ID работы: 12474650

Если бы...

Гет
PG-13
Завершён
11
Пэйринг и персонажи:
Размер:
5 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
11 Нравится Отзывы 0 В сборник Скачать

Настройки текста

I hurt myself today To see if I still feel I focus on the pain The only thing that's real The needle tears a hole The old familiar sting Try to kill it all away But I remember, everything

Мэри тихонько плачет над его могилой. Вся дрожит, промокла от дождя, трясёт её от всхлипов и слёз. Слёз робких, сдержанных, тяжёлыми каплями стекающих по белому лицу. Сердце в груди так и скачет, больно ударяется об чахнущую грудь. Мэри боится, жмётся к кресту, подбирая бегущие с подбородка слезинки чёрным платком. Она часто оглядывается, всхлипывает украдкой, боится, что заметят, узнают, ткнут пальцем, окликнут по имени. Упрекнут. Хотя вины за собой не чувствует, теряется лишь, уходит от ответа на собственные вопросы — жалостливые, сопливым шёпотом протянутые вглубь вечерних сумерок. Сгорает от обиды и стыда. Разве она виновна? Лишь наполовину, только частью. На её тонкой шее болтается тяжёлый грех, проступок, покрыть который она уже не в силах. Вина, да, большая, но не публичная; не та, какую охотно приплетут к её имени в салонных сплетнях. Не та, за которую ей придётся раскаиваться в церкви. Гораздо осязаемей, болезненней, страшней. Щипят, режет в глазах, когда она пытается прочесть эту грубо выдолбленную надпись. Проходит по ней судорожно, набрав воздуха в лёгкие, глубоко и рвано, как утопающая; щурясь от упрёков — внутренних, безжалостных. Мэри жалко Артура, ей жалко себя. В ненависти жалко, в бессильной злобе, в приступе недомогания. Очень, смертельно, аж удавиться хочется! Она ломает себе руки, грызёт губы в кровь, разодрала бы глотку ногтями, до костей и лимфы. За нерешительность, за страх, за тоску в своих по-собачьи жалостливых глазах, когда провожал он её в последний раз. На той станции, на тот поезд; держались за руку и не хотелось отпускать. Она готова лечь рядом, накрыв себя как одеялом шестью фунтами земли. Готова за свою жизнь, зашоренную и опасливую. Сжатую, крохотную, несчастную под игом отца со сложенной челюстью, зашитым ртом, скованной по рукам и ногам. Если бы только всё было не так, если бы не была забитой, если бы решилась, осмелилась его понять…       Если бы настояла, встрепенулась, приказала:

«Поехали, поехали, поехали! Немедленно!»

Ушли бы вместе. Она не была бы одна, он не лежал бы там, в могиле, в сырой земле. Один. Мэри вспоминает с тоской, с тяжёлым сердцем, с ножом меж рёбер. Дышит с трудом, задыхается и кашляет. Слёзы приравнивает к крови. Она виновата, она помнит, она ненавидит. Себя-себя-себя, за то что всё ещё боится, всё ещё жалеет и дрожит у неё предательски в коленях. Хотя любит, любит однажды и всем сердцем. Она бьётся в приступе.       Проносится тот день. Совсем не душно, на улице ясно, приятный ветер шелестит подол её платья. Ей весело, на душе как никогда легко. Она чувствует себя свободной, впервые, кажется, так цельно и упрямо; оторвавшись, наконец, от удушающего чувства долга. От надзора отца, его заносчивого мнения и оскотинившего вида. От всего того мрачного, ненужного, теснящего её скромную жизнь годами. Годами отчаяния и скорби. Артур рядом. Такой знакомый, уставший, затасканный. В грязи и пыли, со ссадинами и шрамами, небритый. Берёт её под руку размашисто и мягко — так аккуратно, беспокоясь, — смотрит неуверенно глазами по-прежнему синими, взглядом глубоким, родным. Казался решительным; задорный и страшно гордый за эту чёртову брошь. За то что сейчас стоит напротив неё, осанистый и красивый. Хотя неухоженный, весь в мыле, измученный — Мэри видела как ему тяжело, слышала его свистящий кашель, чувствовала леденящий холод в мозолистых пальцах. От него пахло порохом. Кровью, потом и порохом. И ещё чем-то кислым, похожем на микстуру… Он тогда ещё курил. Откашливался шумно и снова затягивался дымом, рассказывал что-то — с улыбкой, непринуждённо. Мэри смеялась. Это выглядело странно. Им было хорошо. Мэри не чувствовала горечь, не слышала жалоб, не испытывала назойливых угрызений совести. Она ему верила, очень хотела верить, слепо и самозабвенно. Она его любила. Артуру нужна была её поддержка, её любовь и этот чуткий трепет её внимания, заботы, нежности — она робко обнимала его за плечи; поправляла воротник, разглаживала так, будто бы это вошло у неё в привычку. Дышала на ухо и даже говорила откровенно о семье, о себе, о жизни. О мечтах, которые, — она внушала с жаром, словно обезумев! — могут сбыться. Она знает, что и он этого хотел; он ей верил. Не разжимая её руки, держась за неё как за опору; как за последнюю надежду. Он нуждался в помощи, таял от её тепла. Тут же выявлялись старые язвы, вскрывались и расцветали струпы, воспалённые очаги, кровоточащие раны. Артур тогда напоминал ей ребёнка, — ищущий одобрения, подавленный, взирающий на всё через тень, краешек своего помутневшего сознания. Он был так наивен, так близок. Его было легко прельстить, легко ухватить, притянуть к своей груди, убедить в том, что всё будет хорошо. Что скоро все беды кончатся, и они будут навсегда счастливы. И он бы поверил, ожил, он бы был так счастлив, если бы только Мэри смогла, если собралась тогда бы с духом, была бы сильной… если бы не боялась.       Верила и боялась. Как тяжело об этом вспоминать, всё прожигает, ломит, тянет. Она с укором смотрела тогда на него, разочарованно, обиженно. Ох, как же это было гадко! Какая боль была у него на сердце, какие тайны разбередило это сильнее ножевых, обуглило языками пламени — их разлуки, её равнодушия, его забвения. Выбила землю из-под ног себе и ему, похоронила веру. Как и его самого. Не сумела помочь, не сумела оправдать, забыться, простить. Не смогла ничего, хотя верила, что любит. Что любила.       Мэри бьётся в истерике. Неужто не любила, обманывала? Кокетничала? Боже! Как жарко, как неловко! Горячие щипцы сжимают её горло, она держится за них, слёзы ручьём бьют из глаз; губы распухли, пунцовеют как бутоны, трясутся. Любила и никогда не забывала, хотя осуждала, осуждала яростно. Даже бежала от него, бросала, потому что это было опасно, неразумно. Глупо. Жизнью рисковать — не слава и не украшение, она не могла тогда ничего с ним поделать, ничего ему позволить. Да и отец был против, сквернословил. Он бы порицал, все бы порицали… она бы беспокоилась, металась бы в постоянном страхе — за себя, за Артура, за их семью, за их жизни. Мэри любила его, но осуждала. Потому что была дурой и рисковать своим благополучием не могла. Зависела от чужого мнения, от стандарта, старых обычаев. Так уж была воспитана — слабой, беспомощной, окаменевшей сукой без импульса к жизни. Жалеет, роняет честь, сажает осанку над его деревянным ветхим крестом. Стучит в ушах сердцебиение — отчётливо, больно — теснится грусть сильней, потому что бесполезно всё это, напрасно. Ничего уже не сделать, ни на что не способна. Пройдет её агония, когда-нибудь утихнет боль. Тучи рассеяться над холмом и взойдёт на чистом горизонте солнце — оно поднимется на востоке и уйдёт на запад. Мэри бездвижна. Останутся здесь её мечты, пушистые и мягкие как облака, взбитые кучками, вырванные из щуплой памяти, тщательно высвеченные, выбеленные. Всё лишнее — тщета, одна любовь. Её любовь и его боль. Его проклятие, которое она так и не смогла с него снять. Ни снять, ни взять. Оставила, обрекла. Убила. Себя тоже убила… давно, на той же станции. В тот же вечер. Растерявшись, опешив, она постаралась бы. Не вздохнула обречённо, не обожгла бы укором, снова взяв его за руку. Он бы взглянул на неё удивлённо, всё тем же пустым и отчаянным; Мэри бы попыталась ему улыбнуться, утешить — не натянуто, искренне, благословляя; любяще. Она бы приласкала его, взяла бы хоть самую малую часть той боли его беспокоящей, изводящей. Прильнула к его груди бесшумно, прижалась бы крепко — не кошкой лоснящейся, не упавшим осенним листком. Обняла бы, сдавила, услышала бы биение его сердца — сильное, громкое, звенящее в ушах, пробивающееся радостью в её глазах. Оживших, вспыхнувших. Мэри бы не стала искать его ошибки, ждать оправданий, гадать на будущее. Она бы решилась понять, они бы забылись. Попробовали бы это сделать, когда остались наедине. Глаза в глаза, коснувшись его лица, прошептала бы:

— Давай сбежим отсюда?

У него ещё не закончены дела, куча обязанностей, остаток жизни хочет добить в скитаниях. У неё долги, непогашенные счета за упавшее достоинство, стыд в глазах окружающих. Всё это повалит к чёрту, Артур согласится, и хоть так, на рельсах, в пути; хоть верхом, ускоренно и без оглядки — они бы убрались отсюда, сбежали, кинулись бы на юг. Они бы поцеловались.       Смято, едва лишь, влажно — спешили, задыхались. Пристроились бы в уютном домике на ранчо. Скромно, но обжились. Мэри бы ухаживала за Артуром, ему бы полегчало — хотя бы чуть-чуть, ушёл бы на время этот жуткий кашель, сошла бы бледность. Сине-фиолетовая, мёртвая. Они бы забыли обо всём, оставили все невзгоды позади — года разлуки сгладились бы, растворились в нежности; сгорели при свете керосиновых ламп. Они бы сидели допоздна, за ужином обсуждали прошедший день. О прошлом ни слова, прошлое — табу. Артур оставил бы Датча, тот потерял бы свою власть над ним; Мэри бросила бы своего тирана. Они оба были бы свободны, безмятежны; почти безвинны, безгрешны как малые дети. Они слишком долго боролись, слишком дорого платили за это счастье. Они заслужили его. Могли бы заслужить. Мэри собрала бы все скопленные сбережения, (брошь не продала бы ни за что!). Они бы нашли врача, он выписал бы Артуру лекарства, осмотрел его, помог. Они гуляли бы под открытом небом, в поле, залитые светом солнечных лучей. Тёплый воздух, говорят, полезен для больных туберкулёзом. Как и покой — Мэри предоставила бы ему своё сердце, свою душу для отдыха. Без раскаяний, без лишних слов. И без того настрадались, совсем не нужно об этом. Он бы окреп и обнял бы её, как и прежде, так томно, накрепко; взял бы на руки и закружил. Мэри смеялась бы, ладонями упёрлась в его широкие плечи, просила отпустить. Чтобы не устал, чтобы отдохнул ещё, побольше, подольше, вдвоём. Как много времени они проводили бы вместе! Может даже снова сыграли в лото… Она бы обыграла его, держит пари, но в последнюю минуту всё-таки поддалась бы. И не потому что жалко, а потому что сладко глядеть в его самодовольное лицо. Едко и сладко. Они бы сделали совместный снимок, перебрали бы ту старую фотографию, забыли, сожгли. Всё бы исправили. Мэри бы улыбалась в объективе, сияла от радости, прикрыв от удовольствия глаза. Её расположили бы на особом месте в набитом кожаном кресле возле камина. Артур бы стоял позади неё, раскинувшись во весь рост, серьёзный, крепкий, мужественный. Это был бы замечательный снимок, самый дорогой, самый ценный. Значимый. Мэри бы попросила огромную картину, чтоб повесить в гостиную, с размахом, роскошно; Артур настоял бы на простом, том, который нестрашно сложить втрое, засунуть в карман жилета, запечатать в тоненькую рамку. Мэри бы поддержала его, сказала бы, что и ей не нужно с размахом — они бы поставили снимок возле кровати. Она бы любовалась ним каждое утро, только открыв глаза; разглядывала бы их кроткие чистые лица через пробившуюся ретушь. Она бы даже осчастливилась вдвойне такой прекрасной идеи, такому маленькому портрету; хвалила бы Артура, уступив. Всегда бы ему уступала… Ох, как же Артур бывал заносчив, как нетерпелив! Мэри бы теперь всё ему простила, всё забыла бы, вычеркнула из жизни все обиды, ложные надежды и разочарования раз и навсегда. И глазом бы не моргнула, расплатилась бы этим чреватым, светским достоинством за своё счастье. За его жизнь. За его ровное дыхание, спокойный — о, если бы он был таким! — сон, улыбку, шершавые руки, синие глаза… глаза, в которых кипела жизнь. Он всегда был бойцом и бился до последнего — она могла бы ему отплатить, подарить заслуженную награду! Мэри бы ласково трепала его по волосам, игриво ласкалась, как с мальчишкой. Он и стал бы для неё мальчишкой, самым настоящим простым и искренним. Кровь смылась бы из-под его ногтей, воспоминания померкли, цепи сточились бы об их тепло, их нерушимое благополучие. И денег бы для этого понадобилась совсем немного, они могли бы их заработать. Могли бы уехать на пароходе в Калифорнию, в какой-нибудь солнечный санаторий. Там Артуру должно было быть непременно лучше, он смог бы поправиться, встать на ноги. Они бы низвергли эту ужасную болезнь! Мэри бы не бросила его. Теперь никогда. Или не скопив нужных средств, в бедности, худеньким лагерем в лесу, выбившись из последних сил, они бы предстали на смертном одре лицом к лицу, рука об руку. Артур тогда бы совсем расклеился, ослаб, размяк. Мэри сидела бы над ним, молилась за его жизнь до последнего вздоха; держала за голову, целовала солёными губами в лоб. Делала бы ему компрессы, подносила лекарства, сбивала бы жар. Наступили бы холода. Они бы замёрзли, так и не добрались бы до солнечной Калифорнии, разбились бы об осколки собственных мечт. Зато рядом, друг с другом. Мэри бы не жаловалась, даже и не думала бы сетовать на нелёгкую судьбу, на свою участь, на несправедливость. Лучше тогда, в одночасье, с ним, счастливой, избавленной от оков этого бренного мира, — от грехов, боли, ярлыков, границ. Лучше, чем так, сейчас, разбитой, несчастной и одной. Одной, полной дурой с зияющей дырой вместо бьющегося сердца. С впавшими глазами, чайными, блестящими битым стеклом. В надрыве, порванной на части; в чёрном платье с венцом позора на макушке. С клеймом в душе — Мэри знает, что виновата и простить себе этого не сможет. Жалеет, жалеет гуще, сильней. Жалость затмевает всё перед глазами, в теле, хватается за конечности холодной дрожью. Цепкой, липкой. Голова забита, пульсирует, сейчас так и лопнет, взорвётся багряно-тёмными сгустками. Всё сама, своими руками сколотила гроб себе и ему. Вот только Артур уже — сохрани Господь его душу! — спокоен, а ей всё никак не найти забвения. Нигде, даже в тишине страшно — трясётся, как подбитая пташка, ищет спасения, прислушивается. Снова плачет, постоянно; нытьём себя разрывает, выводит. Невидимым бременем тащит на себе это горе. Тяжело жить — давит; тоскливо шататься, мириться со своим одиночеством. С разбитой вдребезги судьбой, с неверно сделанным выбором. С чернотой. Больше ни шагу никуда, незачем. Дом и кладбище, а мост между ними её израненная совесть. Мэри похоронила бы себя, но вот только нельзя, невозможно, пока ещё её сердце бьётся. Пока она слышит его. Скучает. Может теперь только помнить, памятью раздирая себе сердце, до наслаждения выпытывать. Убивать. Темнеет, дождь усиливается. Атлас чёрного платья блестит от разводов как ткань макинтоша. Слёзы Мэри мешаются с каплями дождя, бьют по щекам. Барабанят по распятию. Мэри последний раз перебирает рукой цветы на его могиле — есть жёлтые, вялые; красные и белые. Она принесла Артуру венок из ромашек. Ещё раз читает надгробье креста, тихо повторяет, заунывно и нараспев. Поднимается с земли с трудом, трясущимися ногами держится, расправляет складки подола. Платье всё испачкалось, перчатки в слякоти, грязные — лицо ними не вытрешь, в порядок себя не проведёшь. Жаль. Всё и обо всём всегда жаль.       Мэри прощается с Артуром, говорит: — Прости, — робко и с усилием; брови на её красивом лице напрягаются, она морщится, жмётся. Плакать ей уже нельзя — не время, пора домой. Она уходит, хочет не оборачиваться, стремглав добежать вниз и сразу прыгнуть в дилижанс. Не получается, она всё ещё оглядывается нерешительно, испуганно, втолкнув голову в плечи. Не увидел ли кто, не узнал? Не расскажет ли об этом отцу? Всю жизнь так и будет оглядываться, взирать на мир через запотевшие окна своего скромного дома. В тёмной каморке, за железными ставнями коротать остаток своих серых дней. Наедине со сквозняком, с невыплаченными счетами. Разбитой, с опущенными руками, навеки несчастной. Навеки одной.
Возможность оставлять отзывы отключена автором
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.