ID работы: 12479402

Выдуманный брат

Гет
R
Завершён
18
Награды от читателей:
18 Нравится 4 Отзывы 2 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Примечания:
      День, когда мой старший брат покинул дом в поисках справедливости, был для меня ничем иным, как бедствием. Птицы, с их-то врождённым чувством приближающейся гибели, покинули гнёзда и шумно улетели в пустоту, а посреди ночи скот беспокойно зашевелился в стойлах, мыча и ударяясь — будто вспарывая — рогами о каменные стены.       Ступор не наступил в день его ухода; он наступил ночью, когда — к моему собственному удивлению — обнаружила, что начинаю понимать слова, что он вторивал снова и снова.       Я его звала моим братом. Так-то его звали Кеннеле, но это имя далось не мною; он был наречён женщиной, из которой вылез. В этих буквах нет ничего моего, я не слышу в этих звуках ничего собственного. Он — просто мой брат.       Человек одновременно святой и грешник, утверждал мой брат: сегодня он убивает, завтра кается. И то и другое он делал с большим энтузиазмом, можно даже сказать, с диким наслаждением. Он знал, что был брошенным ребёнком, ублюдком на Земле, поэтому рыскал своего Отца и наверху, и внизу. А когда человек не может найти его в преданности, он ищет его в проступках.       Он был старше меня — и оттого незабвенно умён. Такого умника ни забыть, ни из памяти соскоблить.       Я впитывала смысл его слов постепенно, как горький рецепт, капля за каплей, по крошечной ложечке за раз. И всякий раз, когда какая-нибудь его кричавшая о исправлении мира идея эхом била по пустой тарелке-голове, мир сотрясался — и я тряслась вместе с ним. В пьянстве скулящий на сене с бутылкой водки плакал, ревел и ругался, а я просто сидела рядом, гладя его по слипшимся от крови волосам. Хризантемы, боровшиеся с жаркими днями и горькими ночами, бросали осторожность на ветер и распускались буйным цветом, как бы задирая нос перед всем недобрым к нему миром. Горделиво красивые, златоцветные.       Я думала, что тоже, как и цветы, смогу избежать злого рока. Всё, что мне нужно было сделать, — это закрыть окна, запереть двери и накрыть голову. На скулёж — на сеновал не заходить. Хризантемы так не могут. Хоть в чём-то евреи были лучше цветов.       На днях я сидела с соседской девочкой Лееле: всё сидела да гутарила, как по обыкновению делают люди, о других соседях. И вдруг возникло ощущение, что я разговаривала с трупом. В один момент тень соседки плясала на стене, а в следующий момент она распростёрлась на земле. Я спросила её, не хочет ли она выпить стаканчик чая.       — Да, не откажусь, — ответила она.       Я побежала на кухню. Вместо того чтобы взяться за огромный чайник, похожий на бочку с носиком, и наполнить стакан, я полоскала мысли под проточной водой — казалось, что так голова станет яснее и чище. Стало только хуже: чудилось, что замёрзли мозги. А если замёрзнут мозги, то умру сама и, значит, не увижу своего брата.       Стуча ступнями по деревянному полу, как гусь, я вернулась с чаем. Лееле разговаривала и смеялась, как ни в чём не бывало. На следующий день я узнала, что она умерла. Телегой задавило. Я никому не рассказывала о своём предчувствии, считая это личным делом. За такие вещи раньше сжигали людей на костре.       Мой брат всегда, усмехаясь, покуривал сигарку, купленную у полячка, лежал на сеновале и, гладя меня по волосам, сквозь зубы и дым говорил, что во мне всегда было что-то от проклятого.       — Я слышал, что ты умеешь толковать сны.       В свете прожорливого солнца его вытянутое худоващое — похожее на ромб — лицо походило на фараоновское — на то, что изображали на картинах с талмудическими сюжетами. Он плотно сжал губы, посасывая край папироски, и полуугрюмо заглядывал мне в глаза.       — Нет, это не моё; Бог даст ответ во благо тебе. Бог показал тебе то, что Он сделает. Семь хороших коров и семь полных колосьев — это семь лет хорошего урожая в Польше, а семь худых коров и семь тощих колосьев — это семь лет голода, которые наступят после семи урожайных лет. Сон Кеннеле повторился дважды, потому что это истинно слово Божие и вскоре Бог исполнит это.       Но он ничего не ответил — так и продолжил пожёвывать папироску, попеременно сплёвывая густой харчок на сухое сено.       Мне казалось, что я была для него Иосифом, а он — фараоном. Это, конечно же, не было правдой.       Я не создала брата в своём воображении.       Может быть, фараона никогда и не было. Как и Бога. Но то, что Кеннеле был, это я точно знаю.       Он сам там создался.       Воображала я знатно. Кенни был слишком прекрасен для этой людской жизни — и моя наивная девичья голова додумывала за него жизнь, которую ему никогда не суждено будет прожить. Я даже придумала для него любовную интрижку — не с простой дочерью пекаря, а с русалкой, неведанной нимфой с золотыми косами и чарующим смехом. Я поселила её на опушке соснового леса, в неведомых краях, где протекал ручей с чистой водой. Когда она была ещё ребенком, смотритель леса нашёл кудесницу у бегущего ручья. Он забрал её домой и вырастил как своё собственное дитя.       Она была настолько идеальна в моих фантазиях, отчего мне становилось спокойно — таких красавиц отродясь не существовало. Если её не существует, значит, Кеннеле больше никому принадлежать не будет, и так точно он будет навечно моим братом.       Это было в те времена — как сейчас помню, — когда дом был домом, дом — вселенной, а люди были подобны планетам, кружащимся вокруг меня; каждая со своим светом — и каждая влияла на меня по-своему. Моё юное беззаветно любящее сердце всё ещё было свободно от проторенных путей; Кеннеле никогда не ходил по одной и той же дороге, и за это я его любила. С ним я напитывалась впечатлениями и впечатывала их в душу, будто ювелир делал гравировку на кулоне.       Вечерами я сидела у окна и смотрела, как паук, живший под крышей, искусно плёл крохотный дворец из ничего. Верно, это паучиха работала без остановки, со страстью, как будто строила храм для вечности. Зачем ей понадобился дворец с таким замысловатым узором, всё недоумевала я. Потом увидела, что дворец на самом деле был ловушкой, сетью для ловли наивных насекомых и их смертельной пытки. Она работала день и ночь, пока первый зимний шторм не смыл творение и творца вместе с жертвами, что боролись в сети.       Как мне повезло, думала я, что мой дом не был построен из паутины, а из дерева и камня. Стены защищали меня от ветра, крыша — от дождя. Отец громко храпел у печи, мачеха кормила грудью ребёнка. Снаружи с чёрного неба падал снег, устилая землю белым покрывалом.       Вглядываясь в ночь, я думала о том, что когда мой старший брат найдет то, что искал, он вернётся домой, и мы снова будем счастливы. Все звезды окружат меня. Я стану радоваться, что он вновь будет лежать на сеновале и больше не будет плакать.       Пока мысли блукали, я услышала, как кто-то возился у двери. Я вскочила с кровати и побежала впустить его. Но вместо моего брата был деревенский мальчик на побегушках, имени которого не знала. Знала только, что на пропитание он зарабатывал несколько грошей перевозом птиц из домов богатых людей на бойню. Если курица была наседкой, мальчик прощупывал под пухлым птичьим брюхом, а если там было яйцо — вытаскивал его и относил домой в подарок матери.       — Ваш брат, панна, — заикаясь, проговорил он, — ваш брат послал за вами.       Меня удивило не столько то, что он сказал, сколько то, как он ко мне обратился.       — Вам нужно увидеть моего брата?       — Нет, — ответил он, — мне не нужно его видеть. А тебе — да.       Я уставилась на него. На крыльце плыли тусклость и мрак. Я оставила паренька стоять на месте и побежала обратно в дом. Он последовал за мной.       — Твой брат, — повторил он уже фривольно, но чётко, — они заперли его, но он сбежал. Он в доме пекаря Янкля. Голый, босой и весь в крови.       Отец проснулся от неожиданности:       — Что-что он делает у пекаря? — закричал он на мальчика. — Он опять с той девчонкой?!       — Почто придираешься к мальчику? — кричала скрипуче мачеха. — А я вот знала, что твой выродок навлечет беду на всех нас. Он хотел стать коммунистом, да? Никогда ничем недоволен! И в его-то годы! Что-то жизнь стала для него масляной!       — Захлопни хайло, женщина, — сказал отец. — Послушай меня. Ты слышала, что мальчик сказал? Он голый и босой. В крови. Дура, — и сплюнул на половицу.       Он вздохнул и собрал скарб: старые ботинки моего брата, рубашку, пару штанов.       — На, возьми, Кушель, — сказал мне отец. — И я — я — не пойду к Янклу! — Он ударил по столу, как бы выстучав своё нежелание даже прикоснуться к замызганному телу нелюбимого сына.       Мы ушли вместе — мальчик на побегушках да я. Мы старались шибко не юлить подле польских домов, боясь, что кто-нибудь увидит нас и сообщит в полицию, и вместо лёгкого пути отправились к реке. Она замёрзла, но свежевыпавший снег ещё не прилип к ледяной глади — и наши следы не были заметны. Мы пошли вдоль реки к мельнице, за которой жил пекарь.       Мой старший брат выглядел маленьким, разбитым, пристыженным. Его глаза светились тусклыми опалами, лицо опухло красным маком. Он так и не смог перебраться через границу туда, где царит справедливость. По ту сторону границы погромщики выбили ему два зуба. Бандиты сняли с худощавых ног сапоги, пальто и брюки и передали его местной полиции. Полицейский бросил Кеннеле в темный сарай и приказал оставаться там, пока пойдёт искать тряпки, чтобы прикрыть его наготу, прежде чем сослать перебежчика в участок.       Само собой разумеется, мой брат не стал дожидаться его возвращения. Он выломал дверь и весь следующий день прятался в стоге сена. Когда наступила ночь, голый и босой, он пробежал пять километров до дома пекаря.       Там я нашла его сидящим у печи, завёрнутым в одеяло.       — Кушель! — сказал он прерывающимся голосом. — Ты выросла такой красавицей! — Говоря, он повернул голову, чтобы я не увидела слёз в этих несчастных, повидавших виды глазах.       Я не смогла назвать его по имени. Как я должна была обращаться к человеку, который был для меня всем — отцом, матерью, другом, любимым, возможно, даже Богом? Я опустила взгляд в пол, оставив вопрос висеть в воздухе.       Мой брат всю зиму прожил в доме пекаря. Дни он проводил на чердаке. Ночью месил хлеб. Он топил печь и время от времени украдкой целовал дочь Янкла, маленькую, бледную девочку, просто кожа да кости. Днём маленькая Кожа да Кости приносила ему еду на чердак. Любовь, которая росла между ними, была спонтанной, без замысла, клятвы или договора, естественной, словно только что вышедшей из мастерской Создателя. Под протекавшей крышей они построили для себя Эдем, который просуществовал до весны.       Он любил любить её — и любил он её на чердаке нежно и долго. По ночам, раз в три дня, когда пробиралась к дому пекаря окольными путями, я забиралась на чердак и наблюдала, как его плоть, крупная и наливная в лучах молочного лунного света, мокро входила в её лоно, обрамлённое мохером курчавых волос. Она стояла на четвереньках и наполнялась им, как креманка молоком. Мой брат держал её за груди и медленно двигал бёдрами.       Однажды, дождавшись, когда она спустится к себе в одной сорочке на голое тело, я взбралась к нему и сказала, что хочу так же. Он был моим братом, и мне было печально и одновременно отрадно, что он был жалок и нужен только мне. В этом грустном и несправедливом мире, где всё, что мы любим, было лишь паутиной; были нужны фундамент, стены из кирпича и чердачная крыша, что скроет его ото всех…       Мой брат курил в вологой липкой темноте; холод ночи и тепло дыма лизали мне кожу, как прибитый к забору скулящий бродячий пёс.       Меж щепотью он покручивал самокрутку и смотрел на мой вздёрнутый подол платья. Обнажившийся из-под платья вязанный чулок впитал растянутое по половице пятно семени.       — Разведи.       О, рука! Ты познала столько ржи, столько семени, столько женщин и драк! Ты познала меня и младенцем в колыбели, качая люльку.       Посмотрите, как красива вода, что выходит из-под пальцев его, увёртливая, как испуганный оленёнок, изваянная вода!       Изваять любовь. Как изваять любовь, искрящуюся во мне сквозь воды? Рука моя перемешивает воду, чтобы любовь застыла, а вода омывает её.       — Дальше я не могу, — сказал он.       Я должна была стать его невестой — я встану с ним под свадебным балдахином. Я войду в дом жениха, а он войдёт в меня. Это было не мечтой, а вскоре наставшей явью. Если я могу видеть смерть, могу увидеть и жизнь — жизнь нашего ребёнка; и этот ребёнок будет моим сыном.       На следующую ночь я стала его невестой.       Затем кто-то предложил ему стать учителем в соседней деревне, где дело справедливости ещё не нашло сторонников. Любое выступление против правительства встречало противодействие со стороны жителей. Не было ни жандармов, ни полиции: маргинальчинай — не хочу. Все подчинялись власти знатного землевладельца, и если ему что-то не нравилось, он посылал своих хулиганов: те на зубок знали, как расправляться с буянами, и тем самым восстанавливали порядок.       Мой брат, пожалуй, не был красив в общепринятом смысле этого слова. Его красоту нужно было чувствовать, как чувствуют слабую ноту на скрипке Страдивари. Когда он говорил, его глаза загорались, как золотые солнца, запечатлённые в призмах хрустальной люстры. Чтобы постичь его красоту, нужно было предстать перед ним плодородной Матерью Землёй, которая могла бы принять его семя, посаженное в заметавшуюся душу строгим отцом и нежной матерью.       На протяжении всей жизни я воспринимала его именно таким — редким и неуловимым, живучим и вопрошающим. Я поставила его на пьедестал, сложенный не из камня или гипса, а из чистой фантазии — и всё без каких-либо изъянов. Пока он жил не так далеко, я бежала на всех парах в пекарню Янкла, где могла предаваться роскоши быть цветком, который просто ждёт, пока пчела с ним сделает то, чего она хочет…       Может ли быть так, что у меня вообще никогда не было брата? Ни дома, ни отца и матери, ни мачехи с младенцем, ни прошлого? Говорят, что беспокойный дух, диббук, может вызывать причуды в нездоровой голове. Неужели я сама не более чем галлюцинация, кошмар, передающийся из поколения в поколение? Всегда так было. И у нашей матери тоже.       После побега с чердака пекаря по приезде в деревню мой брат познакомился с одной прелестной Мушей, в доме которой его наняли работать гувернёром, несмотря на провинциальное происхождение. Некогда Кеннеле учился на педагога в Краковском университете.       Муша стала его прилежной ученицей как в изучении книг, так и в любовных делах. А ещё она любила чувствовать его страстные губы на своём юном теле. Она научила его называть каждую травинку, каждый цветок. У неё был талант слышать первую каплю дождя ещё до того, как она упадёт на землю. Она могла заметить первую ласточку до растаявшего снега. Она улавливала трепетные струны сердца моего брата и отвечала на них горячим пульсом юной жизни.       Местом их встречи был курган остро пахнущей хвои под пологом зубастых ветвей. Лес, этот великий гостеприимный хозяин, принял их, как и других живых существ. Им не нужно было хранить от леса никаких секретов, ибо всё, что лес видел, прятал глубоко в себе. Он укрывал влюбленных и обеспечивал новорожденных и всех тех, кто жил в его владениях. И смывал кровь ночных злодеяний как только солнце вставало вновь, возвещая новый рассвет.       В ту ночь, когда лес впитал тишину и боль, Муша побежала искать своего возлюбленного. Не найдя его в гроте, она пошла за ним в лес — сначала посмотрела под белой липой, а потом под берёзкой. Когда наступила бескрайняя темень, а его всё ещё нигде не было, она прижалась к старому дубу. Белки, гнездившиеся в полом стволе, разбежались при шорохе ног. Тёмная змея, искупанная в лунном зареве, упруго выпрыгнула из-под корня и отползла восвояси.       Муша всё нащупывала распятие на шее, но не нашла его. Она попыталась закричать, но голос застрял в горле. Змея, слепо развернувшись, снова вытянула шею-голову и изумленно уставилась на незваную гостью. Дева Муша не шелохнулась — они смотрели друг на друга, словно очарованные. Только когда змея заюлила вглубь травы, Муша, чуть не плача, повысила голос, вновь обращаясь к утерянному возлюбленному. Чёрный ворон ответил жутким смехом.       Муша решила, что ворон — это предчувствие, знак верной смерти. Те маргиналы наверняка убили его. Они предупреждали и угрожали, чтобы она прекратила отношения с жидом. Теперь всё стало ясно: это был заговор, и к нему, как она поняла, приложил руку её же отец. Только на днях он привёл её во двор, сказав, что у жены землевладельца есть для неё подарок.       Муша не хотела идти за отцом. В дни, когда у неё было рандеву с любимым, она любила проводить время за пением и солнечными ваннами в цветочном саду. Когда приближалось время свидания с моим братом, она наполнялась запахами сада, а я — тоской её песен, лучами жгучего солнца. На этот раз, вместе со своим очарованием, она принесла ему подарок, преподнесенный ей женой землевладельца, — красный жилет с серебряной отделкой.       Но сейчас была ночь — без звёзд и луны. Птицы перестали петь. Муша присела под дубом, а вокруг головы мелькали летучие мыши, чуть ли не путаясь во всклокоченных волосах. Она подняла свой подъюбник над макушкой. Глубокое изнеможение одолело её. Она закрыла глаза и задремала.       Во сне в воздухе порхали белые бабочки — довольно неожиданно увидеть их в холода. Весна была ещё в самом разгаре. Было слышно, как в земле прорастают семена, и сама Муша чувствовала весну внутри себя. Её грудь, глубоко дыша, была в восторге от вольности и простора, напрягаясь в кружевах красного жилета. Они разделись. Его пальцы, тонкие и бледные, протянулись к ней. «Не надо, мой милый, не трогай, — сказала она ему во сне, — жених должен подождать… Посмотри, как веселятся гости, посмотри, как они танцуют. Они радуются нашей свадьбе, что бы ни говорили отец и мать…»       Затем сон изменился. Внезапно она осталась одна. Люди бежали во всех направлениях. Ленты на вуали закрывали ей обзор. Она больше не могла видеть гостей, а только слышала суматоху, которая становилась всё громче и резче: дети на лугу гонялись за белыми бабочками и ловили их в стеклянные банки. Вдруг одна банка взорвалась. Осколки разлетелись во все стороны; один упал ей на грудь.       Муша открыла глаза и увидела, что лес полон людей: голосистые бабы бежали с горящими факелами в руках, гомонили мужики, вооруженные топорами, косами и шестами. Все смеялись и кричали. Одна группа полячков окружила её, оскорбляя сукой, жидовской шлюхой. Кто-то схватил её за косы и вытащил из укрытия. Другой разорвал на ней жилет. Кончик ботинка вдавился ей в живот. Кто-то плюнул ей в лицо.       Муша всё поняла: она не повернула головы — не хотела видеть его истерзанного тела. Для неё он всё ещё был жив. Для неё он всегда будет жить таким, каким она его знала, каким его любила. Распятие, за которым она потянулась раньше, упало ей в руки. Она поднесла его к губам. Распятый на дереве и распятый на кресте — оба были евреями. Осознание этого ввело её в мандраж, но в то же время придало ей мужества. Муша встала, выпрямилась, качнувшись, натянула разорванную жилетку, от которой остались рожки да ножки, пригладила волосы и ушла прочь от горящих факелов, пьяного смеха и распятой фигуры на дереве. Напоследок она собрала огни, запахи, гогот, треск факела, трещание и скрежет вил в букет, посадила его в себя и ушла в упрямой тишине, острой и колючей, как иголки соснового леса. Как будто ничего и не было.       А вдруг ничего и не произошло, а нам обеим с тоски по любимому всё привиделось? Но я знаю, что вскоре встречу его на сеновале и он больше не будет плакать. Перед тем как добраться в чужое местечко, напоследок я посмотрела на себя в трюмо мачехи: из зеркала мне улыбалась прелестная кудесница, которой судьба посулила любовь и безгрешность.       Может быть, его и правда не существовало. Разве может быть такое, чтобы сестра науськивала распять собственного брата?
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.