Токката и фуга ре минор ластится поблизости уголков губ.
Хочется, разве что, сдохнуть.
Виолончель уличных призраков и пуля в виске
В пустоте воцарилась гуталиновая вязь слюнявых губ. Всё снова и снова смачивающаяся. Всё снова и снова напоминающая топлёный латекс в молоке, с утопленными породами вылизанных, ярко-черных людей, оказывающих сопротивление. Взаимное сопротивление, делящееся запросто пополам и возмещающееся равноценно – тягой. Тогда взбух воздух от пятидневного дождя и было абсолютно ясно: асфальт пахнет горечью, точно так же, как сумка Ли Феликса. Крокодиловая кожа, пара заклёпок, всё напоминает золото и зверство, покрывало скользит, глаза не слушаются. Стыд задушен двумя рукавами старой кофточки из кашемира. На ней был угловатый вырез, который тонко и ясно впивался в грудную клетку, как если бы грациозными порывами человек насаживался брюхом на пики чёрного забора у рухлого здания. Красиво и темно. Кровь капает. Ли не любит, когда его называют Ёнбоком. Только Ли. Лейкемия. Извращение. Под его кожей расползлись водоросли, и, кажется, свернулась кровь. Он ласковый, как шёлк. Ведётся за пальцами Хёнджина собственным ртом; не сцапать, так вылизать; не захлебнуться в щёлочи, так подавиться собственной слюной, смешанной со спермой. Он влитой в любых драгоценностях, хотя временами разлагается и отслаивается в просторных душевых кабинах. По кусочкам: заусенцы, ресницы, стёртые отпечатки пальцев, вымученные волосы, выбеленные огрызки ноготков. Он уже давно сделал маникюр, но всё ещё помнит, как умел рвать ногти и задыхаться мерзостью. Повёлся – застопорился: кажется, он начал избегать свет. Темный более естественный и непредсказуемый. Если зарываться фалангами пальцев в волосы Хвана в темноте, то кажется, что тонешь в океане. Упокоение совершенно безбержно вырывается из оков успокоения. Созависимо. Хван попробовал воспользоваться одноразовым множество раз. Его стошнило. Ли проклятый наверняка и более того: навеки. Оттого ему привычно отстирывать кровь и промывать рот. Оголять плечи, ломать рёбра, выкручивать запястья, прогибать поясницу. Щиколотки трескаются. Губы поблекли и явно устали; десять вкрапин жухлой кожи, покраснения красивее мёртвой синевы. Жалостливый скулёж сочится из глотки, сжатой тонкими пальцами. Стон целлофановый: задушенный; запачканный страхом быть слишком громким. Хван если не Бог, то Антихрист. А разница есть? Он прародитель мазохизма. Выгравированный на проклятой душе избитой псины как «Любовь». Вокруг Ли кишит птичья трель, а сам он беспрерывно скулит и стонет, подаваясь вперёд к Хвану. Насаживаясь. Пока последний видит, как белеет ночь, и как наливаются молоком зубы мудрости в разинутой пасти Феликса. Притворство. Он входит часто и истошно, – так, что дышать не получается. А Феликс усугубляет. Их молочные руки в треморе, но ухватываются за плоть и сжимают её до болезненных синяков. И полуоткрытые, пепельные рты, в немых очертаниях даже отдалённо не напоминают нежность. Но Хван ведёт невесомо фалангами по внутренностям телес: со спины – под бёдрам, по подвздошным костям, по изувеченной шее. Выкручивает тонкости кожи и обгладывает каждую косточку. Он давно обхаркал чужой нимб мокротой и кровью, а после вознёс короной шприцы. Теперь согреваются вены. Хоть их и сложно найти. Он задевает цепочку на шее Феликса, хочет сорвать. Узнает в ней свой подарок. Срывает. Наверное, тяжелое дыхание слышно и на улице. Если бы та была тише, но с восходом по асфальту разгоняется шорох и запах жжёной резины. Ставни окон подсвечиваются, кожа начинает сиять. Хёнджин рвано дошёл бы до сердца, но скуление сменилось на тявканье – и Феликса, и его. Осталось вылизать и запить коньяком. Потом протолкать ком в горле колой и уснуть. Он так и сделал, а Ли вымылся. Разлагается в душевой кабине. Снова! И по крупицам. Пока Хёнджин спит, струи воды в ванной избивают плитку; телефон разрывается вибрацией звонков, падает с тумбочки. Не разбудить. Ли вспенился, после отрубился в углу, прижатый воздухом. А день настал: дела не ждут. Однажды и Хван будет доедать бархат или съедаться роскошью.***
Минхо не любит ждать, после десяти звонков, он нагрянул в квартиру и подавился запахом горечи. Когда выйдет, на корне языка будет приторный осадок. Он выбивает дверь в спальню с ноги и, было готов вдарить в живот Хёнджина, но тот вечно на мушке и чувствует всё. Раскрывает глаза, вяло приветствуя. – Ты заёб. – Рад видеть, – сипло. – Зачем пожаловал? – Я тебе звонил вообще-то, – Минхо откашливается, прикрывая рот рукавом. – От тебя пасёт гадостью. Хван в недосыпе, разворачивает голову к плечу, принюхивается. Знал. Поднимает взгляд на Минхо. – Так и зачем пожаловал? – Чтоб разбудить тебя, – он кидает на постель бутылку с водой и сам отходит на пару шагов назад, прикасается к краешку тумбы. Выдыхает. – Тебя сожрёт Крис, если я не сделаю это первым. Ты нужен на работе, это во-первых. Во-вторых, помойся. Дико воняешь сексом. – В попечении орава бесов, а нужен именно я. Ты уверен, блять, что когда я приду, мои коленки будут целы? – Могу и сейчас их прострелить. Не медли, а натягивай на свои чресла трусы и дуй в машину. Я жду внизу. За последним словом он хлопнул по дереву и, прокрутившись вокруг себя, вышел из спальни. Дверь захлопнулась. А голову Хвана клином пробило осознание, что дубликатов ключей у Минхо нет. С вечера дверь была закрыта. Ублюдок снова игрался со скважиной замка, высекая защитные повороты невидимкой. Аж черепушка от мыслей раскалывается. Хёнджин приминает одной рукой постель, опираясь на неё, и поднимая весь свой корпус. Другой рукой прикладывается ко лбу; нарко-рекошет: решето в сознании, болезненное отрезвление. Пробует вспомнить ночь, опоясываясь одеждами. В ванной всё еще скребется Феликс, а сны мокрицами прыгают по разводам воды, что так и не дошла до слива. В роскоши двери не скрипят, но роскошь в скором времени будет расстреляна. Хван Хёнджин входит в ванную комнату, Хван Хёнджин невозмутим, но неестественно кривится, увидев побледневшего от холода Ли. Он изнеможен, и будто единственное, чего не хватает – так это шприца в вене: поза до боли из морфия. Хван Хёнджин неловко толкает Феликса в плечо, сев напротив, на колени, — перед ним. Тот явно жив и явно дышит, но так же явно посинел. Глаза разлипаются, и ласка улыбки досуха заполняет глаза Хвана. Он помогает встать и бережно зарывает фаланги пальцев в волосы. Напоминает самосожжение. – Ты как мертвец, – нервно, укладывая в постель, скрипит Хван. – Там было неудобно спать и тем более мастурбировать. Плитка…холодная, – слабо рассмеявшись, утверждает Феликс. – А мне нужно уходить, когда отоспишься, выметайся и дверь закрой. Закрой на верхний замок, ключи в ящике. Я помню каждую деталь, Ликс. Тот кивает так, будто уже знал наперёд каждое слово. Будто он выучил интонацию, манеру, пространство. Досконально. От и до. Он укрывается одеялом и переворачивается на бок, снова засыпает, слыша неспешные шаги Хвана вон из квартиры. Они истеричные, на грани гармонии, так же как роскошь — на грани разорения. Воздух гнилостый, а его направление разыгрывает низкие октавы, переменчиво гудит и стонет. Но отголосками, в недосягаемости. Хванова голова помутневшая и будто вечно нашпигованная свинцовыми пулями и диметилтриптамином. Он быстрым шагом добирается до машины и проскальзывает внутрь с первыми каплями выпавшего на землю ливня. Минхо морщится, хмурится, цветом кожи напоминает грозовое облако. – Ты не помылся. – Надо было? Я торопился, – он опускает окно, а крышка зажигалки звонко откидывается. Хван закатывает глаза, прикурив и рассмотрев мину Минхо. – Если продолжишь кукситься, я прям здесь себе башку прострелю. – Напугал беса. Хван ухмыляется, поймав смешок. Уже давно пора разгоняться донельзя, врезаясь в особняк Чана. Но Минхо тем временем уставше потирает виски и, наконец, заводит машину. Мотор не рычит. Постанывает. А городишко напоминает некий ларец с зводными шутами, кучей мелодий, со скрипучими механизмами и такой позолоченной вычурностью. Глаза от всего чешутся, а от воздуха – высушиваются. Хван намеренно подставляет глазницы в щёлочку опущенного окна, к каплям дождя. Чтоб хоть чуточку смочить. По дороге он примечает пару сотен потенциальных убийц и их жертв, оглядывает здания сверху вниз, таращится в небо. И когда они добираются до нужной им местности, – в желудок попадает целый магазин тревоги, разрывает и не сшивает по-новому; внутри тела будто разбросаны ошмётки органов, а его оболочка, кожа, цела. Цветёт, как болото, и пахнет соответствующе: влажно до невольных рвотных позывов. – А что меня ждёт? – с взволнованной усмешкой спрашивает Хёнджин, захлопывая дверь машины. – Хер знает. Выполняю поручения. Если следующим будет убить тебя…– блокируя автомобиль, продолжает говорить: – То я сделаю это с небывалым счастьем, Хёнджин-и-и! – Но сначала включи музыку. – Знаешь, – Минхо подходит ближе к Хвану, закидывает на его плечо руку. Он стал неественно бодрым и отрешённым за каких-то пару минут, как они приехали на место. – Из-за тебя я пропустил несколько напасов, изрядно мечась в поисках твоего злоебучего адреса…– он несильно хлопает по плечу, вновь произнося слова: – Старые знакомые…Да-а…но всё же, блять, никакой музыки. Выходной испортил. Кстати, столько недвижимости скупать ты ёбу дал, надо лечиться. Сейчас другое важно. Спрос на органы. А всеобщая смертность так и вообще – вечно в цене. Убивай, насилуй, глотай слитки и согревай свои вены. Реалии разных слоёв общества разнятся так же сильно, как ботинки на рынке и на ногах Хван Хёнджина. Но выполняют одну и ту же функцию. Хван выслушал. Снова рассмеялся. А они уже подошли к острящемуся, к Богу, зданию. Непрочь осудить за несоблюдение канонов, но когда барокко прошибает мозги платиновой стружкой, – становится совсем похуй. Головоломы стоят на входе и максимум что могут, так это, наверное, мямлить и ломать кирпичи об свою голову и об чужую. Да вот только об свою кирпич сломается, а об чужую – сама голова. Хёнджин окидывает их взглядом и оценивает ниже нуля, ближе к абсолютному. Кажется, он равен -273,15? Да, это число им подходит. Высушенная Атлантида с полумёртвыми русалками ждёт внутри, салютует и аплодирует. Лихорадит осевшими драгоценностями на кожу, всё жутко выламывает и зудит, глаза скачут, чуть ли не выпрыгивая из орбит. Мрамор и куча всего, что стоило бы залить кислотой, так и норовит пробурить в телах язвы, сочащиеся гноем. Они практически скользят по полу, находя в комнате Криса, который почти спокойно, но всё же раздражённо что-то перебирает в руках: купюру. На момент, когда оба зашли и наладили дыхание, Чан поднял нескромный тост в виде зароленной бумажки, вмиг вдохнул дорогу кокаина, откинул голову и жестами обозначил стойку смирно для пришедших Хван Хёнджина и Ли Минхо. Те ждут, ждут, ждут. Зрачки сидящего напротив расширяются, а по горлу катится кислый комок, который будто разрыхляет все клеточки организма, впитываясь. Становится приятно. Но приятно только ему, другим – страшно. Молчание длилось, но сбилось, когда Чан неожиданно, повторно, поднял руку и на диком разгоне выкрикнул: – Пиздец! Хван пошатнулся, проглотил смех, скорчив серьёзное лицо; Минхо тихонечко сел на кресло, устроившись поудобнее. Антракт продлился недолго, Крис чуть поднялся со своего кресла. Рассмотрел своими червоточинами Хёнджина и Ли. – Я в разорении, я в жопе, я скоро засуну ёбанный револьвер в свой рот. И знаете что? Мой револьвер никогда не даёт осечку! Хван шепчет под нос, что это всё же был кокс. Чана только от него так сильно разгоняет и вселяет нечеловеческую, безумную энергию. Он ходит по кабинету туда-сюда, по-всякому выгибает кисти рук, сомкнув их друг с другом, и ещё он является усладой для глаз Минхо. Того чуть не скрючивает от улыбки, которую он даже не пытается скрыть. – Когда ты спал? – зрительно оценивая находящееся на столе Криса, спрашивает Хван. – Хуй знает! Честно сказать, недавно. Но плохо, я бы сказал, ужасно. У меня блядский ужас, сучьи кошмары во сне и наяву, мне нужно что-то делать. Зачем я тебя позвал? – Чтоб убить меня? Чан ловит Хвана на слове, кокетливо взвизгивая и указывая пальцем в его лоб, отчего у Ли вырывается из глотки звонкий смех, который он заталкивает обратно в рот рукавом. – Ты не угадал! Ты числишься как член семьи, хотя…наша семья переживает импотенцию? Я не знаю, мне хочется тебя задушить за то, что ты отдалён от нас. Но ведь ты можешь так много сделать! Помочь мне, например? Минхо успокаивается и опирается рукой на обивку кресла, снова массирует виски и непринужденно вставляет свое слово: – Выбора у тебя нет. – Да, точно, – соглашается Чан, рассматривая вид из окна. Услышанное повергло Хвана в кататонию, от этого он даже свёрнутую купюру между пальцев разжал. Сидел там преспокойно, невдомек; готовясь наесться кокса и съебать, да хоть через окно. Но теперь придётся думать. – Не, убейте меня. – Всё не так просто, Джинни, мы как бы братья, как бы должны быть связаны кровью. Хоть и не родные! Ты так виртуозно ищешь, кого убить, так найди же мне того, кто убивает нас. Всё же Хёнджин не сдержался и во время слов Чана вынюхал дорогу. Теперь утирает нос, осматривая Минхо, который залип в телефоне. Приходит осознание. – А кто-то умер? – Хан. На последнем упоминании, Ли повёл ухом и мигом вылетел из кабинета, будто продул сквозняк. Бан Чан уселся на край стола, рядом с Хваном, неспешно вычерчивая что-то на столе и приговаривая: – Мы все в ужасе, в таком страшном-страшном ужасе. Ты бы видел, что было с Минхо, когда он увидел тот мясокомбинат. И вправду страшно представить. Пара пироманов, способная воспламенить воду. Подкуривали косой от тлеющих остатков домов должников. Рукава Джисона обычно пахли бензином, у обоих во рту был мыльный привкус. Железные перекладины и пластины плавились под взором Хана, а высекать глазницами искры казалось реальным для Минхо. Они целовались за горящими заправками и слышали треск костей; боялись захлебнуться не угарным газом и разлюбить друг друга. Каждый день невесомо очерчивали выжженные на груди инициалы друг друга, по-новому влюбляясь. Ни разу не кусались, но могли обезглавить и поджечь тело; могли пустить по венам керосин, а после вставить в рот горящую спичку. Могли и делали; делали, – и другие боялись. Хвана впитало в кресло, он промурчал: «Минхо мне об этом не рассказывал» – и откинул голову на мягкую обивку. Казалось, порез на шее Ли должен стремительно расползаться сам. Но этого не происходит. Чана кружит: удивительно, хотя и очевидно, что выпаливать изо рта свои слабости не в духе Минхо. – Его утопили, – шмыгнув, сутолочно окинув зрачками потолок, продолжил: – Иронично. Согласись. И всё же, тех, кто это сделал, необходимо найти. Хан был словно романской башенкой: к нему не подкрасться: куча глаз…а его убили. – Как давно? – До тебя невозможно дозвониться, Хван. Пять дней. И знаешь что? Его из-под земли проще достать будет, чем до тебя достучаться. Неспроста он мясокомбинат, ведь вскрытие производить не пришлось: всё нараспашку, сквозит. Огонь бы либо разгорелся донельзя, либо сигарилла не стала бы тлеть. Всё слишком насквозь и мокро. – Я не хочу в это влезать. – Ты даже на похороны не заявился. – Я не знал, блять, – срываясь на истерику, внушает Хван, Чан отчужденно смотрит. – Откуда мне знать, блять, в какой момент кто-то из нас умрёт? Я не хочу в это лезть, я не хочу оказаться в могиле следом за Джисоном. Может, потому что могильная плита не даст добраться до неба? Свихнувшийся Хван и вправду считает, что перебив сотню с горкой человек, ему запасено местечко под боком у Бога. Максимум – гнить. Минимум – жить замертво. Ручонки не отмоешь, потому что кровь въелась точно так же, как капли кислотного дождя на лацканы. С неба подкидывают способ умереть: открывай рот и не выплёвывай. Так и что, Джисон был хорошим другом Хвана: время от времени посещал его больничную койку (когда того подстреливали, как крольчонка, или, скорее, ястреба). Приносил цветы, конфеты; лез целоваться, привторяясь мамой, которой у Хвана никогда и не было. Хотя, он свято верит, что зачат непорочно и рождён вершить самосуд. Где-то прав, но отголоски мыслей о том, что его мать просто ведьма, готовая выбросить младенца в мусорку, порой заставляют дисфории взять верх над его самолюбием и вечно поднятой головой. Ему страшно всегда и от всего, но виду он не подаёт. Присущее бесчестие под одеждой разбавляется вечной ухмылкой или сведенными бровями. Видом он притягательно отпугивает. Как если дать бенгальский огонёк ребёнку: он будет жмуриться, от страха, но не закроет до конца глазёнки, ведь интересно рассмотреть каждую искру. Хван полосит тонкими фалангами пальцев набивку кресла, мозг растворяется под действием кокаина медленно, верно и приятно. Вспоминать о погибших не хочется. Помогать обозлившимся на семью мафии не хочется еще больше. – Твой затылок вечно нагрет прицелом винтовки, а сейчас ведётся отсчёт, когда снайпер выстрелит. Пресекай это дело себе во благо. Но знай, что если откажешься, то я лично прирежу тебя на глазах членов семьи, – Крис невозмутим и строг, говорит с расстановками и уже не похоже на то, что он сошел с ума. – И мне похуй на клятвы, Хван. – Точно так же, как и мне…– седативно, даже медитативно. Он лёгкой поступью мирится с безысходностью: не он убьёт – его убьют. Таков расклад в любой ситуации. – И что нам делать? На кого ставишь? – Вспомни мои слова ранее. К нему не подкрасться даже на цыпочках. Это сделал кто-то из ближних. Я не хочу это говорить, но… Хван резко цыкает и, вздыхая, констатирует: – я первый в списке подозреваемых, верно? – Почти. Почти. – Забавно, Чан. – Мне не остаётся ничего, кроме как винить братьев. Все точат клыки…Точили клыки на его глотку, но он их вырывал с корнями, понимаешь? – Понимаю. А первый кто? – Не скажу. Не скажет, а Хван знает. Минхо. Но странно, блять. Минхо-убил-Джисона. Это невозможно. – Хорошо. Тогда…– медленно поднимаясь с кресла, Хёнджин продолжает говорить: – я буду рыться и искать. Не переживай. Притащу с пулей во лбу, или как тебе угодно, – уже дойдя до двери, (подхватив прежде со стола горстку порошка в пакете), он прощается, спокойно произнося: – …и я не убивал Джисона, Чан. Дверь захлопнулась. Крис один и, кажется, в той же безысходности, как живой в закопанном гробу. Пальцы чешутся, виски слово продевают спицы, пытаясь свить сувенир-свитерок с именами тех, кто посягнул на его честь. Хван покинул здание, недовольно оглядев лица охраны. Подкурил сигарету, усмехнулся параллели дыма и неба, сел в машину, в которой его ждал Минхо.