая сволочь – отличная актриса. - Это мой парень, Амаду, - он в очередной раз восхищается смелостью Камиля, без запинки и с видимой гордостью в голосе отвечающего на сакраментальный вопрос. Несмотря на далеко не благоприятные обстоятельства, Амаду не удерживается и слабо улыбается от охватившей его нежности. Уже второй раз за день Камиль представляет его, словно самую драгоценную жемчужину в его короне. Правда, подобную реакцию слова Камиля вызывают не у всех присутствующих. - Ама-кто? – в разговор наконец включается отец Камиля, с которым Амаду всё еще упорно отказывается встречаться глазами. Его тон тихий, но властный: Амаду хорошо знаком такой тип мужчин, и они так же легко переходят на шатающий стены в доме крик, как и на зловещий шепот. - Амаду. Ты всё прекрасно услышал, - огрызается Камиль, не поддаваясь на умелую провокацию. Он по-хозяйски кладет руку Амаду на пояс и притягивает его еще ближе к себе, так, что их бедра соприкасаются друг с другом. В его жестах читается: «он – мой, и вы ничего не можете с этим поделать». Амаду благодарен Камилю за физический контакт, прикосновения всегда были главным источником комфорта для них обоих. - Мой дорогой сын, - от фальши в голосе отца Камиля хочется скрежетать зубами, настолько она очевидна. Он проговаривает каждую букву в слове, словно его аристократическая дикция придает его пустым словам больше смысла. – Что бы ты о нас не думал, мы с твоей матерью – благоразумные люди, и, пусть и не одобряем всех твоих решений, кое-как свыклись с твоей… проблемой, - Амаду морщится от очевидно преднамеренной паузы, с трудом сдерживая желание наброситься на престарелого козла. Он никогда в жизни ни с кем не дрался, но ведь всё бывает впервые. За Камиля он собьет кулаки в кровь, и даже тогда не остановится. – Но мы хотя бы ожидали, что ты найдешь себе кого-нибудь более-менее респектабельного, может быть, из твоей школы, а не вот это, - и он кивает в сторону Амаду, еле удостаивая его поверхностным взглядом, его слова в очередной раз подтверждая теорию, что для них он не более чем неодушевленный предмет. Амаду со свистом вбирает воздух в легкие, готовясь к словесной перепалке, но Камиль, его любимый Камиль, как и всегда, первым встает на его защиту. - Что ты несешь, - шипит он разъяренной кошкой, и Амаду не составляет никакого труда представить своего парня с выпущенными когтями, готовому выцарапать отцу глаза. Он усмехается – вслух, частично демонстративно, чтобы ни коим образом не показать, что слова старого хрыща его хоть как-то задели – и это не остается без внимания матери Камиля, с неопределенным выражением лица краем глаза косящей на него. – Во-первых, Амаду учится в моей школе. А, во-вторых, с чего ты, блять, взял, что Амаду – из плохой семьи? – заявляет он победоносно, впиваясь взглядом в родителей с задранной головой, всем своим телом твердя: «ну, давай, попробуй еще что-нибудь сказать про моего парня, если хочешь, чтобы я сорвался». - Как интересно, - без капли энтузиазма в голосе бросает мать Камиля, скептически задирая бровь. – Ну, и кем работает его мать? – Амаду чуть не давится воздухом, не ожидая настолько подлой атаки. Его не столько волнует стереотипное мышление семьи Камиля – еще с самого начала всей этой провальной дискуссии он осознал, что эти люди будут верить во всё, что они хотят – а упоминание матери, словно она хоть как-то фигурирует его жизни. Шансы, конечно, нулевые, что мать Камиля каким-то образом осведомлена о сложной истории его семьи, но её слова становятся главным оружием в этой непредумышленной стадии её атаки. - Какая, блять, мать?! – в отличие от родителей, Камиль прекрасно знает, сколько душевных терзаний Амаду приносит одно упоминание о матери. Знает, что тот всю жизнь носил в себе эту боль, как терновый венец вокруг сердца, никогда не дающий забыть о своем существовании. Сам Амаду опускает глаза, уже не в силах что-либо говорить в попытках перекричать аккомпанемент из оглушающего стука в висках, и полностью передает поводья по защите своей чести в руки разъяренного Камиля. – Он живет с отцом, и его отец – врач! Спасает жизни таких неблагодарных ублюдков, как вы, - Камиль плюется словами, словно ядом, явно с трудом сдерживая себя оттого, чтобы не плюнуть по-настоящему – прямо на стерильно чистые лоферы отца. Амаду с силой закусывает губу, где-то краем сознания чувствуя крошечную капельку крови на языке. - Неужели, - голос матери Камиля остается всё таким же отрешенным, будто бы они разговаривают о самых что ни на есть тривиальных вещах. Амаду давно заметил за многими богатыми людьми такую особенность: их самые жаркие споры всегда звучат так, будто они обсуждают что-то совершенно нейтральное, вроде погоды или курса валюты. – Первый раз в жизни слышу, чтобы такие, как он, жили с отцом, - она продолжает говорить об Амаду так, будто он не в комнате. Будто его существование как человека – не более, чем досадная ошибка. Амаду уверен: они оба так и считают. - ТАКИЕ, КАК ОН?! Прекрати уже, скажи прямо то, что у тебя вертится на языке, - Камиль переходит на крик, и Амаду чувствует, что он больше не может находиться в тюремных оковах общества родителей своего парня. Он знает, что если бы они могли засадить его в тюрьму, лишь отнять его у Камиля, они бы это сделали с чистой совестью. Если, конечно, таким, как они, само понятие совести знакомо. – Давай же, покажи, какая ты поверхностная мразь! – в запале восклицает его парень, почему-то обращаясь именно к отцу, а не к матери. – Ну, в чем его проблема, в чем? Чаша весов терпения Амаду переполняется, разливаясь бордовой кровью по белому, как стены больницы, мрамору. Неспособный больше удерживать себя на подкашивающихся ногах, он выдергивает свою руку из стальной хватки Камиля и, практически переходя в бег, спешно покидает ебучий особняк: одна дверь, вторая дверь, прихожая, входная дверь – блять, да почему чертова ручка заела – на воздух, скорее, куда угодно, только прочь, как можно дальше отсюда. Он даже не находит в себе сил в последний раз обернуться на провожающего его больным взглядом парня, но всё равно прекрасно слышит, как он и подозревал изначально, переходящего в крик отца Камиля. - В чем его проблема?! Он чертов н***р, Камиль, вот в чем проблема этого урода! Ты бы еще, мать твою, обезьяну привел! Амаду наконец удается справиться с предательским замком, и он вырывается на свободу, обжигая воздухом легкие. Опираясь ладонями о колени, он пытается перевести дыхание, словно пробежал марафон, хоть и пересек расстояние от гостиной особняка до входной двери всего в несколько шагов. Теплые струи воды стекают по его щекам – дождь, конечно же, Амаду физически не может проронить ни одной слезинки – но почему-то ему кажется, что небо плачет за него. «Garbage были правы», - непроизвольно скалясь, думает он. «I’m only happy when it rains(45)». На улице, слава богу, смеркается, а звуки внешнего мира наконец заглушают бьющееся в агонии собственное сердце. Но Амаду знает, что главное испытание – всё еще впереди. Людоеды – они такие: если съедят не тело, то душу, и в этом случае им уже никакое расстояние нипочём. Кто знает, может, главная битва – за их с Камилем будущее – только началась. Может, слова родителей всё же возымели какой-то эффект, и теперь его парень задумывается, а стоит ли один-единственный Амаду всего этого. А он ведь предупреждал с самого начала, с самого первого дня, что им будет непросто. Их первый поцелуй произошел спустя около трех месяцев знакомства, в очередную встречу в тенистом скверике неподалеку от их колледжа, куда практически не ходили другие ученики, предпочитая большой парк через дорогу. К тому моменту их дружба уже проложила прочный фундамент, и оба знали практически всё друг о друге. Что Амаду терпеть не может большинство своих одногодок, но никогда не скажет им это в лицо. Что Камиль умышленно подружился со всеми популярными девочками в колледже, чтобы их парни оставили его в покое. Что любимая выпечка Амаду – viennoise(46), в то время как Камиль предпочитает слойку с яблоком. Не знали они лишь одного: взаимны ли их чувства, крепкими дубовыми корнями прорастающие у обоих в сердце. И Камиль, никогда не будучи особенно терпеливым человеком, решил, наконец, действовать – конечно же, как и всегда, в своей спонтанной манере. Амаду почувствовал губы Камиля на своих в самый разгар повествования об очередном треке, над которым он в тот момент работал (музыка всегда была его любимой темой для обсуждений, а Камиль был только счастлив выслушивать его вдохновленный треп и иногда даже помогать советом). Мягкость чужих ресниц ласково защекотала лицо, а его теплое дыхание отдалось во всем теле приятным жаром. Пару секунд Амаду сидел в полном ступоре, его мозг словно отказываясь понимать происходящее. Возможность того, что что-то подобное могло случиться, всегда маячила у него где-то на подсознании, но он не позволял этим мыслям задерживаться в голове слишком долго. Амаду боролся со своими желаниями много лет, с трудом подавляя влечения и принуждая себя замедлять взгляд исключительно на девушках. Вот только к тому моменту он уже практически осознал, что самоконтроль в присутствии Камиля невозможен, и все запреты летят к чертям. Поэтому, почувствовав, что Камиль начинает отстраняться, по-видимому огорченный отсутствием какого-либо ответа, мозг Амаду принял решение за него – и вот он уже хватает его за плечи и притягивает обратно к себе, углубляя поцелуй. Ни тот, ни другой не смогли бы ответить, сколько времени они провели вот так, исследуя губы и тела друг друга, сердце к сердцу, окрыленные новоприобретенной близостью. Пальцы Амаду пробрались за ремень Камиля, едва заметно поглаживая крошечные ямочки на пояснице. Камиль же к тому моменту целиком перебрался к Амаду на бедра, его руки блуждая под тонкой тканью футболки. Их не волновал ни тот факт, что находятся они в общественном месте – к счастью, высокие кусты надежно защищали их от непрошенных взглядов – ни возможность быть увиденными случайно забредшими в сквер учениками колледжа. Единственным, что всё же заставило их отстраниться друг от друга, стала нехватка кислорода в легких – но Амаду был уверен, что если бы ни эта неизбежная проблема, они бы провели в таком положении часы, дни, а, может, даже и недели. Около минуты они сидели в уютной тишине, с глупыми улыбками на лицах разглядывая друг друга, словно в первый раз. Камиль всё же первым нарушил молчание: - Вот и пришел конец нашей дружбе, - и рассмеялся, явно ничуть не огорченный этим последствиям. Амаду подхватил его смех, мысленно с удивлением отмечая, как же много эмоций Камилю удается вытащить из его огражденного Великой Китайской Стеной сердца. И всё же, похоже, в стене всё это время существовала закрытая на замок дверь, и Камиль сумел подобрать правильный ключ. – Так скажи мне, начало ли это чего-то другого? – голос Камиля всё же сорвался в конце фразы, и Амаду поразился этой метаморфозе – еще никогда он не различал в нем ни капли нерешительности. - Если ты этого хочешь, - тщательно подбирая слава, после пары секунд колебаний наконец произнес Амаду, лицо Камиля в тот же момент снова преображаясь в довольной победоносной улыбке. Он кивает – всего один раз, но с непреклонной уверенностью. Сам Амаду, к сожалению, этим качеством никогда не отличался, и поэтому следующие его слова неподконтрольно вырываются изо рта. – Вот только… Ты же знаешь, что нам будет вдвойне сложно? Мы – не просто обычные геи… Если мы пойдём в какой-нибудь гей-бар, и то не факт, что нас не осудят. Мне вообще не приходит на ум ни одного места, где будут другие люди, и где нам будет комфортно, - в волнении закусив губу, выражает свои опасения он. Камиль заслуживает счастливой жизни, а с Амаду его и так микроскопические шансы на это становятся еще меньше… - Мне плевать, Амаду, - не задумываясь ни на секунду, ответил тогда ему Камиль. В его голосе была холодная решительность и даже нотки злости, словно сама возможность того, что что-то подобное их остановит, вызывает в нем ярость. – Мне плевать на места, на других, мне плевать на весь мир. Я готов на что угодно, когда ты со мной рядом. Амаду грустно улыбается от счастливых воспоминаний. Плевать на весь мир можно только до определенной степени, но в какой-то момент чугунные цепи обязательств всё же настигают и сковывают в своих адских объятиях. Может, лучше всё закончить здесь и сейчас… Наконец собравшись с силами, чтобы сдвинуться с места, Амаду отходит от проклятого особняка и на секунду останавливается у края дороги с припаркованными по обоим бокам машинами. Он пытается поймать собственное отражение в одной из них – черной, с намытым до блеска боком – и не видит ничего, кроме красного капюшона своей толстовки. В голове у него вертится так небрежно брошенное отцом Камиля «урод». Вот только Амаду знает, что это ложь, и сколько бы он ни занимался самотерзанием, никогда это не происходило за счет его внешности. Его упругие как пружина короткие кудри, в которые Камиль обожал зарываться носом. Большие, выразительные глаза с необыкновенно длинными, пушистыми ресницами. Широкий нос, белые как мрамор зубы, стройное, поджарое тело. И кожа – кожа всегда была предметом гордости Амаду: гладкая, цвета агата, со здоровым блеском, без единой отметки или пятнышка. Он не считал себя красавцем, но и ярлык урода к нему был ни капли неприменим. Гребаные расисты. Заслышав какой-то шум за спиной, подозрительно похожий на звуки бьющейся посуды, реальность словно обухом ударяет по сознанию Амаду – он вспоминает, что всё еще находится в опасной близости к месту, где разрушились все его мечты. Ярость окутывает его всего в одно мгновение: какого хрена эти престарелые ублюдки себе позволяют?! На дворе вот-вот наступит двадцать первый век, а они до сих пор держатся за имперские замашки своих дедов как жизненные принципы. Кончики пальцев горят от желания разрушить, уничтожить, разгромить: выбить окна во всем чертовом особняке, прорубить дыру в крыше, чтобы дождь волной цунами обрушился им всем на голову, поджечь небольшой участочек газона перед входной дверью и со зловещей улыбкой смотреть на то, как пламя съедает чертов особняк. Амаду понимает: чтобы избежать губительных последствий, ему нужно уходить отсюда, и как можно скорее. Нет, не уходить – бежать. И не просто подальше от особняка – из всего этого гребаного района, несомненно полного точно таких же мерзких богачей, как и родители Камиля. Амаду бежит через лабиринт улиц к Монпарнассу – четырнадцатый, пятнадцатый, неважно, только бы убраться из чертового Monnaie(47) в родной мрак. Да, он прошел весь этот путь, через огонь, воду и медные трубы, но в какой-то момент забыл, что для таких, как он, счастливое завершение не предусмотрено. Что в фильмах и в новостях черные всегда умирают первыми. И что в конце дороги нет ни сундука с сокровищами, ни заслуженного триумфа: конец дороги – тупик, в котором его поджидает весь мир, готовый загребущими руками обобрать до последней нитки. Для него отведен конец, основательно сдобренный черной иронией фильмов периода Новой Волны: достигнув пункта назначения, он не находит ничего, а по пути теряет всё. Даже свое последнее маленькое спасение, наушники – проносясь мимо какого-то театра, он чувствует, как те выскальзывают из кармана, но уже не может остановиться, и продолжает бежать – вперед, только вперед. Вниз по Rue Danton мимо бесконечных салонов, студий и галерей, оглядываясь на попивающих кофе местных, окупивших шумные курительные террасы Saint-Germain-des-Pres, обгоняя группки подростков, выходящих из Одеона под громкие обсуждения нового Asterix & Obelix (maintenaint contre César, apparament(48)), с трудом уворачиваясь от спешащих домой с лекций студентов-велосипедистов из университета Paris Cité и дальше, дальше, по Rue Saint-Sulpice, мимо Люксембургского сада, бесконечных bistrots, brasseries, bouillons(49) (Амаду терпеть не может букву B), пересечь Notre-Dame-des-Pres, Rue de l’Arrivée (как подходяще) уже виднеется за поворотом – он уже так близко, так, так близко… - Эй! Эй, ты! – Амаду слышит крики за спиной, но не оборачивается: шанс, что зовут его, минимальный. Он всё еще в шестом, где он не знает никого, и никто не хочет знать его самого. Подсознательно он ускоряется: позади него – какая-то суета, заваруха, пронзительные женские крики («Atténtion, putain!», «Vous faites quoi ici?», «Arrête ça!»(50)), и он не горит желанием стать участником очередной скандала – супермаркета и родителей Камиля ему было достаточно. Заметив небольшой переулок, Амаду сворачивает с людного проспекта в попытках еще больше снизить шанс стать как-либо вовлеченным в происходящее. Ему становится всё сложнее и сложнее сохранять дыхание при беге, и он решает всё же дать себе минуту перерыва. Он останавливается у каких-то мусорных баков, собираясь отдышаться, но ему не дают этого сделать – со спины на него тяжелой массой обрушивается чье-то тело, вышибая весь оставшийся воздух из груди. Сбивая в кровь колени, он проезжается ими по асфальту, а левую щеку обжигает болью – нет ничего хуже, чем падать лицом на землю. Амаду трепыхается, пытается выбраться из ловушки чужого веса, но его руки скованы в крепком, можно сказать профессиональном захвате. Страх окутывает всё тело, заставляя дергаться в истерических конвульсиях: страшно, как же страшно, когда тебя атакуют в спину, и ты неспособен увидеть лицо нападающего. Сквозь вату паники в ушах до него доносятся какие-то выкрики, и спустя секунд десять судорог он наконец различает: - Полиция! Я сказал, полиция, мать твою! Назови свое полное имя, сейчас же! – от осознания, что к земле его придавливает полицейский, легче не становится. Наоборот: возможность легко отделаться, в том случае, если бы его пытались обворовать, облаком сигаретного дыма мимолетно исчезает с горизонта. Судя по неизмеримой ярости в его голосе, le flic(51) твердо намерен испоганить ему жизнь. – Имя, я сказал! – его хватают за волосы и вдавливают лицо в землю еще больше – хотя, казалось бы, больше невозможно, - и Амаду со страхом ожидает звука хруста собственной переносицы, но пока ему каким-то невообразимым образом удается этого избежать. - Амаду Фаал, - с трудом отвечает он в попытке предотвратить еще больше боли, но, против всякой логики, хватка на нем становится еще крепче. Он чувствует, что воздух в легких вот-вот закончится: коп явно не собирается слезать с него, а душащий захват смещается с волос на шею. Слезы собираются где-то в уголках глаз – непроизвольная реакция собственного тела. Может быть, он был совсем неправ раньше, и плакать он всё же может: не от боли, а от исторической несправедливости. Оттого, что тот, кто, по идее, должен защищать его безопасность, истязается над ним с какой-то первобытной, звериной яростью. - Фаал, - полицейский выплевывает его фамилию, словно червивое яблоко, его голос пропитан не просто неприязнью, а пылающей ненавистью. В один миг Амаду всё понимает: и то, почему эта свинья держит его в захвате, и то, что целым он из этого переулка вряд ли выберется. – Отчего же ты бежишь, а, Фаал? Убил кого-то? Обворовал? Изнасиловал? Отвечай, сученыш! – тяжелый кулак врезается ему в челюсть, и Амаду не выдерживает и кричит – то ли от боли, то ли от охватившего его страха. Всё больше и больше к нему приходит понимание, что его жизнь висит на волоске, что, вполне возможно, это конец, и его потенциальная смерть не так уж и метафорична. Что судьба действительно решила отобрать у него абсолютно всё, включая собственную жизнь. Пальцы на ногах сводит от осознания, что в момент смерти его будут окружать разве что голуби, бродячие кошки и вонь мусорных баков позади. В голове монотонный голос диктора из новостей одно за одним зачитывает навечно впечатанный в мозг список имен: Ahmed Boutelja Malik Oussekine Djamel Chettouh Thomas Claudio Aïssa Ihich Youssef Khaïf Mohamed Bahri Imad Bouhoud Belkacem Belhabib Djamel Benakka Abdelkadher Bouziane Habib Muhammed Mounir Oubajja Ему так, так не хочется стать одним из них, очередным ребенком иммигранта, погибшим от всеразрушающих рук полиции. А еще хуже – безымянной жертвой, «пропавшим без вести», может, даже, «случаем суицида». – Я сказал, отвечай на вопрос! – очередной удар, на этот раз куда-то в затылок, и то, чего он опасался всё это время, наконец происходит: нос ломается с характерным хрустом, не давая ни вдохнуть, ни выдохнуть, его лицо всё еще глубоко вдавленное в режущий кожу асфальт. - Ничего, - с третьей попытки еле слышно хрипит Амаду, слезы наконец вырываясь наружу водопадом, смешиваясь со стремительно вытекающей из носа кровью. – Ничего, я ничего не сделал. Пожалуйста, - он уже не в силах контролировать собственный язык, начиная умолять издевающегося над ним ублюдка против собственного желания. – Пожалуйста, отпустите, я ничего не… - Заткнись! – ему даже не дают закончить, в очередной раз ударяя лицом о землю, и Амаду уже не сдерживается и во всё горло орет от боли – удар попадает прямо на по ощущениям раздробленный в крошки нос. – Знаю я таких, как ты, вечно скрываете какое-то дерьмо, - его на пару секунд выпускают из мучительного захвата, но Амаду не спешит радоваться приобретенной свободе, и не зря – не успевает он даже сдвинуться с места, как чувствует вонзающийся ему куда-то вбок острый ботинок. – Что такой, как ты, забыл в этом районе, а?! Кому ты здесь, блять, нужен, в Париже, во Франции?! Возвращайся, откуда приехал, скотина! «Я родился здесь» - хочет ответить Амаду, но он уже не в силах произнести что-либо – боль теперь пронзает не только переносицу, а всё тело, содрогающееся в агонии от беспорядочных ударов ногами. Он, всё же, пытается хоть как-то сопротивляться опасности и перекатывается куда-то вбок, но особенно сильный удар чужого ботинка отбрасывает его в сторону мусорных баков, приземляя виском прямо об угол одного из них. Уходящим сознанием Амаду в ужасе чувствует рекой стекающую по правой щеке кровь. - Блять!!! – громко выругивается полицейский над ним. Где-то наверху Амаду слышит какой-то шорох, испуганное бормотание – он может только предполагать, что чертов коп перепуган его состоянием, уже давно не в силах держать глаза открытыми. Еще несколько раз проматерившись, судя по удаляющимся звукам трусливого бега, полицейский всё же спешно покидает сцену им же и совершенного преступления. Амаду пытается открыть глаза, подвигать какой-нибудь конечностью, пошевелить пальцами – хоть что-то, putain!, но измученное тело уже явно перестало отвечать на его команды. Асфальт не отпускает его, покачивающегося на волнах с каждой секундой увеличивающегося океана из собственной крови, прямо как в песне Мадонны. Перед глазами встает четкая, невероятно реалистичная картина принесенного в морг на опознание безмолвного тела с привязанной к ноге именной табличкой:Имя: АМАДУ ФААЛ Пол: МУЖСКОЙ Возраст: 18 Дата смерти: 24/05/99 Причина смерти: ОБЕСКРОВЛИВАНИЕ ГОЛОВЫ И ТЕЛА
Он не знает, сколько времени он проводит вот так – на тонкой грани жизни. Каждый раз, заслышав чьи-то шаги, чей-то смех, даже собачий лай, он старается привлечь к себе внимание громкими стонами, всё еще сохраняя в себе толику надежды, что хоть кто-нибудь всё же заметит, поможет, вызволит – но каждый раз шаги удаляются из его слуха так же быстро, как и появляются. Кто знает, умрет он от невнимания или безразличия. В стремительно покидающем его сознании, словно заевшая пластинка, вертятся строчки из до боли знакомой песни: And to a world sick with racism Get well soon (52) Мир, может, и выздоровеет, оправится – но уже без него. Он уверен, что это конец: глазницы насквозь прожигает белый свет. . Темнота. Косые лучи солнца падают на его лик, мерцают над головой в подобие нимба, и сразу, где-то на задворках сознания, подобно звучанию старого, расстроенного органа появляется голос грузного священника из полуразвалившейся церквушки на самой окраине Парижа. «Отче наш, сущий на небесах! Да святится имя Твоё; да приидет Царствие Твоё; да будет воля Твоя и на земле, как на небе». Дальше – что-то про хлеб – черт, как же хочется есть – а затем ненавистное «и не введи нас в искушение, но избавь нас от лукавого». Сколько лет прошло, а память всё равно хранит эту бессмыслицу, так старательно навязываемую нарушившей свои же религиозные принципы и бросившей отца ради Monsieur l’Abbé(53) матерью. Бессмыслицу, потому что искушение преследовало Амаду всю жизнь. И даже сейчас, в этот момент, казалось бы, чистого, духовного просвещения, искушение стоит прямо перед ним, сияет светлыми омутами. Искушение подобно ангелу, вот только у ангелов волосы белые по природе своей божественной, а не выбеленные дешевой краской, ангелы не носят цветастые рубашки, джинсы клеш и длинные сережки в ушах, и от ангелов точно не несет отчетливым запахом травки. Или, может, это всё лишь глупые стереотипы? Кто, черт возьми, решает, как ангелам выглядеть? Уж точно не чертов священник с окраины, дающий своим фанатичным миссионеркам благословление за минет. Нет, перед ним точно ангел. Не может живой человек светиться так, как светится божественное существо перед ним. - Эй, bébé, ты меня вообще не слышишь? – сквозь звуки органа в голове наконец начинают просачиваться сторонние звуки, и спустя какое-то время, Амаду понимает: ангел обращается к нему. Разве он заслуживает разговора с ангелом? – Родной мой, пожалуйста, посмотри же на меня! Нимб над головой ангела светится всё ярче и ярче, так, что продолжать смотреть на него – практически невыносимо, но Амаду почему-то не в силах отвести взгляд. Что-то знакомое трепыхается в груди: бабочки, птицы, драконы?.. По щеке ангела скатывается одна-единственная слеза, и Амаду, сам того не понимая, тянется непослушной рукой к его щеке в попытке стереть пронзительную грусть. Одно касание – и он во мгновение теряет свою религию, приобретая драгоценную память взамен. - Камиль? – хрипит он такое привычное имя, жгучая боль уступая место теплому пламени нежности. - Амаду! – с надрывом в голосе, но и, в то же время, колоссальным облегчением всхлипывает тот, с силой сжимая его ладонь в своей. – Амаду, я прошу тебя, не закрывай глаза! Я здесь, с тобой, только смотри на меня, сокровище мое. Амаду кувалдой ударяет осознание, что он видит Камиля в последний раз. Что он больше никогда не почувствует родных касаний, не пройдется пальцами по паутинам созвездий из его родинок, не услышит собственное имя, произнесенное с неизмеримой любовью в голосе. Он не хочет, так не хочет, чтобы это стало их прощанием… Амаду понимает: он хочет жить. И, на секунду поколебавшись, он наконец тянется к своему свету. .«Дорогой Папа, Я знаю: ты, наверное, сидишь сейчас дома и не находишь себе места. Пожалуйста, не волнуйся, и успокой сестру: мы уже в Сенегале, вчера ездили в Казаманс, а сегодня уже остановились в Дакаре (54). Камиль лучше любой медсестры, меняет мне повязки и кормит антибиотиками по часам. А как тут вкусно, это словами не передать. Поверить не могу, что ты всю жизнь скрывал от меня секреты сенегалийской кухни! Пап, мне тут очень хорошо. Я чувствую себя правильно, мне даже тут ступать на землю проще. Думаю, мы здесь задержимся и не поедем дальше. Я прошел всю эту дорогу не для того, чтобы продолжать бежать, да и мне больше незачем и не от кого. Я достиг своего пункта назначения, пап. Очень скучаю, не забывайте там меня! С любовью, Амаду P.S. Спасибо вам большое, месье Фаал, за ваше понимание и поддержку. Я счастлив, что у моего парня есть такой отец. С нетерпением жду нашей новой встречи, очень надеюсь, что она пройдет в более благоприятных обстоятельствах! Ждите открыток и сувениров :) Спасибо вам еще раз. Камиль»