****
А ведь ещё пару лет назад они, Цезарь с Марком, играли где-то тут. Тогда им, вроде, не было и восьми, тогда само небо казалось светлее, а вон те качели не были сломаны. Просто резвились, сменяя то, во что играют, поминутно. Одно из воспоминаний дремало навсегда забытым в его голове: Цезарь предлагает в догонялки, незамысловатые, без особых правил. Они носятся по лужайке, Цезарь пользуется тем, что бегает быстрее, а Марк делает петли и крюки, подрезая и уворачиваясь. За такой нелепой, но весёлой беготнёй проходили часы, пока кто-то из двоих не уставал. Однажды так играя, Марк спотыкается, куда-то падает, уходя из поля зрения Цезаря. Упал и исчез. Цезарь направляется туда, где мелькнул его друг, быстро и неуклюже шагает по траве к каким-то густым копнам травы и листьев. Или же это просто коротенькие кусты, лишь казавшиеся густыми зарослями, поскольку они оба были так малы?.. Цезарь, побаиваясь испачкать новенькую рубашку, двигаясь медленно и педантично аккуратно, раздвигает ручками ветви кустов и видит как Марк… лежит. Он высунул язык, опрокинул голову и не шевелился. Цезарь тревожно пригляделся и сразу же подбежал к Марку. Было очевидно, что он... просто притворялся. Так и есть: на нём не было ни синяка, глаза предательски жмурились "по-живому", да и он точно не ранен. Подойдя ещё ближе, Цезарь замечает, как фальшивую «смерть» друга выдаёт едва ли сдерживаемое дыхание, ещё не прошедшая отдышка после бега. — Ма-арк? — жалобно тянет маленький Торрес, словно мяукающий котёнок, оставшийся вдруг один. Марк не отвечает. Всё говорило о том, что он прикидывался, что самым ленивым и наглым образом он просто подшучивает над ним. Всё кричало о том, что на самом деле он в полном здравии, мертвецы не могут так высовывать язык. Но в Цезаре что-то перевернулось, когда он начал вглядываться в лицо «погибшего». Его неокрепший ум представил картину перед собой до отвратительного совершенно правдивой. Детское воображение нарисовало сцену, будто из серьёзного романа, где в красках описывали бы трагический финал, жуть коей он ещё не был способен понимать, но отчего-то мог прочувствовать отголосок тоски от какой-то потери. И цену коей не получилось бы возместить всем золотом мира. — Марк! Ну Марк, перестань уже! — Вдруг руки Цезаря сами по себе потянулись к лежащему Марку. Схватившись ладонями за подсыревшую от травы одежду, он начал легко трясти его. Ответа всё ещё не было, лишь уголками губ этот симулянт - едва заметно - издевательски улыбался. А юному Цезарю было не до смеха. — Марк! Хватит тебе притворяться мёртвым! — он сам не заметил, как, склонившись, начал обнимать «труп», прижимая того крепко-крепко, будто бы это вдохнуло в него жизнь снова. Словно бы от его слов он, будучи бы правда убитым, воскрес. Марк не удержался и, оказавшись поднятым в объятиях Торреса, прыснул, «оживился» и непринуждённо, так звонко и легко, расхохотался. Притворяться дальше не получалось и он нехотя открыл глаза, глядя на Цезаря. — Это больше не смешно. — послышался сдавленный всхлип дрожащего и ломающегося голоса Расплавленные щёки Цезаря уже были залиты слезами. Совершенно серьёзно каким-то образом. И даже «разоблачив» Марка ещё до его «воскресения», он не отпускал его, а из зажмуренных глаз всё текла и текла вода. Мальчишка не выдержал страха, которого ещё не в силах был постичь, как сложную формулу старшей школы. — Да что ты, Цезарь? — беззлобно упрекает Марк, утешая друга. Цезарь уже трижды успел почувствовать себя виноватым за такой глупый порыв эмоций, но вскоре его разум быстро вернулся к реальности. Высохли серебряные дорожки слёз, не осталось ничего, чтобы могло говорить об этом секундном трауре на детском перепуганном лице. И совсем скоро чувствительный ребёнок уже снова радовался жизни, поскольку Хитклифф был с ним, живой, и их встречал целый солнечный день. А к обеду не помнил о горе, бьющимся внутри, как свободолюбивая птица о прутья клетки. Никогда не вспоминал более, как был ужасно растерян много лет назад.****
Всё, о чём он мог думать, — попасть бы домой. Домой. Чтобы иметь хоть какие-то стены от этих незнакомцев. Он не сдерживается и посреди бела дня почти что бежит, как только узнаёт свои родные, такие неприветливые сегодня улицы. Он почти спотыкается на ровном асфальте, чуть не упав в смесь из дорожной грязи и, если бы ранее он мысленно отругал самого себя за неуклюжесть, то сейчас вполне наплевательски отнёсся к своей непростительной оплошности. Не до этого. Подходя к самому дому, немного освободив лицо от колючего шарфа, не замечает света в комнатах. Цезарь нервничает доставая ключи, чуть не роняет их дважды. И с неправильным облегчением, не умаляющим неприятное пламя внутри, поворачивает ключи в скважине. Треск открывающейся двери встречал обнимающей его тьмой. И одиночеством. Цезарь скоро проскальзывает внутрь и с сильным хлопком закрывает дверь, прижимает её, закрывая на оба замка. Никого дома. В темноте мелькали огоньки включённых камер. Мама включала ли зачем-то? А где она сейчас? Обычно на втором этаже, читает, а сейчас ни следа её присутствия.****
Время проходит быстро. Торрес не следит за часами, лишь тоскливо отмечает, как свет за закрытыми шторами всё реже проникает внутрь, тускнеет, всё сильнее требовалось включать лампочки, чтобы разглядеть что-то. Мама не вернулась. Задержали ли на работе по нужде? Может, ищет что-то из продуктов? Он не может дать себе ответ. Он мог быть только и дальше пожираем собственной тревогой. Его разум уже начал складывать два плюс два, и Цезарь рискнул украдкой подумать о плакате, притом так боясь вспоминать, что объявление ещё скомкано в его пальто. Мозг обвивает злая мысль, калечащая своей правдивостью, — он один и не сможет совершить даже звонок в полицию о пропаже дорогого человека. Раз он заметил плакат со своим лицом, то и они. А голова отказывалась принимать ужасную реальность - не то, чтобы он хорошо соображает сейчас, с этой тяжестью и с этим огнём на сердце. Он не верил в самые худшие сценарии, хотя нехотя начал подозревать их. Пока одних стрессовое напряжение мотивировало взбираться на вершины к горам, ломая окоченевшие пальцы в кровь, мясо и костную пыль, Цезаря стресс вводил в анабиоз. Хотелось застыть, не шевелиться, заснуть, окаменеть и смирно ждать в тени, покрываясь лишайником, пока в затылок дышала любая опасность, что страшнее чёртовых дедлайнов для столь нежной души. Часы проходят очень быстро, пока тот бессилен хоть что-то сделать. Может, прождать ещё немного?..****
Пытаясь привести себя в порядок, Цезарь заваривает кофе, забыв добавить, как он любит, сливки и сахар, и вовсе не выверив сколько грамм растворимого напитка он положит, соблюдая рецептуру. Он просто мешает кипяток с кофе. В нос бьёт слишком крепкий аромат — он положил заварки больше, чем нужно. Напиток на редкость был отвратителен своей откровенной и неправильной горечью, но Цезарь всё равно тянулся выпить, заполнить пустой желудок, лишившийся аппетита, хотя бы гадкой водой. Он делает большой глоток, словно бы планировал выпить кружку залпом, но дрожащая рука случайно разлила на рукав напиток. Заметив это, Цезарь почувствовал резь в горле. Боль при дыхании. Он тут же начал давиться. Идеальная осанка согнулась, поломалась пополам в приступе дерущего кашля, рука с напитком затряслась и пролила жидкость на стол, пол, ещё раз покрасила белоснежную рубашку. Чёрные кудри падают на лицо, лохматятся, чёлкой лезут в глаза, выбиваются из укладки, пока кофейная жижа не выходит из лёгких полностью. Коричневое жгучее пятно сразу же красит белизну и неприятным жаром прилипает к коже, пока Цезарь, схватившись за грудь, исходится в боли, отхаркивается, подавляя липкую тошноту. И, только-только справившись с мерзким приступом, Цезарь опрокидывает голову, дав себе отдышаться, мысленно открещивается от гадкого кофейного вкуса, старается всеми силами не обращать внимания на растекающееся тепло на неаккуратной кляксе на рубашке. И, восстановив дыхание, очистив лёгкие, вдруг юноша заливается смехом. Растягивает рот в вымученной широкой улыбке, лепит на лице весёлую гримасу, словно бы то, что он чуть не помер, задохнувшись самым плохим американо в мире, — это что-то невероятно смешное. Смеётся, хохочет, медленно, с лёгким стуком ставит кружку на стол, не думая даже пойти пойти сменить рубашку или допить свою отраву. А потом начинает тихо-тихо рыдать. Проливая тихие бессмысленные слёзы, ещё не до конца осознав своё положение, не желая осознавать, Цезарь чувствует, как в голове всплывает туманная мысль позвонить старому другу, Марку. Хоть с кем-то обмолвиться. Пожалуйста, с кем-нибудь. Раскрасневшие глаза, в белках которых уже можно было бы разглядеть лопнувшие пурпурные сосуды, вновь ищут телефон. Цезарь вдруг потерял его в доме, хотя пользовался им совсем недавно. И, найдя его, перебрав цифры, услышав гудок, не получил вдруг ответа от Марка. Это странно — он почти всегда сидит дома. Тем более в выходной день его едва ли выманить выйти. Отчего он не отвечает? Задремал на целый день? Стоило ли зайти к нему в этой… ситуации? Он решает, что да. Варианты разумных действий иссякали с каждой минутой. Цезарь не знал, что делать ещё, а идти было недалеко. Ведомый своим порывов, он снова мчится нацепить пальто и выйти. Снова закрывшись шарфом. И спустя какое-то время, снова прошедшее так быстро, он доходит до дома Марка по безлюдной, к счастью, улице. И уже издалека замечает - дверь открыта. Не просто не заперта, а даже слегка покачивается, пропуская внутрь холодный сквозняк. Не может же он так оставить дверь, если он дома? Тем более не может, если он не дома? Цезарь оставляет сомнения в своих действиях и встаёт около открытой двери. Будучи заложником своей манерной вежливости, он, сначала прикрывая дверь, стучится в неё. Без ответа. Кулак бьётся о холодное дерево ещё раз. Пустота отвечает ему эхом, заставляя Цезаря приоткрыть дверь и высунуть голову, проверить тьму ещё раз. Эта тишина как будто рывком перерезает горло, выдавливая из Цезаря неуверенный и жалкий скрип: — Марк, ты тут? Снова молчание, Цезарь. — Марк? Как будто бы он поможет тебе, тупица. Цезарь снова заволновался. Наверное, Марка здесь не должно быть, раз не отвечает. Но его интуиция всё равно вела его пойти и проверить. Ватные ноги шагнули вперёд, и некогда приветливый домик встречал его исключительно покалывающей тревогой. Он не держится ровно. Уже не держит ровную спину и приподнятую голову, давно как нет. Теперь Цезарь сам, как вор-домушник, прокрадывался внутрь, ища что-то намного дороже денег и фамильных драгоценностей. И всё, чем увенчались скудные поиски, застряло в нём нарастающей, обдающей без милосердия, болью в желудке, как будто ему пришлось напиться прокисшего молока. Отвратительная обстановка лихо смешивалась с флёром приятных воспоминаний о не таком уж и далёком времени, проведённом в не особо чуждом доме. На первом этаже ни признака жизни. Цезарь поплёл, будто бы поражённый раной, по лестнице наверх и, обнаруживая всё больше пустоты на своём пути, всё сильнее сомневался в своём решении войти. Если что, он бы просто сказал Марку правду, но поверит ли Марк что он — это он? Альтернативная сущность тоже убеждала бы в своей реальности. Одаривала бы тем же голосом, той же улыбкой. Как бы сейчас можно было бы убедить Марка? Цезарь снова вынужден признать, что не знает, не может ничего поделать в этой ситуации. Его слова бессильны теперь. Оставалось бы положиться только на полную слепоту доверия. Цезарь был бы уже готов оставить Марка и не пересекаться никогда, если тот не поверит в него. Вот он уже у двери и с недоумением обнаруживает, что комната не заперта. Тоже?! Зная привычки Марка, он всегда бы запирался, прикрывал двери, словно бы его раздражала мысль о слишком открытом пространстве, нравился тесный уют. А тут вот так. — Марк? Извини меня, я... Но комната кажется пустой. Ключевое слово — «кажется». Он видит тёмные очертания посреди спальни, среди неубранной комнаты, в складках одеяла мятой кровати, в которой будто бы лежали, но не спали последние несколько дней Чем больше Цезарь присматривается, тем сильнее его горло что-то жжёт. Марк? В его руке пистолет, а висок украшает рванная дыра. Тело безвольно, как-то неестественно упало, распластавшись на кровати. Цезарь не хотел этого видеть. Но, не моргая до боли в веках, всматривался. — М-Марк! — громко и медленно выдыхая имя друга, лицо Цезаря вдруг как исказила судорога, заставляющая глаза стать ещё больше, а рот болезненно, неестественно растянуться шире и шире, обнажая белые ряды зубов, — Прекрати притворяться мёртвым! Воздух спёрло, его как придушило на миг. Ноги бросили его вперёд, вглубь душной комнаты. Он магнитом тянется к отвратительной сцене, видит кровь по другую сторону виска и злосчастный пистолет, отнявший дорогое. Он не понимает, отказывается понимать, глядя на это расслабленное желтоватое лицо, которое никак не разглядеть в полумраке. — Прекрати, пожалуйста… — Цезарь заклинает, словно бы его слова могли иметь вес супротив самой смерти, и по вискам его пробирается нечто невыносимое, обжигающе холодное. Откинув здравый рассудок, он аккуратно касается руками, похолодевшими кончиками пальцев, трупа. Трупы омерзительны. Они коченеют, покрывают морозом то, что должно быть тёплым. Противоречащие жизни, как их неизбежный гаденький остаток. Их не хочется касаться, не хочется смотреть на уродство пустого сосуда из-под страдающей души, на то, что остаётся после гордого названия «человек». А Цезарь всё равно тянется к мертвецу, оставляя следы у преступления, в котором нет его настоящей вины. — Марк, ты же понимаешь, — Сложно выговаривать слова, речь превращается в кашу, невнятное бормотание, смешивающееся с мокрыми всхлипами, уходящими в почти истерически высокий, короткий вопль безнадёги перед потоком слёз, — Это больше не смешно… Он обнимает Марка, прижимается, пытается приподнять, не веря тому, что он не откроет глаз, и напрочь игнорируя то естественное отвращение, что должно вызывать тело без жизни, только-только приступающее к мерзости таинства разложения. Заливается бесчисленными росинками слёз, роняя их на чужую футболку, и не закрывает больных усталых глаз, никак не справляясь с собственной болью в груди. Трясёт, будучи в тёплой комнате. А потом сил не остаётся. Как переключило рубильник. Даже не хочется больше плакать: в его обезвоженном теле уже нечем. Запоздалая мысль о том, что Марк не шутит, бьёт по щекам, как деспотичный надзиратель за непослушание. Другая мысль лупит плетью по спине, в такт буйному сердцебиению, возвещая ужасающую правду, вводящую в убивающее оцепенение, как в спячку, — теперь Цезарь один, и никто в гнилом мире ему не поможет при всём желании. Наконец, нехотя, нерешительно, он остраняется от Марка, трёт, как дитя, влажные глаза и, так сильно дрожа, осматривается ещё раз, переваривая яд этого проклятого горького дня. Жизнь приобретала слишком крутой поворот, стряхивая с себя груз того, что было когда-то близко Цезарю. Ничего не осталось. Будто юноша обнищал полностью, покрывая непосильные долги, сдав остатки любого имущества. Единственным днём. В голове ни одной здоровой мысли, что могла бы ещё принадлежать прежнему Цезарю. Сегодня всё скатилось к чертям.