Если я не стою, ничего не стою — Так тому и быть. Нечего терять мне, не на кого пенять мне, Нечего забыть.
Москва горит. Красные, жёлтые, до бесстыдства рыжие листья окутали кроны деревьев, превращая столицу в пожарище буйной осени. Срываемые ветерком, они осыпают асфальт, автомобили, куртки прохожих; пышные шапки осели на ржавых гаражных блоках, отвлекая внимание от многочисленных телефонов, рекламных листовок и совсем посеревшей от времени бумажонки «ПРОДАМ». Сезонная лихорадка из года в год пожирает Москву, сжигая город дотла. Но вместо треска искрящихся угольков — шорох листвы, гул голубей и писк первоклашек с детских площадок. Ветер гонит пыль, мелкий сор и крошки. Сварливым «Елена! Дрянь всякую не корми!» пожилая фигура, потрясая связкой ключей, отчитывает крохотное белокурое безобразие. Взгляд у этого безобразия легкомысленный настолько, что сомнений не остаётся: слушает Елена не более, чем в одну пятую левого уха, найдя в огненно-рыжем пейзаже куда более привлекательные глазу и слуху вещи, чем склочная старая бабка. «Жигулёвское» пьётся неспешно, легко. Растекаясь по телу, оно замедляет не только шаги, но и ход навязчивых мыслей, а краски двора в лёгком хмелю играют лишь ярче и жарче. Рядом шагает Борька. Шагает медленно, вальяжно, как самый настоящий и взрослый Борис. Тёплая рука Бори вмещает котёнка, а при нужде раздробит человеку рёбра — зависит, в общем-то, от контекста, от обстоятельств и от наличия под рукой котёнка. Борька очень хороший. И всё вокруг — хорошо. А почему, спрашивается, всему таким и не быть? Танюха вбирает в лёгкие воздух. Голову кружит всего ничего — не быстрее, чем листья в ногах. Танюха любит жить. Шедшая своим чередом, жизнь одаривала её и удачами, и лишениями в той же мере, что и всякого человека на свете. В этот погожий, горящий осенний день всё хорошо ровно настолько, насколько должно быть в подобные дни. И тревожиться совершенно не о чем. Волнение клокочет, рвётся сквозь рёбра, течёт по конечностям. Разбегается мелкими искрами к кончикам пальцев и волосам — конскому хвостику выпрямленных, полусожжёных кудрей. Что-то болезненно, безобразно не так, и голову кружит сильней; что-то рьяно терзает её беспричинные, рваные, фальшивые мысли, наспех слепленные чьим-то сознанием, не знакомым с её настоящими ни на йоту. В руках почему-то и нет «Жигулей»; не зная, куда их девать, Таня прячет ладони в карманы косухи. Она искоса смотрит на Борьку — столь же большого, невозмутимого и родного, как было всегда. Часть Танечки хочет спастись, сорвать декорации: сбросить куртку, прогнать голубей, растерзать на клочки пальто, проскользнувшее мимо зелёным пятном. Отвесив товарищам подзатыльники, Ярик врывается между ними, сменяя бег шагом, а хохот — невозмутимой ухмылкой. — Аллё! — возмущению Тани нет предела, но Ярику только того и надо. Потирая затылок, она замахивается на него кулаком. Всё хорошо. Всё хорошо ровно настолько, насколько должно быть в подобные дни. Шагая быстрее и дальше — крича, злясь и смеясь, — ребята исчезнут в пышной листве, оставляя позади и девчушку, и старую перечницу, и малоприятного типа в зелёном пальто. — Где тебя черти вообще носили, сволочь? Татьяна, вообще-то, не злится. Только кричит. Ярославу не привыкать, что его отчитывают, а Борису не привыкать закатить глаза. Всё хорошо! Так же тому и быть.***
Пламя — жадное, яростное, бесконтрольное — пожирает столицу. Пламя сжигает листья в труху; пожирает деревья, скамейки, дома и взахлёб разъедает кожу, разрастаясь по людям и улицам бурным искрящимся полотном. Они — всего лишь люди. А Москва горит.