Двое не спят - Двое сидят у любви на игле. (с) Сплин
Маринетт было душно летней июньской ночью - лето выдалось богатое на грозы, тучи и хлесткие ливни. Невыносимо влажный воздух был чертовски тяжелым, рот и нос словно затыкало ватным одеялом, а на коже выступал липкий, уже не выполнявший функцию охлаждения пот. Дышать-дышать-дышать. Вот чего она жаждала. И ничего другого из области "о чем думают глупые первокурсницы одинокими ночами в своей спальне". Не то чтобы Маринетт отторгала саму концепцию расслабляющей близости - она скорее просто не вывозила жару и духоту, и поэтому ее воображению не было иной работы. Правда, правда. Никто не лукавит. Только спать и видеть, как температура опускается хотя бы до 27 по Цельсию - и холодное умывание вновь обретает свой эффект. Вода испарялась с кожи издевательски быстро. Долбанная пустыня Сахара. Тихий хлопок мансардного люка вырвал ее из состояния муторной полудремы. - Да какого черта, что еще? - Мари поднялась с измятой постели настолько же измятая. Белый силуэт показался ей призраком, но знакомые уши и хвост быстро согнали остатки истомы. Убедили в том, что это не сон и не иллюзия изнемогшего от жары разума. - Что с тобой случи... Блан не знал, что она - Ледибаг. Блан приходил к ней четыре раза, и его поцелуи все еще горели у нее на губах, плечах и шее. У Кота в белой раскраске был талант появляться максимально эффектно. А еще он одним только взглядом тянул из Маринетт душу. Тянул расчетливо, сознательно - или лишь потому, что иначе не мог. Так что и она, она тоже не могла противостоять двум чувствам одновременно - острой жажде и горькому, жгучему сожалению. - Что с тобой... - фраза снова повисла оборванной нитью, проводом без телефонной трубки. Кот Блан сделал несколько мягких шагов вперед, одним движением сгреб свою добровольную жертву в объятия и не поцеловал - выпил всю ее измученность с сухих губ. Маринетт увязла в собственном стоне, надломе, слабости и желании. Они оказались на кровати довольно быстро. Кот Блан умел быть настойчивым и нежным, мягким и суровым в своей непреклонности, умел быть многогранным, - а это редкость для злодея. (Да и был ли он злодеем, скажи, миледи, был?) Вселенная закружилась и потеряла свою значимость для них двоих. Ночь обрела вкус и запах. Смысл. Оттенок, слепящий невидимой белизной. Все снова случилось с ними без шанса на иной исход.***
Когда сладкая мука и ее высшая точка, перегорев, исполнившись, сошли на нет, когда дыхание худо-бедно стало ровнее, Маринетт спрятала лицо в ладонях. Она знала, что пара новых, условно безболезненных укусов и царапин будут жечь ей кожу. Не от боли - от осознания слабости. От новой ошибки, без которой мир не был бы миром. Я могла бы положить этому конец. Могла бы все прекратить. Но разве кто-то другой. даже Нуар, будет так горек, сладок и совершенен? "Ты отвергаешь лучшего друга, он становится монстром, а монстр дарит тебе лучшие мгновения в жизни. Какая жуткая формула циничного эгоизма". - Ты сожалеешь? - с надломленной усмешкой шепчет Блан в ее спутанные волосы. Он прячет свой холодный нос в ямке над ее ключицей и кажется ручным, родным, хорошим. Замечательным. Лучшим на свете. Лучше, чем Нуар или Лука. Лучше, чем неприкасаемый Адриан, которого она сочинила много лет назад - да так и оставила сиять ясной звездочкой где-то вдали. Лучше себя самого. - Ты знаешь ответ, - Маринетт позволяет себе схитрить, уклониться, а виски словно в наказание за это сдавливает противной тупой болью. - Ответа два - и да, и нет. Такая амбивалентность. Что ж теперь делать! У него такой живой голос. И совсем мертвые глаза, в которые ночью не посмотришь - погибнешь. Утонешь. Рука Маринетт тянется к ночнику - и за мгновение до... оказывается перехвачена. Когти мягко впиваются в мякоть кожи запястья. Не ранит. Останавливает во избежание ее личной боли. Не дает себя добить. - У меня есть тайна, - как в бреду, в лихорадке, импульсивно бормочет Блан - словно срывает признание самой Мари с языка. - У меня есть страшная тайна. - Да, да, я знаю. Ты брат-близнец милого, доброго Кота Нуара, - из груди рвется всхлип, и хочется уже отмотать время до рассвета, когда он исчезнет и снова сломает что-то во имя Ледибаг. Или Маринетт? Неважно. - Я... По тебе с ума схожу, - признается Кот Блан с хриплым смехом. - Я без тебя вообще не могу. Я без тебя не я. "Ты не представляешь, насколько ты прав, бедный котенок!" Маринетт утыкается лицом в подушку и жалеет, что воздуха теперь слишком много, чтобы без него запросто задохнуться. - Как нам все прекратить, если мы не можем? - Не хотим, - даже зажмуренные глаза не способны помешать увидеть его Чеширскую ухмылку. У него так болит, а она так хочет исцелить, но в то же время - ломает. Их обоих - ломает. - Если мы не хотим, то у нас все отлично, да? - Маринетт поворачивается лицом к окну и смотрит на темный контур потухшего фонаря, кажущиеся чудовищем или ночным фантомом. - Я не могу ее убить, - устало говорит Блан и, кувыркаясь без страха и неуклюжести, скатывается на пол. Понятно, о ком он. Имя всегда без надобности. Имя набило оскомину. - Я могу, я правда могу, - шепот его болезни, наваждения по имени Марнетт Дюпен-Чен слабым шелестом тонет в ночной влажной духоте. Будет гроза. Но когда неизбежна буря, разве не кажется драгоценным все, что ты при свете дня обманчиво называл "неправильным"?***
Они встречают рассвет молча, и новый оборот колеса прочнее связывает их - жаждущих и все-таки хронически не способных надышаться. Одинаковых. Безнадежно ослепленных и черным, и красным, и белым. Может быть, они даже позволят себе принять. Не забывать. Гореть честнее - и оттого беспощаднее.