***
Первой странностью оказались двери. Не обычные: Уилсон уже видел в Константе один или два пустых дверных проёма, хотя никогда не подходил достаточно близко, чтобы до них дотронуться, не говоря уже о том, чтобы через них пройти. Эти двери, однако, располагались на земле, как будто кролики решили приукрасить входы в свои норки. Двери различались по размеру, но даже в самую большую можно было просунуть немногим больше ладони, и все они были окрашены в вычурные цвета: сосново-зелёный, пожарно-красный, ослепительно яркий яично-синий. На всех виднелись медные ручки и большие замочные скважины. Любопытство настаивало, что он должен попытаться открыть хотя бы одну из дверей. Та не поддалась. Уилсон в последний раз потянул за ручку, затем вытер руки о фартук и двинулся дальше. Вне всякого сомнения, где-то рядом должен быть медный ключ, возможно, даже с привлекающей внимание этикеткой, поясняющей его точное назначение. И, вне всякого сомнения, это должна быть ослепительно очевидная ловушка, настолько очевидная, что предназначалась скорее для того, чтобы унизить его, чем заманить. На мгновение Уилсон подумал, не будет ли безопаснее потерпеть неудачу здесь, на первом же препятствии.***
Он мог бы назвать это Теорией Наименьшего Страдания, если бы это не звучало так, будто Уилсон собирался из кожи лезть вон, чтобы избежать боли. Не то чтобы точность термина имела значение. Не то чтобы он планировал строчить монографию на эту тему. Всё сводилось к тому, что он всегда будет умирать. Если он каким-нибудь образом спровоцирует Максвелла, то погибнет, крича в агонии, а поскольку на этот раз учёный уже привлёк внимание демона, то знал, чем, скорее всего, закончится эта жизнь. Лучшее, что Уилсон мог сделать, — это надеяться, что он каким-то образом справится с какой бы то ни было целью в этом адском месте, прежде чем умрёт таким образом, который сочетал бы в себе наименьшее количество боли и наименьшее количество унижения. Боль была почти неизбежна. Унижения иногда можно было миновать. Даже если на этот раз Уилсон остро ощущал, что ошибается. Таким образом, Теория Наименьшего Страдания сводилась к получению смерти с самым мучительным физическим страданием, но будучи полным совершенно ясной волей. Уилсон не стал бы чьей-то игрушкой, не тогда, когда у него был какой-либо иной выбор. В данном случае, думал учёный, угрюмо глядя на возвышающиеся пурпурные грибы и агрессивно раскрашенные гигантские цветы, отказ быть игрушкой означает игнорирование любых ужасных декораций, раскиданных по территории Максвеллом, и нахождение концовки сказки. Какой она была? Он смутно помнил судебный процесс, и что вся эта история оказалась сном. Уилсон фыркнул без тени юмора, продолжая идти по тропинке. Всё это просто сон. Конечно. Это было бы безусловно прекрасным концом.***
Положение солнца на небе не сдвинулось ни на дюйм, когда Уилсон увидел стоящую посреди тропинки бутылку. Осмотревшись вокруг на предмет возможной засады и подозрительных теней, он начал осторожно приближаться, делая аккуратные мелкие шаги на случай ям-ловушек. Бутылка выглядела впечатляюще, она была сделана из чего-то похожего на соты из голубого хрусталя. К её горлышку бирюзовой лентой была прикреплена записка. На бумаге виднелись два слова, написанные необычайно красивым почерком: «Выпей меня». Уилсон сдавленно усмехнулся и пнул склянку так сильно, насколько могли позволить ему туфли. Стекло треснуло, и сквозь щели на землю, шипя, пролилась жидкость.***
Довольно скоро муки голода вернулись. Уилсон схватился за живот, но продолжил путь. Он не сводил глаз с дороги, когда справа до него дошёл дразнящий аромат смородиновых лепёшек. О, да. Съешь меня. Никакой кислоты на этот раз, сто процентов. Возможно, вместо неё добавлен щелочной яд. Сколько раз он умирал? Воспоминания вытекали из его сознания, как вода через сито. Последний раз Максвелл оглашал число в честь его трёхсотой кончины, но это было очень давно. Уилсон, наверное, узнает об обновлённом статусе только когда Максвелл объявит об его пятисотой неудаче. Нет. До этого не дойдёт. Уилсон сумеет найти способ сбежать раньше. Ведь есть способ. Будет способ. Должен быть способ.***
Он обошёл стороной пожар из огненных птиц, швырнул ещё одну подозрительную склянку, убежал от различных созданий и домов, и грибов, и особенно от того, что мяукало на него с деревьев. Гусеница пробудила несколько воспоминаний, но учёный быстро отвёл взгляд и намерено зашагал из-за всех сил, так, чтобы заглушить крики свиноребёнка, попавшегося на пути. Нет, нет и нет. Ничего из этого не сработает. Он не купится ни на какие смертельные ловушки, он не внимет ни одной вирши, когда будет наблюдать, как из его кишок делают подвязки. Максвелл мог менять правила игры по своему усмотрению, но у Уилсона всегда был шанс попытаться пойти своим путём. Он ещё найдёт безболезненный способ умереть. И он сделает это раньше, чем Максвелл... Именно в середине этой самой мысли лес и тропинка внезапно прервались, и Уилсон обнаружил, что с обеих сторон окружён цветами, которые выглядели так, словно были сделаны из лиловых леденцов. Сразу после тропинки начинался холм. На холме стоял стол. Издалека было видно, какой он узкий и насколько возмутительно заставлен. За столом также можно было уловить бодрое движение нескольких существ, настолько неясных, что учёный даже не мог определить их вид; создания подпрыгивали и кренились, и хватали предметы со стола. У Уилсона зародилось плохое предчувствие. Ещё хуже, чем в тот раз, когда он по рассеянности съел пирог с драконьим плодом за его считанные мгновения до превращения в чистую гниль. Кожа учёного покрылась мурашками, Уилсон попятился назад, надеясь, что существа на холме ещё его не заметили. До края поляны было рукой подать. Он бы спрятался за деревьями и побежал в другом направлении и... Учёный развернулся. Стол оказался прямо перед ним. А во главе стола, с ядовитой ухмылкой на губах, сидел Максвелл. — Уж не дорогая ли это Алиса? — Максвелл поднял богато украшенную фарфоровую чашку, словно произнося за Уилсона тост, а затем указал рукой на стол. — Прошу, присоединяйся к нам. Нет-нет, не стоит возражать из вежливости. Я настаиваю. Уилсон развернулся и побежал. Точнее, попытался. Слишком знакомые теневые пальцы обхватили его руки и плечи и потащили назад к столу. Он упёрся в землю пятками, но лишь прорыл пару бороздок. Лишь дотащив Уилсона до стола, руки оторвали его от земли и бесцеремонно швырнули на вдвое превышающий его рост плюшевый стул с бархатной сидушкой и спинкой. Вместо того, чтобы отпустить учёного они приобрели более аморфную форму и придавили его руки к подлокотникам, обвившись вокруг маслянистой пародией на змей. — Итак, — Максвелл сделал глоток из чашки и откинулся на спинку своего каким-то образом ещё более гиперболизированного стула. — Тебе уже нравится твоё приключение? — Разве ты не должен носить шляпу? — что ж, эта колкость и близко не стояла с тем, что Уилсон надеялся высказать Максвеллу, но, по крайней мере, он не сдавался. Он боролся со своими оковами, но вместо теневых рук с лёгкостью можно было представить сталь. Выражение лица Максвелла хоть по-прежнему напоминало скорее «ухмылку», чем «улыбку», стало нехарактерно добродушным. — Выходит, ты всё-таки что-то знаешь об исходном материале, — мужчина щёлкнул пальцами. В следующее же мгновение у него на голове возникла просто потрясающая шляпа из чёрного и красного бархата, с кружевом по краям и с массивной тульей, окружённой розами. — Лучше? Это выглядело нелепо, но Уилсону не хотелось смеяться. Максвелл, может, просто и играл роль Шляпника, но это не меняло того факта, что он в самом деле был сумасшедшим. И злым. И с комплексом бога размером с Юпитер. — Так ошарашен ответом на колкость, что кот словно вырвал тебе язык? — пускай это и было сказано в язвительном тоне, Максвелл, однако, не настаивал на признании неудачи. Вместо этого он наблюдал за тем, как Уилсон осматривает всё вокруг. Ни один из стульев, расставленных вдоль стола, не сочетался с другими, так же, как и чашки с тарелками. Чашка, поставленная перед Уилсоном, была невероятно большой, мощной и неровной, но с нежными розовыми цветами, нарисованными по бокам. Уилсону она даже понравилась. Меньше он оценил марионеток (он надеялся, что они были марионетками), рассаженных на всех оставшихся местах. Их глаза блестели. Максвелл усмехнулся отвращению Уилсона и обвёл рукой стол: — Я знаю, что ты голоден. Угощайся. Тени вокруг Уилсона переместились слишком быстро, чтобы тот успел воспользоваться временной передышкой. Они обернулись вокруг его талии, надёжно удерживая на стуле, но даруя возможность двигать верхней частью тела. Другая пара теневых рук поднялась, скользя по бокам стула. Они опустились учёному на предплечья. Никакого давления. Пока что. Лишь только предупреждение. Потребовалась немалая сила воли, чтобы не смотреть на еду, но вскоре Уилсон уступил желанию и позволил себе пожирать деликатесы глазами. Это была именно та еда, которую можно увидеть на детском дне рождения: груды треугольных бутербродов и запечённых в духовке картофельных чипсов, печенья и булочек, маленькие пирожные с пастельной глазурью и съедобными серебряными шариками и просто огромный трайфл, самый большой, который когда-либо доводилось видеть Уилсону. И, конечно же, чай. Десятки чайников, и каждый не похож на предыдущий, и все, без сомнения, полны достаточно горячего чая, чтобы напоить сотню человек на тот случай, если эта сотня людей коллективно выдвинет желание умереть и выпить то, что почти наверняка было ядом. Именно эта мысль, наряду с воспоминаниями о смерти в жгучей агонии после употребления испорченной пищи, заставляла Уилсона сидеть совершенно неподвижно. Он не мог не чувствовать, как слюна наполняет его рот, но будь он проклят, если по собственной воле дотронется до чего-либо на столе. Эта была не та ситуация, когда Максвелл мог заманить его на гибель любым кусочком еды. Он ещё даже не голодал. — Ну? Неужели ничего не нравится? — Максвелл ловко потянулся за одним из треугольных бутербродов с салатом и с каким-то светлым мясом и многозначительно откусил. — Я приложил немало усилий, чтобы приготовить всё это. Ешь. Тени на руках Уилсона вдавились ему в кожу. Когда он всё равно не шелохнулся, они резко потянули его руки назад, пока учёный плашмя не врезался в спинку. Давление продолжало нарастать, и Уилсон больше не мог не извиваться. — Ты не принимаешь моего гостеприимства? — голос Максвелла стал ледяным и отдалённо похожим на шипение змеи — верный признак того, что Уилсон вот-вот окунётся в мир боли. — Думаешь, у тебя есть выбор, несчастный глупец? До сих пор я был милосерден... Тут Уилсон подавился смехом. Смех больше походил на рыдание, и все вокруг встретили его недружелюбно. Максвелл ненавидел, когда его прерывали. Но такая горькая ложь просто не могла соскользнуть без реакции. Хватка теневых пальцев, уже походившая на тиски, усилилась до такой степени, что Уилсон был уверен, что вскоре у него больше не будет рук, а останется лишь костяная пыль, застрявшая в бесполезной плоти. Он стиснул зубы, чтобы сдержать крики, но никакая мощь в мире не могла остановить его от порывов глотнуть воздуха; звериный инстинкт его тела призывал бежать от того, от чего нельзя было скрыться. Всё это время поле зрения Уилсона заполняли глаза Максвелла, ликующие и голодные, и злобные. Теперь, хоть взгляд мужчины и помрачнел ещё больше, в них не было ни капли удовольствия. Смутно, Уилсон подумал, не видится ли ему всё это в агонии. А потом всё прекратилось. Руки не исчезли, но их адская хватка ослабла. Уилсон безвольно повис в их жестоких объятиях, смаргивая звёзды перед глазами. Ему досталось достаточно, но, похоже, ничего не сломалось. Максвелл по-прежнему смотрел на него, но как-то отстранённо, будто вовсе ни на что не глядя. Внезапно Максвелл ухмыльнулся. Стол между ними раздвинулся, словно его пилой распилил пополам фокусник, и обе половины ушли в стороны, расталкивая всех марионеток, сидящих на своих стульях. Демон прошёл через только что созданный проход, мимоходом захватив большую чашку с зелёной окантовкой. — Если ты не будешь есть — ты не будешь есть, — он схватил Уилсона за подбородок и рывком заставил смотреть вверх. — Но ты должен попробовать это. Это — божественно. Уилсон держал рот закрытым. Максвелл всё равно наклонил чашку. Чай обжёг губы и стёк по подбородку, ошпаривая, как ручейки магмы. Уилсон попытался заглушить боль и терпеть, когда тонкие, но удивительно сильные пальцы Максвелла сжали его щёки, заставляя учёного слегка приоткрыть рот. Немедленно, демон сунул внутрь край чашки и, зажав Уилсону нос, ещё больше наклонил ёмкость. Он словно бы тонул. Уилсон кашлял, отплёвывался и делал всё возможное, чтобы сладкий травяной чай не попал в горло, стараясь при этом дышать. Этого было недостаточно: хотя большая часть жидкости вылилась, когда он давился, довольно большое количество подозрительного напитка при глотании попало ему в глотку. Максвелл отпустил его. И тени тоже: будучи больше ничем не удерживаемый, Уилсон слетел со стула и приземлился на четвереньки. Именно тогда, сгорбившись и уставившись на свои руки, он ощутил послевкусие. Оно было одновременно и сладким и горьким, с оттенком мыла, смешанным с ванилью и ромашкой, и каким-то горьковатым корнем, который на вкус был.... Нет, не просто несъедобным. Токсичным. Уилсон узнал во вкусе запах нечистой корки, которая не заживала и вот-вот лопнет, и хлынет гной. Он осознал, что дрожит, даже когда поднял на Максвелла свой пропитанный ядом взгляд: — Что ты сделал? — Ты настолько долго здесь был, что забыл, что такое чай? — Максвелл направился к нему. Уилсон инстинктивно вскочил и принялся пятиться. — Теперь давай сыграем в игры для вечеринок. Мы начнём с пряток, — ухмылка демона стала шире, так что практически разделила его лицо пополам. — Я дам тебе полчаса форы. Используй их с умом. Что ещё оставалось делать Уилсону? Он побежал.***
Он бежал с холма, на который никогда вовсе не взбирался, и через ожидающую за холмом долину; бежал, потому что видел выражение лица Максвелла и знал, что случится, если его поймают; бежал, бежал, даже несмотря на то, что завязки фартука лишили его возможности дышать, не смотря на то, что вся верхняя часть его тела начала пульсировать, а в глазах замелькали пятна. Бег ничего не изменит. Он никогда ничего не менял. По истечении тридцати минут Максвелл просто перенесётся прямиком к Уилсону и сделает то, что намеревался с ним сделать, несмотря ни на что. Но была одна разница: у Уилсона всё ещё оставалась Теория Наименьшего Страдания. Пока он продолжал сопротивляться, отказываясь подчиняться чему-либо ещё, помимо грубой силы, он знал, что по-прежнему остаётся хозяином своей воли. Он знал, что есть часть его личности, которую Максвелл ещё не покорил, и, пока Уилсон держится твёрдо, никогда не сможет покорить. Учёный добежал до другого леса, со спутанными зарослями, которые тянулись следом и умышленно хватали за лодыжки. Уилсон споткнулся, неуклюже покачиваясь во внезапном тумане, сверкающем, как снег в солнечный день. Он продолжал идти, стиснув зубы от горечи, подступавшей к горлу, и от растущего желания лечь и заснуть в рыжеватой прозрачной траве. Он продолжал идти, натыкаясь на луг из лезвий и пенящуюся реку цвета кофе. Сколько минут прошло? Пятнадцать? Двадцать? Учёный находился уже на грани срыва. А затем были розы. Уилсон рухнул на четвереньки и закашлялся железом и желчью. Каждое движение, которое он делал, порождало десятки крошечных точек, и когда учёный наконец поднял глаза, они танцевали повсюду. Он смотрел на розы. Ничего, кроме роз. Кроваво-красных, небесно-бирюзовых, кислотно-зелёных, болезненно-оранжевых. Шипы на кустах были длинными и толщиной с большой палец Уилсона. Затем он поднял взгляд и увидел замок. Уилсон, спотыкаясь, поднялся на ноги, несмотря на ноющий протест его всё ещё горящих лёгких. Замок не был похож на ту крепость, которую можно увидеть в Европе. Он выглядел скорее как безвкусная сказочная иллюстрация, воплощённая в жизнь, логово какой-то злой феи-крёстной, полностью выстроенный из обсидиана, с пронзающими небо башнями, которые имели поразительное сходство с копьями, обвитыми жутким виноградными лозами. Учёный развернулся и побежал. Его зрение становилось всё хуже. Пошлые цвета, окружавшие его, принялись сливаться воедино, и когда он провёл рукой перед глазами, по кончикам пальцев потянулись голубые тени, лучезарные как небо. Уилсон закрыл глаза, чтобы ослабить поток паники. В следующий раз, когда он распахнул веки, то не увидел ни роз, ни травы, ни неба. Учёный очутился в каменном коридоре с ковром толщиной в дюйм и стенами, украшенными вышитыми полотнами. Уилсон метнул взгляд на ближайший гобелен и тотчас отвёл глаза; его сердце колотилось, и разум отчаянно стремился стереть с сетчатки любовно переданную сцену потрошения. Впереди виднелись массивные двустворчатые двери. Очевидная ловушка, но попытавшись бежать в другом направлении, он всё равно через них пройдёт? «Разве есть разница? — раздался в затылке усталый голос, чистый и не тронутый ни истощением, ни ядом. — Что бы ты не выбрал, исход один». Завязки фартука, к которым он уже привык, снова резко ощутились, будто грозились разрезать тело пополам. Уилсон попытался найти опору у стены как раз в тот момент, когда мир вокруг него закружился в маниакальном вальсе. «Но ты должен что-то выбрать, — сказал его собственный голос, ставший вдруг твёрдым и нетерпеливым. — Единственный другой вариант — сдаться». Уилсон выпрямился, схватившись за гобелен, подробно изображавший потрошение кричащей фигуры с торчащими в разные стороны волосами. В порыве прилива сил он попытался сдёрнуть его со стены. Полотно непоколебимо осталось на месте, насмехаясь. Уилсон попятился от двери. Даже если оба направления являлись ловушками, идти вперёд было равносильно отправиться прямиком в объятия Максвелла. Только в следующий миг, моргнув, учёный всё равно оказался в тронном зале. Всё именно так, как он и ожидал. Комната была огромной, все её возможные поверхности были задрапированы алым бархатом. Трон на помосте... парил в воздухе? Нет, Уилсон видел что-то ещё — трон был сотворён из чистого холода, кричал вычурностью и сиял всеми радужными красками. И был занят, конечно же. Максвелл восседал на нём в уже другом безвкусном наряде, с плащом с высоким воротником и с тёмно-красным шёлком, торчащим из разрезов его чёрных, как ночь, жилете и брюк. Он был похож на разодетого вампира, если не считать тернового венца на лбу. — Твоё время вышло, — мужчина поднялся и медленно спустился с помоста. — Разве это было не весело? Теперь настал черёд сыграть в другую игру. Уилсон бросился прочь. Позади него раздался смех Максвелла («Я сказал в другую, а не ту же самую»), такой ясный и громкий, словно демон стоял совсем рядом, даже когда Уилсон захлопнул дверь. Коридоры представляли собой лабиринт без единого окна, полный извилистых поворотов, и различались лишь своим омерзительным убранством. Хотя, даже оно везде было более чем одинаковым: оружия с запёкшейся почерневшей кровью и бесконечная кавалькада гобеленов: истязание и четвертование, сдирание кожи, кипячение в масле. Смерть, смерть, смерть. В конце концов Уилсон налетел на другую дверь. Он не задумываясь, потянул её за ручку, и та, к счастью, распахнулась. За ней открылся проход в крошечную комнатку, в которой стоял лишь забытый стул, а на стене висел гобелен с изображением фигуры, подвешенной за лодыжку. Это тупик? Нет, слева от Уилсона была ещё одна дверь. Чувствуя, не смотря ни на что, надежду в груди, учёный подошёл к ней и повернул ручку. Затем он отчаянно затряс ею, так как дверь отказывалась двинуться с места. Уилсон уже собирался уйти и поискать другой путь, когда в плечо ему вонзилась когтистая лапа. Учёный обернулся. Его кулак ударил по воздуху со всей силы лапы котёнка. Тогда Уилсон ударил ногой, и затем его потянуло вниз, вниз, вниз, пока он плашмя не рухнул на вздымающийся ковер, который колыхался, как волны во время шторма, но только сверкающие и колющие на запястьях когти были настоящими и царапающими до крови, как бы Уилсон не пытался высвободиться. Он продолжал бить ногами, продолжал кричать, даже после того, как исходившие от него звуки перестали иметь какой-либо смысл, даже после того, как его ноги ничего больше не задевали; продолжал бороться, пока тени не схватили его за лодыжки и не заставили окончательно распластаться, удерживая так же неподвижно, как и любые железные цепи. — Закончил играть в недотрогу? — Максвелл ответил на усилившуюся борьбу Уилсона, надавив сильнее. Уилсон хватал ртом воздух, силясь встать. «Всё не так! Всё не так!» — Тебе действительно нет нужды беспокоиться. Я не собираюсь осуждать тебя за твоё падение, и нет никого, кто мог бы стать его свидетелем. Щёки Уилсона покраснели, и он с удвоенной силой попытался дать отпор. Есть кто-то. Или что-то. Это могло быть неочевидно, но время от времени Максвелл отпускал загадочные комментарии, из-за которых казалось, словно в Константе было что-то ещё, некий разум помимо Максвелла, который вполне мог наблюдать за ними в этот самый момент... Мир кружился над ним. Лицо Максвелла превратилось в неясные очертания фигур калейдоскопа. Всегда ли потолок являл собой смесь радужного света? Всегда ли в радуге было так много фиолетового и розового? — Почему? — учёный, задыхаясь, подавился, когда второй Максвелл — теневой двойник, конечно, только с каких пор теневые двойники отражали радужный цвет, как движущиеся нефтяные пятна? — возник из-за первого и подошёл к голове Уилсона схватить запястья, чтобы Максвелл вместо этого смог поднять его юбки, зарываясь руками в слои ненужных оборок. Это был бессмысленный вопрос (глупый, такой глупый), который Уилсон задавал больше раз, чем умирал. Он достаточно хорошо знал ответ, давно усвоив, что чистое зло существует и принимает человеческую форму. Но всё же он повторил: — Почему? Почему ты такой жестокий? Максвелл остановился. Руки на запястьях Уилсона, те, теневые руки, испарились, оставив после себя лишь липкое воспоминание. — Жестокий? В следующее мгновение Уилсон вновь был на ногах, а затем и вовсе оторвался от земли, болтаясь в воздухе и задыхаясь от давления, растущего теперь не только в его талии и вокруг головы, но и на горле. Лицо Максвелла раскололось на сотни маленьких лиц, которые вертелись, как лошади на карусели, искажаясь при каждом попадании света и отказываясь отражаться в глазах. — Это не жестокость, — тон Максвелла не отражал той ярости на его лице. Его голос был хладнокровным, профессиональным и странно тихим, как будто Уилсону открывали секрет. — Я не был жесток к тебе. Нет, — его ухмылку можно было бы назвать волчьей, только ни у одного волка в истории не было таких расчётливых холодных глаз, как самые далёкие из звёзд, которые никогда не видел ни один астроном. — Это милосердие. Было почти невозможно думать со всеми кружащимися лицами, давлением, проникающим прямо в череп, и горькой удушливой серой, поднимающейся к горлу. Тем не менее, Уилсон устремил взгляд на одно из лиц Максвелла, на то, которое он считал настоящим. То, что он увидел, выбило из его лёгких последние остатки кислорода. «Он не шутит. Почему-то он действительно думает, что это милосердие. Как...» Ход мыслей Уилсона прервал пол, на который учёного не церемонясь швырнули обратно. Уилсон попытался ползти, но неумолимая сила пригвоздила его к месту, и он почувствовал, как рвутся одежды вокруг него, и ощутил холодное прикосновение к самым уязвимым частям своей плоти и струящуюся кровь... ...и это не было больно, он не хотел этого, но это должно было быть больно, но не было, даже когда тени схватили его и наполнили и погрузили в сон, и краски взрывались, и весь шум эхом отдавался, как в большом зале, и все звуки, вырывающиеся из его рта, исходили не совсем потому, что он падал, падал, падал в кроличью нору.***
Уилсон проснулся, лёжа лицом на льду. Учёный втянул воздух, глубоко, но отчего-то с трудом. Что было странно, поскольку Уилсон чувствовал себя абсолютно здоровым, за исключением звона в ушах. Другими словами, он умер. От передозировки? Максвелл задушил его во сне? Уилсон догадывался о том, что произошло с его телом примерно к тому времени, когда его разум освободился (забудь об этом, забудь об этом сейчас же!), но неопределённость обстоятельств его кончины нервировала. Что также было не в новинку. Новым стало то, что Уилсон увидел, когда открыл глаза и поднялся на колени, и этого было достаточно, чтобы он замер. Предполагалось, что со смертью к учёному вернутся его брюки и жилет, какими бы изодранными те ни были. Не в этот раз. Уилсон по-прежнему был в фартуке, с по-прежнему стягивающими диафрагму завязками, с по-прежнему сдавливающей череп головной лентой. И ему не нужно было смотреть на себя, чтобы это понять. То, что Уилсон принял за лёд, оказалось зеркалом, самым большим, какое учёный когда-либо видел. Куда бы он не глянул, казалось, зеркалу нет конца. Уилсон переместил взгляд на своё отражение. Пара затравленных глаз смотрела на него в ответ, их зрачки сузились до булавочных кончиков, когда Уилсона настигло понимание. «Алиса в Зазеркалье». Его лицо, полное ужаса, отразилось в зеркале прямо перед ним, и собственный крик пронзил барабанные перепонки.